Читать книгу «Стихи о любви (сборник)» онлайн полностью📖 — Тимура Кибирова — MyBook.
image

Стихи о любви
1988

Е. Б.



Стихи были, кажется, очень плохие, но Аполлинарий говорил, что для верного о них суждения необходимо было видеть, какое они могут про из вести впечатление, если их хорошенько, с чувством прочесть нежной и чувствительной женщине.

Н. C. Лесков

I. Эклога

 
Мой друг, мой нежный друг, в пунцовом георгине
могучий шмель гудит, зарывшись с головой.
Но крупный дождь грибной так легок на помине,
так сладок для ботвы, для кожи золотой.
 
 
Уж огурцы в цвету, мой нежный друг. Взгляни же
и, ангел мой, пойми – нам некуда идти.
Прошедший дождь проник сквозь шиферную крышу
и томик намочил Эжена де Кюсти.
 
 
Чей перевод, скажи? Гандлевского, наверно.
Анакреонтов лад, горацианский строй.
И огурцы в цвету, и звон цикады мерный,
кузнечика точней и лиры золотой.
 
 
И солнце сквозь листву, и шмель неторопливый,
и фавна тихий смех, и сонных кур возня.
Сюда, мой друг, сюда, мой ангел нерадивый,
приляг, мой нежный друг, и не тревожь меня.
 
 
О, налепи на нос листок светло-зеленый,
о, закрывай глаза и слушай в полусне
то пение цикад, то звон цевницы сонной,
то бормотанье волн, то пенье в стороне
 
 
аркадских пастухов – из томика, из плавной
медовой глубины, летейской тишины,
и тихий смех в кустах полуденного фавна,
и лепет огурцов, и шепот бузины.
 
 
Сюда, сюда, мой друг! Ты знаешь край, где никнет
клубника в чернозем на радость муравьям,
где сохнет на столе подмоченная книга
Эжена де Кюсти, и за забором там
 
 
соседа-фавна смех, и рожки, и гармошка,
и Хлои поясок, дриады локоток,
и некуда идти. И за грядой картошки
заросший ручеек, расшатанный мосток.
 

II. Баллада о деве белого плеса

 
Дембеля возвращались в родную страну,
проиграв за кордоном войну.
Пили водку в купе, лишь ефрейтор один
отдавал предпочтенье вину.
 
 
Лишь ефрейтор один был застенчив и тих,
и носил он кликуху Жених,
потому что невеста его заждалась
где-то там, на просторах родных.
 
 
Но в хмельном кураже порешили они
растянуть путешествия дни
и по Волге-реке прокатить налегке.
Ах, ефрейтор, пусть едут одни!
 
 
Ах, ефрейтор, пускай они едут себе.
Ни к чему эти шутки тебе.
Ты от пули ушел и от мины ушел.
Выходи, дурачок, из купе.
 
 
Ведь соседская Оля, невеста твоя,
месяц ходит сама не своя,
мать-старушка не спит, на дорогу глядит…
Мчится поезд в родные края!
 
 
Но с улыбкой дурною и песней блатной
в развеселой компаньи хмельной
проезжает ефрейтор родные места,
продолжает в каюте запой.
 
 
Вниз по Волге плывут, очумев от вина,
даже с берега песня слышна.
Пассажиры боятся им слово сказать.
Так и хлещут с утра до темна.
 
 
Ах, ефрейтор, ефрейтор, куда ж ты попал?
Мыться-бриться уже перестал.
На глазах пассажиров, за борт наклонясь,
ты рязанскою водкой блевал…
 
 
На четвертые сутки, к полудню проспясь,
головою похмельной винясь,
он на палубу вышел в сиянье и зной.
Блики красные плыли у глаз.
 
 
И у борта застыв, он в себя приходил,
за водою блестящей следил.
И не сразу заметил он остров вдали.
Лишь тогда, когда ближе подплыл.
 
 
И тогда-то Ее он увидел, бедняк,
и не сразу он понял, дурак,
а сперва улыбнулся похабной губой,
а потом уже вскрикнул и – Боже ты мой! –
вдоль по борту пошел кое-как
 
 
за виденьем, представшим ему одному,
почему-то ему одному,
за слепящим виденьем, за тихим лучом,
как лунатик, пришел на корму.
 
 
Дева белого плеса и тихой воды,
золотой красоты-наготы
на белейшем коне в тишине, в полусне…
Все, ефрейтор злосчастный. Кранты.
 
 
Все, ефрейтор, пропал, никуда не уйдешь.
Лучше б было нарваться на нож,
на душманскую пулю, на мину в пути.
Все, ефрейтор. Теперь не уйдешь…
 
 
И когда растворилось виденье вдали,
кореша-дембеля подошли,
чтоб в каюту позвать, чтоб по новой начать.
Но узнать Жениха не смогли.
 
 
Бледен лик его был, и блуждал его взор,
и молол несусветный он вздор.
Деву белого плеса он клялся найти,
корешей он не видел в упор.
 
 
И на первой же пристани бедный Жених
вышел на берег, грустен и тих,
и расспрашивать стал он про Деву свою,
русокосую голую Деву свою,
Деву плеса в лучах золотых.
 
 
Ничего не добившись, он лодку нанял,
взад-вперед по реке он гонял.
И однажды он вроде бы видел ее.
Но вблизи он ее не признал.
 
 
И вернулся он в город задрипанный тот,
и ругался он – мать ее в рот,
и билет он купил, и уехать решил.
Но ушел без него пароход.
 
 
После в чайной он пил, и в шашлычной он пил,
в станционном буфете бузил,
и с ментами подрался, и там, в КПЗ,
все о Деве своей говорил.
 
 
Говорил он о Деве смертельной своей,
голосил он и плакал о ней,
о янтарных глазах, золотых волосах…
И блатные ему отвечали в сердцах:
«Мало ль, паря, на свете блядей?»
 
 
Но белугой ревел он, и волком он выл,
и об стенку башкой колотил,
и поэтому вскорости был у врачей,
и в психушку потом угодил.
 
 
И когда для порядка вкололи ему,
чтоб не очень буянил, сульфу,
и скрутила его многорукая боль,
и поплыл он в багровую тьму,
 
 
среди тьмы этой гиблой, в тумане густом
он увидел вдали за бортом,
он за бортом вдали различил-угадал
этот остров в сиянье златом.
 
 
И к нему подплывая в счастливых слезах
на безумных, горящих глазах
и с улыбкой блаженства и светлой любви
на бескровных от боли губах,
 
 
озаряясь все больше, почти ослеплен
блеском теплых и ласковых волн
и сиянием белых прибрежных песков,
свою Деву разглядывал он.
 
 
И она улыбалась ему и звала,
за собою манила, вела
навсегда, навсегда, никуда, без следа,
никогда, мой любимый, уже никогда…
И вода под копытом светла.
 
 
Ну, садись же, садись, дурачок, на коня,
обними же, не бойся меня,
мы поедем с тобой навсегда без следа
никуда, дурачок, как песок, как вода,
в сонном мареве вечного дня…
 
 
Дева белого плеса, слепящих песков,
пощади нас, прости дураков,
золотая краса, золотые глаза,
белый конь, а над ним и под ним бирюза.
Лишь следы на песке от подков.
 

III. Романсы черемушкинского района

«О доблести, о подвигах, о славе…»

 
О доблести, о подвигах, о славе
КПСС на горестной земле,
о Лигачеве иль об Окуджаве,
о тополе, лепечущем во мгле.
 
 
O тополе в окне моем, о теле,
тепле твоем, о тополе в окне,
о том, что мы едва не с колыбели,
и в гроб сходя, и непонятно мне.
 
 
О чем еще? О бурных днях Афгана,
о Шиллере, о Фильке, о любви,
о тополе, о шутках Петросяна,
о люберах, о Спасе на крови.
 
 
O тополе, о тополе, о боли,
о валидоле, о юдоли слез,
о перебоях с сахаром, о соли
земной, о полной гибели всерьез.
 
 
О чем еще? О Левке Рубинштейне,
о Нэнси Рейган, о чужих морях,
о юности, о выпитом портвейне,
да, о портвейне! О пивных ларьках,
 
 
исчезнувших, как исчезает память,
как все, клубясь, идет в небытие.
O тополе. О БАМе. О Программе
КПСС. О тополе в окне.
 
 
О тополе, о тополе, о синем
вечернем тополе в оставленном окне,
в забытой комнате, в распахнутых гардинах,
о времени. И непонятно мне.
 

«Ух, какая зима!..»

 
Ух, какая зима! Как на Гитлера с Наполеоном
навалилась она на невинного, в общем, меня.
Индевеют усы. Не спасают кашне и кальсоны.
Только ты, только ты! Поцелуй твой так полон огня!
 
 
Поцелуй-обними! Только долгим и тщательным треньем
мы добудем тепло. Еще раз поцелуй горячей!
Все теплей и теплее. Колготки, носки и колени.
Жар гриппозный и слезы. Мимозы на кухне твоей.
 
 
Чаю мне испитого! Не надо заваривать – лишь бы
кипяток да варенье. И лишь бы сидеть за твоей
чистой-чистой клеенкой. И слышать, как где-то в Париже
говорит комментатор о нуждах французских детей…
 
 
Ух, какая зима! Просто Гитлер какой-то! В такую
ночку темную ехать и ехать в Коньково к тебе.
На морозном стекле я твой вензель чертить не рискую –
пассажиры меня не поймут, дорогая Е. Б.
 

IV. Баллада о солнечном ливне

 
В годы застоя, в годы застоя
я целовался с Ахвердовой Зоей.
 
 
Мы целовались под одеялом.
Зоя ботанику преподавала
 
 
там, за Можайском, в совхозе «Обильном».
Я приезжал на автобусе пыльном
 
 
или в попутке случайной. Садилось
солнце за ельник. Окошко светилось.
 
 
Комната в здании школы с отдельным
входом, и трубы совхозной котельной
 
 
в синем окне. И на стенке чеканка
с витязем в шкуре тигровой. Смуглянкой
 
 
Зоя была, и когда целовала,
что-то всегда про себя бормотала.
 
 
Сын ее в синей матроске на фото
мне улыбался в обнимку с уродом
 
 
плюшевым. Звали сыночка Борисом.
Муж ее, Русик, был в армию призван
 
 
маршалом Гречко… Мое ты сердечко!
Как ты стояла на низком крылечке,
 
 
в дали вечерние жадно глядела
в сторону клуба. Лишь на две недели
 
 
я задержался. Ах, Зоинька, Зоя,
где они, Господи, годы застоя?
 
 
Где ты? Ночною порою собаки
лай затевали. Ругались со смаком
 
 
механизаторы вечером теплым,
глядя в твои освещенные стекла.
 
 
Мы целовались. И ты засыпала
в норке под ватным своим одеялом.
 
 
Мы целовались. Об этом проведав,
бил меня, Господи, Русик Ахвердов!
 
 
Бил в умывалке и бил в коридоре
с чистой слезою в пылающем взоре,
 
 
бил меня в тихой весенней общаге.
В окнах открытых небесная влага
 
 
шумно в листву упадала и пела!
Солнце и ливень, и все пролетело!
 
 
Мы оглянуться еще не успели.
Влага небесная пела и пела!
 
 
Солнце, и ливень, и мокрые кроны,
клены да липы в окне растворенном!
 
 
Юность, ах, боже мой, что же ты, Зоя?
Годы застоя, ах, годы застоя,
 
 
влага небесная, дембельский май.
Русик, прости меня, Русик, прощай.
 

V. Романсы черемушкинского района

«Под пение сестер Лисициан…»

 
Под пение сестер Лисициан
на во́лнах «Маяка» мы закрываем
дверь в комнату твою и приступаем
под пение сестер Лисициан.
 
 
Соседи за стеною, а диван
скрипит как черт, скрипит как угорелый.
Мы тыкались друг в дружку неумело
под пение сестер Лисициан.
 
 
9‑й «А». И я от счастья пьян,
хоть ничего у нас не получилось,
а ты боялась так и торопилась
под пение сестер Лисициан.
 
 
Когда я ухожу, сосед-болван
выходит в коридор и наблюдает.
Рука никак в рукав не попадает
под пение сестер Лисициан.
 

«Лифт проехал за стенкою где-то…»

 
Лифт проехал за стенкою где-то.
В синих сумерках белая кожа.
Размножаться – плохая примета.
Я в тебя никогда… Ну так что же?
 
 
Ничего же практически нету –
ни любови, ни смысла, ни страха.
Только отсвет на синем паркете
букв неоновых универмага.
 
 
Вот и стали мы на год взрослее.
Мне за тридцать. Тебе и подавно.
В синих сумерках кожа белеет.
Не зажечь нам торшер неисправный.
 
 
В синих сумерках – белая кожа
в тех местах, что от солнышка скрыты,
и едва различим и тревожен
шрам от детского аппендицита.
 
 















































...
5