В течение девяти лет со дня смерти бабушки Долархайда никто не трогал, и он никого не трогал. Его лишенный морщин лоб был гладкий, как стекло. Он знал, что чего-то ждет. Не знал – чего именно.
Вот он – неистовый, полный безудержной Любви – навис, как геральдический зверь, над распластанными у его ног Шерманами.
В его мыслях нет места прошлому – только грядущая Слава. Он не думает о доме матери; картины его жизни там скудны и расплывчаты.
Он не знает чувства мести, только Любовь и предчувствие будущей Славы; стук сердец становится слабее и глуше, подобно отзвуку удаляющихся в небытие шагов.
На всю жизнь Фрэнсис запомнил жаркие хлопотливые дни, проведенные в бабушкином доме: шарканье старческих ног по линолеуму, ароматы кухни – неизменные тушеные помидоры и капуста, запах старости – так пахнет забытая на солнце бумага, в которую заворачивали мясо, и вечно включенное радио:
Насыпь-ка «Ринзо» в таз с водой,
Белье получишь – снег зимой!
Но чтобы влезть в его шкуру, чтобы услышать холодные звуки струящейся вокруг него темноты, чтобы увидеть мир сквозь красную пелену Дракона, Грэм должен был увидеть то, что он никогда не смог бы увидеть, он должен был вернуться в прошлое.
Порой Грэм чувствовал какую-то близость к Дракону. В последние дни к нему вернулось болезненное чувство, знакомое по былым расследованиям: будто они с Драконом, хоть и в разное время суток, заняты одними и теми же делами, будто в повседневных мелочах его, Грэма, жизнь ничем не отличается от жизни Дракона. Когда Грэм ел, стоял под душем или спал, где-то в другом месте то же самое делал Дракон.
Он наполнил стакан, сел за стол, стоящий у окна, и уставился на пустой стул напротив, долго смотрел перед собой, пока над стулом не появилось пятно из темных роящихся точек. Пятно постепенно принимало форму мужской фигуры. До боли щурясь, Грэм пытался разглядеть лицо фигуры, но та явно желала сохранить свои размытые черты. Скрывая лицо, фигура тем не менее внимательно смотрела на Грэма, он чувствовал это.
– Если бы мое пребывание здесь могло тебя уберечь, я бы осталась. Но ты ведь сам не можешь никого спасти, значит, и я не могу тебе помочь, Уилл. Если мы туда уедем, тебе не надо будет думать ни о ком, кроме себя. А тот пистолет, Уилл, я в жизни больше в руки не возьму.