Читать книгу «Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни» онлайн полностью📖 — Теодора Адорно — MyBook.
image

Часть первая
1944

Жизнь не живет.

Фердинанд Кюрнбергер{11}


1. Марселю Прусту. Сыну состоятельных родителей, выбравшему – неважно, в силу таланта или по слабости характера, – так называемую интеллектуальную профессию, будь то художника или ученого, приходится особенно тяжело в окружении тех, что именуются одиозным словом «коллеги». Тяжело не только потому, что они завидуют его независимости, не верят в серьезность его намерений и предполагают, что он – тайный эмиссар власть имущих. Подобное недоверие, хотя оно и свидетельствует о ресентименте, чаще всего оказывается обоснованным. Однако собственно противостояние таится в ином. Умственная деятельность со временем сама стала «практической», превратилась в предприятие со строгим распределением труда, с целыми отраслями, со своим numerus clausus[4]. Материально независимый человек, выбирающий умственную деятельность из отвращения к постыдному зарабатыванию денег, не склонен этого признавать. За это он несет наказание. Он не «профессионал», в иерархии конкурентов ему отведено место дилетанта независимо от того, насколько он разбирается в своем деле, а уж если он вознамерится сделать карьеру, ему, вероятно, придется перещеголять самого упертого спеца по части решительно отстаиваемой узости мнения. Пренебрежение разделением труда, к которому он склоняется и на которое он в определенной степени способен благодаря своему имущественному положению, выглядит особенно подозрительным: оно выдает нежелание допускать диктуемые обществом правила, а козыряющая своим превосходством компетентность не допускает подобной идиосинкразии. Департаментализация духа есть средство изгнать дух из тех сфер, в которых его не поддерживают ex officio[5], то есть по разнарядке. Средство тем более надежное, чем чаще человек, который отказывается от разделения труда – пусть даже только по той причине, что собственный труд доставляет ему радость, – обнаруживает, в соответствии с мерками такого разделения, свои слабые места, неразрывно связанные с проявлениями его превосходства. Таким вот образом обеспечивается порядок: одни вынуждены участвовать в этом, потому что иначе не смогут выжить, а тех, кто в состоянии выжить иначе, не пускают на порог, потому что они не желают в этом участвовать. Дело обстоит так, как если бы класс, из которого дезертировали независимые интеллектуалы, мстил им, устанавливая свои требования там, где дезертир надеется найти себе прибежище.

2. Скамейка из дерна{12}. Отношения с родителями начинают претерпевать печальную, теневую метаморфозу. Впав в экономическое бессилие, родители перестали нас пугать. Когда-то мы восставали против той твердости, с которой они настаивали на принципе реальности, против их трезвой рассудительности, которая в любой момент могла обернуться гневом по отношению к тем, кто не отрекается от своих убеждений. Однако ныне мы оказываемся перед лицом якобы молодого поколения, которое в любом из своих побуждений предстает невыносимо взрослее, чем когда-либо были родители; это поколение отреклось еще до того, как вообще возник конфликт, и именно этим питает свою власть, озлобленно-авторитарную и незыблемую. Возможно, во все времена поколение родителей представало безобидным и лишенным власти, лишь когда ослабевали его физические силы, в то время как собственное поколение уже ощущало угрозу со стороны молодежи: в антагонистическом обществе даже отношения между поколениями являются отношениями конкуренции, за которыми стоит неприкрытое насилие. Ныне же эти отношения начинают регрессировать к тому состоянию, в котором им хоть и не известен эдипов комплекс, но знакомо отцеубийство. К символически значимым преступлениям нацистов относится убийство глубоких стариков. В подобной атмосфере устанавливается запоздалое и осознанное взаимопонимание с родителями, какое бывает между осужденными людьми, нарушаемое только страхом, что мы, сами утратив силу, окажемся не в состоянии заботиться о них так же хорошо, как они заботились о нас, пока еще чем-то владели. Насилие, которое применяют к ним, заставляет забыть о том насилии, которое они применяли сами. Даже их рациональные рассуждения, та самая прежде ненавидимая нами ложь, коей они пытались выдать свой партикулярный интерес{13} за интерес всеобщий, обнаруживают предчувствие истины и жажду разрешения конфликта, наличие которого позитивно настроенные потомки радостно отрицают. Даже до напыщенного, непоследовательного и не доверяющего самому себе духа старшего поколения достучаться легче, чем до находчивой глупости молодого. Даже невротические странности и возрастные деформации пожилых отражают их характер, то, что в человеке состоялось, в отличие от патологического здоровья и возведенного в норму инфантилизма. С ужасом следует признать, что зачастую еще и раньше, споря с родителями, поскольку они представляли мир, мы в глубине души были рупором мира худшего в его противостоянии миру просто плохому. Не связанные с политикой попытки вырваться за пределы буржуазной семьи приводят к тому, что мы еще сильнее запутываемся в ней, и порой всё выглядит так, будто семья, та самая злополучная ячейка общества, одновременно является питающей зародышевой клеткой{14} бескомпромиссной воли к другому обществу. В то время как система продолжает существовать, вместе с семьей исчез не только наиболее действенный агент буржуазии, но исчезло и сопротивление, которое пусть и подавляло индивида, всё же делало его сильнее, а то и вообще порождало. Конец семьи парализует силы противодействия. Надвигающийся коллективистский порядок есть издевка над порядком бесклассовым: в лице буржуа он одновременно уничтожает утопию, которая некогда питалась материнской любовью.

3. Рыба в воде. С тех пор как всеохватывающий аппарат распределения высококонцентрированной промышленности пришел на смену сфере обращения{15}, она, эта самая сфера, ведет странное постсуществование. В то время как посреднические профессии лишаются экономической базы, частная жизнь бесчисленного множества людей превратилась в жизнь агентов и посредников, да и вообще сфера частной жизни целиком поглощается загадочной деловитостью, носящей все черты коммерческой активности, хотя при этом собственно предмет торговли отсутствует. Запуганные люди, начиная с безработного и кончая знаменитостью, которая в любое мгновение может навлечь на себя гнев тех, кто в нее инвестирует, верят в то, что исключительно благодаря восприимчивости и усердию, благодаря «чего изволите», уловкам, обману и своим торгашеским качествам они могут положительно отрекомендоваться исполнительной власти, представляющейся им вездесущей, и скоро не останется никаких человеческих связей, которые не были бы нацелены на приобретение связей, никаких побуждений, которые бы не подвергались предварительной цензуре из опасения совершить нечто неприемлемое. Понятие межличностных связей – эта категория посредничества и обращения – никогда не расцветало пышным цветом собственно в сфере обращения, то есть на рынке, но лишь в закрытых, монополистичных иерархиях. А поскольку всё общество становится иерархичным, то мутные отношения присасываются всюду, где еще существовала видимость свободы. Иррациональность системы не в меньшей степени, чем в экономической судьбе единичного человека, выражается в его паразитарной психологии. Прежде, когда еще существовало что-то наподобие пресловутого буржуазного разделения профессиональной и частной жизни, об исчезновении которого уже чуть ли не приходится печалиться, всякий, кто в частной сфере преследовал деловые цели, воспринимался как бесцеремонно проникший на чужую территорию и вызывал недоверие. Сегодня же заносчивым типом, чужаком и посторонним предстает тот, кто вступает в личные отношения, не выказывая никакой деловой направленности. Тот, кто «ничего не хочет», смотрится почти что подозрительно: никто не верит, что он может поспособствовать другим ухватить кусок, не легитимируя себя встречными требованиями. Бесчисленное множество людей превращают в профессию положение, возникшее вследствие ликвидации профессии как таковой. Это люди приятные, всеми любимые, с каждым на дружеской ноге, праведники, которые гуманно прощают любую подлость и со всей неподкупностью клеймят всякое ненормированное движение души как сентиментальщину. Они – незаменимые знатоки всех каналов и вентиляционных шахт власти, они угадывают ее самые тайные вердикты и живут за счет их проворного распространения. Мы встречаем их во всех политических лагерях, даже там, где отрицание системы само собой разумеется и где поэтому образовался особого рода расхлябанный и лукавый конформизм. Часто они подкупают некой безапелляционной добросердечностью, живым участием в судьбе других людей – спекулируют самоотверженностью. Они умны, остроумны, чутки и отзывчивы: на старый торгашеский дух они навели лоск вчерашних достижений психологии. Они способны на всё, даже на любовь, однако неизменно лишены верности. Они обманывают, следуя не влечению, а принципу: они и самих себя оценивают как прибыль, которая не должна достаться никому другому. С интеллектуальной сферой их связывает избирательное сродство и ненависть: для человека мыслящего они одновременно и искушение, и злейший враг. Ведь именно они украдкой овладевают последними очагами сопротивления, часами жизни, еще свободными от диктата машинерии, и обезображивают их. Их запоздалый индивидуализм отравляет всё, что еще осталось от индивида.

4. Конечная ясность. Как-то раз в газетном некрологе одному деловому человеку написали: «Широта его совести соперничала с добротой его сердца». Оговорка, допущенная скорбящими близкими, перешедшими на возвышенный слог, который они берегли как раз для подобных целей, нечаянное признание в том, что покойный был человеком сердечным, но бессовестным, кратчайшим путем направляет эту похоронную процессию в царство истины{16}. Если человека почтенного возраста восславляют за примечательное душевное спокойствие, то жизнь его, следует полагать, состояла из цепочки постыдных деяний. Он отучил себя от душевных волнений. Широта совести утверждает себя как широта души, которая всё прощает, поскольку всё слишком уж хорошо понимает. Между собственной виной и виной других устанавливается quid pro quo, разрешающееся в пользу того, кто взял себе лучшую долю. Прожив столь долгую жизнь, человек уже не в состоянии различать, кто кому какую обиду нанес. В абстрактном представлении об универсальной несправедливости растворяется всякая ответственность конкретного человека. Подлец оборачивает дело так, будто несправедливо поступили именно с ним: «Если б вы знали, молодой человек, какова жизнь на самом деле!» Для тех же, кто еще в расцвете лет отличается особой добротой, душевное спокойствие – не что иное, как авансовый вексель. Человек, не обладающий дурным характером, не живет спокойно, но живет особенно – стыдливо, ожесточенно и нетерпеливо. Из-за недостатка достойных объектов он вряд ли может найти иное выражение своей любви, кроме как в ненависти к объектам недостойным, которая, естественно, уподобляет его тому, что он ненавидит. А вот буржуа толерантен. Его любовь к людям – таким, какие они есть, – проистекает из ненависти к настоящему человеку.

5. Прекрасно с вашей стороны, что вы пришли в веселый час!{17} Не осталось уж ничего безобидного. Те маленькие радости, те проявления жизни, на которые, кажется, не распространяется ответственность мысли, не только содержат элемент упорного неразумия, жестокосердого самоослепления, но и непосредственно служат собственной крайней противоположности. Даже цветущее дерево лжет в тот миг, когда его цветение воспринимают без тени ужаса; даже невинное «Как красиво!» предстает оправданием унижения наличного бытия, отличающегося от других, и нет более ни красоты, ни утешения, кроме как во взгляде, брошенном на ужасное, способном вынести его вид и при всем неприукрашенном осознании негативности утверждать возможность лучшего. Настоятельно рекомендуется не доверять ничему непринужденному и легкомысленному, никакому наплевательству, подразумевающему уступчивость перед всевластием существующего. Недобрый подтекст приятного довольства, который прежде ограничивался здравицей беззаботности, давно распространился и на более дружелюбные движения души. Случайный разговор в поезде с попутчиком, кое-каким словам которого, дабы не возникло перепалки, поддакиваешь, хотя знаешь, что они в конечном счете чреваты убийством, – уже в значительной мере предательство; ни одна мысль не застрахована от того, что ее передадут дальше, и достаточно лишь высказать ее не в том месте и не в том понимании, чтобы поставить под угрозу ее истинность. Как бы я ни остерегался, любое посещение кинотеатра делает меня глупее и хуже. Само стремление к общению есть участие в несправедливости, ведь благодаря ему охладелый мир представляется таким, в котором еще можно общаться с другими, а непринужденное, приветливое слово только способствует тому, что воцаряется молчание, – ведь, идя на уступки собеседнику, говорящий лишь еще более принижает самого себя как собеседника. Злой принцип, изначально таившийся в общительности, в эгалитарном духе проявляет всю свою чудовищность. Снисходительность и почитание себя не лучше других суть одно и то же. Подстраиваться под слабость угнетенных – значит утверждать в этой слабости предпосылку господства и в самом себе взращивать грубость, глупость и склонность к насилию в той мере, что потребна для осуществления господства. Если при этом на последней стадии утрачивается снисходительность и видится одно лишь уравнивание, то именно при подобном абсолютном затушевывании отношений власти со всей непримиримостью проявляются замалчиваемые классовые отношения. Для интеллектуала единственный способ хоть как-то проявить солидарность – блюсти никем не нарушаемое одиночество. Всякое сотрудничество, вся человечность общения и участия есть не что иное, как маска молчаливого согласия с бесчеловечностью. Следует быть сопричастным страданиям людей: малейший шаг навстречу их радостям есть шаг к ужесточению их страданий.

6. Антитеза. Тот, кто отказывается от сотрудничества, подвержен опасности полагать себя лучше других и злоупотреблять своей критикой общества, обращая ее в идеологию ради личного интереса. Неуверенно пытаясь уподобить собственное существование нестабильному образу правильного существования, он должен помнить об этой нестабильности и знать, как мало такой образ способен заменить собой правильную жизнь. Однако тому, чтобы помнить об этом, препятствует сила тяжести буржуазного начала в нем самом. Дистанцированный наблюдатель столь же вовлечен, сколь и деятельный участник; у первого нет перед последним никакого преимущества, кроме понимания своей вовлеченности и счастья от той малой толики свободы, которая содержится в понимании как таковом. Дистанцирование себя от деятельности – это роскошь, которую предоставляет лишь сама деятельность. Именно поэтому любой порыв отстраниться несет в себе черты того, что дистанцирование отрицает. Холодность, которую оно должно в себе развить, неотличима от буржуазной холодности. И даже в протесте, согласно принципу монадологии, кроется господство всеобщего. Наблюдение Пруста относительно того, что фотопортреты деда герцога и деда еврея из среднего сословия настолько похожи друг на друга, что никому и в голову не придет думать о сословных различиях, на самом деле ставит проблему куда более широко: за единообразием эпохи объективно исчезают все различия, которые составляют счастье и даже саму моральную субстанцию индивидуального существования. Мы констатируем упадок образования, и при этом наша проза в сравнении с прозой Якоба Гримма или Бахофена{18} обнаруживает сходство с индустрией культуры в таких построениях, о которых мы даже не догадываемся. Более того, мы давно уже не владеем латынью и греческим в той мере, в какой владели ими Вольф или Кирхгоф{19}. Мы указываем, что цивилизованность обращается в безграмотность – и сами разучиваемся писать письма или читать Жан Поля{20} так, как его, должно быть, читали современники. Нас страшит огрубление жизни, однако отсутствие какой бы то ни было объективно обязательной морали принуждает нас на каждом шагу избирать такие формы поведения, речений и расчетов, которые по человеческим меркам являются варварскими и даже – по сомнительным меркам приличного общества – бестактными. С закатом либерализма собственно буржуазный принцип – принцип конкуренции – не был преодолен, но лишь перешел из объективности общественного процесса в состояние сталкивающихся и напирающих друг на друга атомов, как бы в область антропологии. Подчинение жизни процессу производства унизительным образом навязывает каждому нечто от той изоляции и того одиночества, которые мы склонны считать результатом своего суверенного выбора. То, что каждый отдельно взятый человек полагает, что его партикулярный интерес важнее всех прочих, а равно и то, что он ценит других людей как сообщество клиентов выше себя самого, издавна составляет часть буржуазной идеологии. С тех пор, как добрая старая буржуазия сошла со сцены, обе эти идеологемы продолжают жить в сознании интеллектуалов, являющихся последними врагами буржуа и одновременно – последними буржуа. Позволяя себе мыслить, а не просто воспроизводить наличное бытие, они ведут себя как люди привилегированные; не предпринимая никаких дальнейших действий, кроме размышления, они заявляют о ничтожности своей привилегии. Частное существование, стремящееся походить на существование, достойное человека, одновременно предает свой идеал, поскольку сходство это не находит воплощения во всеобщей действительности, нуждающейся – больше, чем когда-либо, – в независимой мысли. Из этих пут не выбраться. Единственное, что может претендовать на ответственный поступок, – это отказаться от идеологического злоупотребления собственным существованием и во всем остальном в частной жизни вести себя так скромно, неприметно и непретенциозно, как давно уже велит нам… нет, не хорошее воспитание, а стыд за то, что в аду нам еще есть чем дышать.

7. They, the people[6].