Скатившись с горной высоты,
Лежал на прахе дуб, перунами разбитый;
А с ним и гибкий плющ, кругом его обвитый…
О Дружба, это ты!
В. Жуковский
А воскресенье началось со звонков в дверь – нетерпеливых, долгих и ранних даже для Василия Ивановича.
Выскочив из-под душа и торопливо, под нескончаемые электрические трели натянув на мокрое тело треники и майку, генерал открыл дверь, готовый узнать о каком-нибудь ЧП, но на пороге стоял не посыльный из штаба с грозными вестями, а Машка Штоколова.
– Здрасте. А Аня дома?
– Господи! Очумели вы все? Какая тебе Аня? Семи часов нет!
– Да я вот думаю, заскочу перед работой…
– Какая работа? Воскресенье!
– Ой, да мы ж в выходные работаем! Можно к Ане?
– Ну ты как танк!.. Щас спрошу.
Генерал постучал и громко, но старательно бесстрастно произнес:
– Анна, к тебе.
Из-за двери раздался сонный голос:
– А кто это?
– Машка.
– Ну пусть заходит… – без особой радости сказала Анечка.
– Ну иди. Принчипесса изволит…
Но Машка не дослушала и ринулась, чуть не сбив генерала, к своей долгожданной подружке.
– Анька!! Ой, Ань… Ой…
– Вот тебе и ой! – мрачно усмехнулся генерал и ушел, чтобы не подслушивать, к себе, то есть теперь, получается, к Степке.
– Чо валяешься, деятель? Подъем!
– Ну воскресенье же! – проныл из-под одеяла трудный подросток.
– И чо? Вон люди уже работают вовсю.
– Какие люди?
– Хорошие… Хочешь, сегодня на лыжах пойдем?
Молчание. Степкина несуразная голова появляется из-под одеяла. Непродранные глаза смотрят испуганно.
– Пап, седня никак… У нас репетиция… И уроки еще…
– Репетиция! Одна палка два струна…
Ну струн, положим, четыре, Степка был басистом, но играл он действительно чудовищно, а петь ему, к счастью, в ансамбле «Альтаир» не позволяли старшие товарищи. Хотя они и сами были теми еще виртуозами: барре брали нечисто, шестая струна вообще не звучала, вместо Em7 играли просто Em, а о существовании Gm6, а тем более Fsus4 даже не догадывались. Так что можете себе представить, что у них за Yesterday получалась.
И репетиции, кстати, сегодня никакой нет, все он врет, лишь бы только остаться еще немного в теплой постели, и не натирать эти дурацкие лыжи этой вонючей мазью, и не предаваться бегу, и не слышать, скользя по утреннему снегу, за своей спиной бодрого и насмешливого окрика: «Лыжню!»
А потом откуда-то из морозной дали: «Ну где ты там? Поднажми!» Очень надо.
Генерал идет на кухню, ставит чайник, смотрит в окно. Погода какая-то невразумительная, снег то ли идет, то ли нет, какая-то мельчайшая ледяная хрень наполняет воздух, и солнце сквозь это марево вроде и яркое, но бледное-бледное, практически белое.
На самом деле и ему вставать на лыжи не очень-то и хотелось.
Генерал подходит к двери, из-за которой слышится гудение девичьих голосов (к изумлению угрюмого отца, довольно веселое), прокашливается и зовет:
– Маша!
– Что, Василь Иваныч?
– Вы что будете – омлет или глазунью?
– Ой, Василь Иваныч, да я завтракала.
«Вот дура! Завтракала она! Можно подумать, я тебя накормить стараюсь!» – мысленно сердится генерал, но вслух говорит с фальшивым добродушием:
– Ничего-ничего. Завтрак съешь сам, ужин отдай врагу… Ну так что?
За дверью зашептались.
– Глазунью. А можно мы здесь поедим?
– Можно.
– Помочь вам?
– Да сиди уж. Помощница… Степан, а ну подъем, в конце концов!.. Сонное царство.
«А ведь ей теперь небось особое какое-нибудь питание нужно…» – с тоскливой тревогой размышлял генерал, заваривая не всем доступный индийский чай. Сами они со Степкой обедали в офицерском кафе, а ужинали вообще чем попало, обычно колбасой какой-нибудь. Ну или сардельками. Надо у соседа спросить, все-таки врач.
Ага, только ты сначала пойди извинись перед ними за вчерашнее, наври с три короба, – напомнил себе генерал. Да извиниться-то нетрудно, да и соврать с благой целью не так уж зазорно. Но вообще… Бардак какой-то начинается. Кристально ясная и твердая жизнь Бочажков расплывалась в какую-то мутную, вязкую и тягостную херомантию.
Генерал прямо физически ощущал, как все разлаживается, расхлябывается и разбалтывается.
– Маша! Готово! – сердито закричал Василий Иваныч. И сразу же, спохватившись, повторил помягче: – Готово, Маш! Забирай иди.
Машка протопала на кухню.
– Вот ведь слон! – хмыкнул про себя генерал.
И действительно: Анина лучшая подруга была очень большая, нет, не толстая, а какая-то по всем статьям преувеличенная и чрезмерная.
Помните, как Ахматова, не тем будь помянута, обсуждала с Лидией Чуковской внешность блоковской жены:
«Когда-то мне Анна Андреевна говорила, что у Любови Дмитриевны была широкая спина. Я напомнила ей об этом. Ответ был мгновенный. „Две спины“, – сказала она».
Вот и у Маши Штоколовой всего было ну если и не два, то полтора: и роста, и веса, и объема, и громкости, и, видимо, температуры – такая она всегда была раскрасневшаяся, запыхавшаяся и по какому-нибудь ерундовому поводу горячащаяся и пламенеющая.
В школе ее все, кроме Ани, звали Большой Бертой – в честь знаменитой немецкой пушки.
В новенькую Бочажок, явившуюся в 9 «А» после летних каникул, Маша влюбилась без памяти с первого взгляда, но, как советует частушка, не подумайте плохого! Теперь-то, наверное, такая вот девчоночья дружба-влюбленность уже и невозможна – нынешние отроковицы стоят в просвещении наравне с нашим удивительным веком, так что объект обожания сразу почует неладное и насторожится, да и субъект, возможно, тут же заподозрит сама себя в сафической одержимости.
Не мастер и не любитель рыться в подсознательном и бессознательном, я могу сказать только, что любовь Машки была бескорыстная, восторженная и беззаветная, как у хорошей собаки (друзья Лады и Александры Егоровны поймут, что ничего унизительного в этом уподоблении нет, скорее наоборот).
Ну или сравним ее чувства с преданностью Сэма мистеру Пиквику. Или даже Фродо!
Или даже нет! Не помню, кто там из хоббитов был как-то особо восторженно заворожен эльфами. Вот для Машки Анечка и была такой эльфийской принцессой, или принчипессой, как, наслушавшись пуччиниевской «Турандот», звал доченьку генерал, иногда ласково «Моя ты принчипессочка!», иногда саркастично:
– А может, посуду в кои-то веки принчипесса помоет? Уж сделайте милость, ваше высочество!
Ну а Анечка принимала Машкину влюбленность как должное, она ведь к этому привыкла с младенчества, ею все восхищались, пусть Травиата Захаровна вслух осуждала это, и тревожилась, и предупреждала Василия Ивановича, что баловство до добра не доведет, испортишь ты девочку! Но ведь и она сама под покровом строгости любовалась и гордилась дочкой, хотя со своим Степочкой была гораздо ласковей и нежнее.
Да все, кто не завидовал ей, как одноклассницы и однокурсницы или какие-нибудь корявые официальные и начальствующие тетки, Анечку любили и охотно ей потакали. Даже будущий папа ее сына. Или правильней сказать «будущего сына»? Ну да ведь он же существует уже и даже вон шевелится. Впрочем, и папа этот тоже существует. Правда, уже не шевелится. Мертвым притворился, как жучок. Затаился и прозябает в своем Новогирееве, со своею толстозадой эпузой (это язвительное словцо Анечка подхватила где-то у Достоевского).
Урод и мудак.
Да нет, Аня, совсем не урод и не совсем мудак. Просто трус и лентяй. Как он сам говорит – эгоцентрик. Да и дочка ведь у него, пусть и не такая яркая и бойкая, и о жене его ты на самом деле ничегошеньки не знаешь! Ну а верить тому, что рассказывают блудливые мужья таким дурочкам, как ты, о своей супружеской жизни, это уж совсем, извини меня, глупо.
Да о чем вообще разговор? Ты-то, можно подумать, его любишь или любила когда-нибудь!
А?
Ну вот то-то.
Это уж пусть Василий Иваныч почитает тебя соблазненной и покинутой, как Стефания Сандрелли, а также униженной и оскорбленной – мы-то с тобой знаем, как дело было.
– Ань, ты доедать будешь? – Машка, поглощенная, восхищенная и ужасающаяся необычайной love story, от волнения забыла, что уже завтракала.
– Ешь.
– Ой, а тебе, наверное, нужно много кушать, за двоих! – сказала Большая Берта, но придвинула к себе Анину тарелку и даже хлебушком потом вытерла остатки желтка.
– Ну а ты как тут? – без большого интереса спросила Аня.
– Наверное, в следующем году в школу перейду, Анжела Ивановна должна вроде на пенсию пойти.
Маша училась на заочном в том же самом педагогическом институте. По окончании школы она, не раздумывая, отправилась с Аней в столицу, поступать на филфак МГУ, исключительно за компанию, литература ее интересовала не слишком, а по русскому вообще четверку в аттестат получила еле-еле (Анжеле Ивановне надо спасибо сказать – пожалела), ну и обе, конечно, не прошли по конкурсу.
Генеральскую дочь путем каких-то не очень честных ухищрений и махинаций, да скажем прямо – по блату! – устроили в Ленинский пед. Там проректором по хозяйственной части был старинный приятель (еще по горкому комсомола) Травиаты Захаровны, а у другого проректора как раз отчислили из МИСИ и призывали в армию шалопая-племянника, вот местом его службы и стал штаб возглавляемой Бочажком дивизии.
Очень не любил генерал вспоминать эту и на самом деле не красящую его и пятнающую мундир историю.
Вот он на что ради нее пошел, вон как себя и свои принципы покорежил, а она!..
Ай, Василий Иванович! Ну полно уже! Вот что «а она»? А она трахнулась? Ну простите, простите… Но все-таки – что? А она отдалась порыву порочной страсти? Или, может, – а она, распутница, не сберегла «цветок роскошный», как поет ваш Риголетто?
Помните, Дронов перед танцами, наставляя вас в науке страсти нежной и борясь с вашей дикарской робостью и целомудрием, цитировал вам Толстого, вернее, Горького, который пересказывал Толстого: «Если девице минуло пятнадцать лет и она здорова, ей хочется, чтобы ее обнимали, щупали».
А Анечке сколько? Чего ж вы хотите?
Хотя, говоря по правде, ничего такого Анечка не хотела, никакому властному зову истомленной плоти не внимала и удовольствия никакого от этого занятия не получала, чего немного стыдилась.
Ну как? Все ведь «бражники здесь, блудницы», а ее от алкоголя тошнит, и секс этот ваш хваленый кажется каким-то смешным и глупым. Но она это тщательно и искусно скрывает… Noblesse oblige!
В общем, родительскими стараниями осталась Анечка в столице, вселилась в общежитие на улице Космонавтов и стала изучать (поначалу с большим энтузиазмом) историю педагогики, основы языкознания, старославянский, античную и другие литературы, ну и историю партии с диаматом, конечно.
А зареванная Машка вернулась в Шулешму, год проработала старшей пионервожатой, а потом опять помчалась в Москву – поступать в Анечкин институт. Но и тут ей, бедолаге, не повезло, на экзамене по истории перепутала, кто кого разбудил – Герцен декабристов или наоборот, так что на дневное отделение не попала и теперь работала в библиотеке, которая уже полчаса как должна была быть открытой.
– Ну а что твой Васильев?
– Чего это мой? Что ты выдумываешь…
– Сама ведь писала…
– Ну мало ли… Он оказался такой глупый!.. Очень ограниченный человек… Ну просто не о чем вообще поговорить, знаешь, никаких общих интересов, просто какой-то дундук… И нахал такой… И, знаешь, про кофе говорит – растворимое! Я ему говорю – мужского рода! А он: да ладно, не умничай, будь проще, и люди к тебе потянутся! Нужно мне, чтобы такие дураки тянулись… И знаешь… – Машка наклонилась к Анечкиному ушку, как будто кто-то еще мог услышать ее нескромные откровенности.
– Ну ни фига себе! – изумилась Аня. – Какие у вас тут, оказывается… Декамерон просто!
Машка прыснула:
– Декамерон! Ну ты скажешь! Декамерон!.. Ух ты, времени-то сколько! Все! Побежала я!..
Побежала, но уже из коридора вернулась:
– Ой, Ань! А какой у меня читатель есть! Ну ты не представляешь! Раньше редко ходил, а теперь просто через день, ну иногда реже! «Иностранку» все берет. На руки-то я журналы не выдаю, ну с собой в смысле, тем более рядовому составу, вот он и сидит читает. Этого, ну… «Сто лет одиночества»… Серьезный такой… А ресницы – как будто накрашены, вот честно! Такие… Вот такие! – Машка растопырила толстенькие пальцы и приставила к вытаращенным глазам!
– Ты влюбилась, что ли?
– Да ну тебя! Ничего не влюбилась, просто редко такого интеллигентного встретишь, тем более солдата, столько читает, и все одну классику, ну и фантастику тоже – только не советскую, а, там, Брэдбери и другого еще… ну как же… на М… ну ты знаешь!.. Саймака! Он при Доме офицеров, в ансамбле играет на танцах… а в духовом на барабане большом… Бум-бум! – Маша показала, как ее читатель бьет в барабан. – И фамилия такая смешная – Блюменбаум. Представляешь? Блюменбаум! Москвич, кстати. Львом зовут. Львом Ефимовичем…
И уже выбегая, повторила с выражением, как стихи, даже руками взмахнула:
– Блюмен – баум!.. Пока, пока! Я после работы, может, еще забегу!
– Давай, давай… Эй, подожди!
Машка развернулась.
– Слушай… Машуня, знаешь… Тебе этот цвет ну совсем не идет! Совсем! Ну какая ты брюнетка?.. Давай вместе тебе подберем что-нибудь… А лучше вообще как было…
– Да? – Маша совсем не обиделась, а даже обрадовалась и была благодарна за проявленную заботу. – А Васильев говорил, что клево, жгучая, говорит.
– Он же дурак, сама сказала.
– Дурак – не то слово!.. Все, бегу!
Генерал перехватил Машу у входной двери.
– Маш, ты уж давай это, не забывай подругу… Видишь, как у нас тут…
– Ой, да что вы, Василь Иваныч! Что вы! Да не волнуйтесь, я всегда все, что надо… Вы же знаете! Не волнуйтесь, я ведь понимаю!
– Ну молодец. А то у нас ведь что – одни мужики, в этом деле ни бум-бум. Ни уха ни рыла. Так что, давай, подруга, на тебя вся надежда.
– Да все хорошо будет, Василий Иванович! Что вы! Будет у вас отличный внук! Или вы внучку хотите?
И тут только, только в эту минуту генерал наконец дотумкал! Да ведь и правда! Ведь так и есть! Внук или внучка! Именно что – внук или внучка! Дело-то не в Анечкином недостойном поведении, не только в нем и не в позоре на седую голову и генеральский мундир! Дело вон в чем! Внук. Ну ни хрена себе! Анька и в самом деле родит живого человека.
– Ну а вы что думали – неведому зверушку?
– Да ничего я не думал, и в голову не приходило!.. Внук. Родится, будет жить. Тьфу-тьфу-тьфу!
Как-то это все чудно́. Ничего не было – и внук. Или внучка. Надо же! А я, выходит, дед. «Санки сделал старый дед маленькому Ване, пес Буян пришел смотреть, как несутся санки!» – так Анечка в детском саду пела и все не могла и не хотела спеть «сани», и правильно, какие сани, дед санки ведь сделал.
Именно – дед. Дедушка Вася. Смешно. А Степка-то – дядя выходит! Дядя Степа-милиционер.
Ну что, мать? А? С тобой-то насколько было бы все яснее и проще. Как бы ты нам, Травушка, сейчас наладила бы все… Так! Давай-ка без этого! Кончай уже! Все рожают, и мы родим. Вон и врач за стеной, если что…
Тут Василий Иванович услышал шарканье и оглянулся. Он ведь так и стоял, уставившись в дверь. Аня в мамином халате тяжело и медленно шла на кухню, относила тарелки и чашки. Генерал смотрел на ее нечесаный затылок, на тонкие бледненькие лодыжки и чувствовал разом весь, так сказать, спектр человеческих чувств – от нежности и жалости до негодования и насмешки.
Брякнула посуда в раковине.
«Ну помыть-то за собой мы, конечно, нет, ниже нашего достоинства! – пытался рассердиться дедушка Василий. – О, выплывают расписные!»
Анечка и вправду выплыла в коридор и шла к генералу.
Он молча стоял и ждал – в страхе и трепете.
Анечка подняла глаза, и взгляды их встретились, отцовский – умоляющий и вопиющий, и дочкин – перепуганный, но бессмысленно и нарочно надменный.
«Доченька!» – хотел крикнуть или прошептать генерал, но доченька уже открыла дверь в ванную и исчезла. Зажурчала вода.
О проекте
О подписке