Но я, как полагается, спустя минуту уже нашлась, что ему ответить. Я напомнила, что на следующей неделе он, как обычно, должен слетать со мною на денёк на нашу общую с ним родину и там отметить день моего рождения, как я привыкла это делать всегда, в моей семье у Дерингов.
– Конечно, я могу провести этот приятный вояж и без тебя.
Так сказала я, заранее понимая бесполезность своей фразы, раздражаясь на себя за это, ибо давно научилась обходиться без словесного мусора и презирать его в других, извиняя себя разве что банальной женской растерянностью от глобальности только что полученной от Карла информации.
Сам он никогда прежде у Дерингов не появлялся, но и одну меня в наш с ним общий Город за все двенадцать лет нашей с ним жизни в столице ни разу не отпустил.
Он, странно размягчённый в последнее время, теперь, словно бы для порядка, поморщился, сказав, что работы у него, как всегда, особенно много, но полететь придётся, к тому же ему давно пора познакомиться с как бы давным-давно номинальными, но в данной ситуации вот-вот реальными родственниками.
Вчера мы прилетели из столицы частным порядком, взяв с собой только двух его самых надёжных охранников, и, практически не заезжая в Город, из аэропорта на двух встретивших нас машинах сразу поехали в моё лесное поместье.
Да, по дороге что-то случилось – сразу за очередным поворотом ведущей в поместье бетонки, уже близко к поместью, от федеральной трассы километров за десять, от Города за шестьдесят, первая машина встала, из неё вышел охранник, что-то рассмотрел у правого заднего колеса, подошёл к нашей машине, доложил.
Оказалось, к колесу первой машины пристала голая сухая ветка с примотанными к ней медной проволокой довольно крупными гвоздями. Карл вышел, вместе с охранником рассматривал тащившуюся за колесом ветку.
Было около десяти вечера, мела довольно сильная метель, и что-то опять произошло. Послышались какие-то глухие хлопки, может, хлопало сухое падающее дерево. Охранник, раскинув руки, прикрыл Карла, пока тот забирался в стоявшую рядом первую машину.
Затаились, осмотрелись, прислушались: в десять часов январского вечера в уральском лесу уже ночь, метель крутит на дороге свои белые упругие воронки, столетние ёлки стеною и ровный ветер вдоль бетонки – более ничего.
Поехали впятером на второй машине, первая с водителем двинулась вслед потихоньку.
И дальше всё было очень хорошо: в моём доме мне всегда, за редким исключением, которое со временем обязательно тускнеет, хорошо.
Мы сели за ужин, Карл был непривычно для него молчалив и как бы в итоге, без любимой своей иронии, не то спрашивая, не то уточняя, сказал:
– Такая вот здесь натуральная жизнь. И тебе хорошо здесь, радость моя.
Было хорошо. Естественная тишина, которую не может нарушить органично дополняющий её ровный пушистый шум пробивающегося к дому чрез сосновые кроны и оттого становящегося мягким ветра.
Полумрак большого соснового дома, никогда не абсолютный, создаваемый, кроме тоновых светильников самых нежных тонов – жёлтых, розовых, зелёных, – не исчезающим даже в абсолютной темноте светом сосновых стен.
Сухой треск сосновых дров в старинном, без стекла, камине – тонкий, резкий, всегда неожиданный, никогда не пугающий, всего лишь напоминающий о расщеплении оранжевого соснового полена на множество жёлтых лучин.
Сосновый воздух, пока к нему не привыкнешь, особенно густ, хотя мало материален, но похож на прохладный кисловатый лимонный кисель, который когда-то я приготовила на поминальный вечер старинного друга моего Витали.
– Ты знаешь, любовь моя, как я люблю тебя.
Пожалуй, сам голос Карла, кроме непривычной для него задумчивости во взгляде, был за этим ужином излишне для него сентиментален, а может, я теперь додумываю это, как обыкновенно бывает.
– Но я тебе и завидую, да. Потому что у меня не бывает таких дней рождения, ради которых надо летать за тысячи километров. А летать надо, только теперь понял, что надо.
Я повернулась к нему от огня и внимательно его рассмотрела. Он искренно, странно, хотя как и всегда, смутился моего прямого взгляда, он всегда такого моего взгляда хотел, смущался и боялся, и сам говорил мне об этом в минуты очень редких своих откровений.
Я старалась использовать такой свой взгляд на него по возможности реже, в случаях крайней необходимости, когда нужно было или выпросить у него что-либо, по его мнению, запредельное, или обмануть в самом очевидном.
Жизнь сама собою, без желания и даже старания людей, сближает их, как бы даже спрессовывает, прилепляет друг к другу, делая одним ментальным телом, кроме всяких прочих аспектов, и во времени их простого плоскостного проживания её, и не обязательно физически рядом друг с другом.
Когда мне было двадцать лет, начальник охраны моего мужа Марка Королёва Сергей Сергеевич Карлов казался мне почти уродливым старым злодеем и холуём. Теперь передо мной сидел он же, но федеральный министр, ему за пятьдесят, он довольно интересный брутальный мужчина точно одного со мною возраста, который считает, что всё обо мне понял и знает, и ему не важно, считаю ли так я.
А я устала. Я просто очень, смертельно устала – терпеть, врать, притворяться, но и однажды прекратить всё это я уже не могу.
Жизнь сложилась так, как сложилась, видимо, прочно и навсегда, она такая, какая есть, какую я выбрала когда-то сама, теперь её надо только продолжать.
– Какая полная свобода даётся человеку в этом мире! Аж страшно!
Так сказал Карл, перед тем как выйти из гостиной.
– Я тоже люблю тебя.
Так ответила ему я, впервые почувствовав, что это во многом правда, и пообещав прийти к нему минут через тридцать.
Когда через час я вошла в спальню, обычно царившая в доме прохлада показалась мне в этой комнате мёртвым холодом, и мёртвой была стоявшая в спальне, даже физически как бы застывшая, тишина. Дверь на балкон была распахнута настежь – две тяжёлые широкие метровые стеклянные створки от пола до потолка на прочных, легко ходящих кронштейнах.
Карл лежал на светлом деревянном полу балкона в своём светло-коричневом бархатном халате, на левом боку, чуть согнувшись, обхватив правой рукою свою колючую после двухнедельной стрижки почти лысую голову – что-то красное, словно бы кровь и царапина, виднелось на его виске и щеке из-под руки.
Странно молодым увиделось мне в бледном свете из комнаты и полной темноте от леса его лицо – словно это было лицо того молодого гуттаперчевого Сергей Сергеича, который впервые напугал меня неподалёку отсюда, возникнув на тропинке из пустоты, сказав надтреснутым от страсти голосом:
– Осторожно! Здесь ступенька покосилась – виноват – исправим.
Я ни за что тогда не решилась бы тронуть его за плечо и даже за подставленную мне каменной ладонью кверху его руку – теперь я подошла и тронула.
Я не подошла – я бросилась к нему! Я страшно за него испугалась, и тут же вспомнила ещё мягкое, но уже холодеющее плечо Марка и, как тогда, на трассе, всё-таки не закричала, сдержала вой, сбросила оцепенение, вышла в коридор и позвала охранников.
Они перенесли его на постель, вызвали прилетевший часа через полтора вертолёт с двумя врачами. Он был ещё жив, кровь на виске и щеке оказалась довольно глубокой царапиной, но в сознание он не пришёл.
До появления врачей я сидела подле него – я смотрела на него и ничего не понимала. Я не чувствовала ничего и ни о чём не думала.
Я держала в руках свои кораллы, перебирая вместо чёток, – именно о них я прежде всего хотела спросить у Карла, когда вошла в спальню. Ведь они никак не могли почернеть: все больше тридцати лет с того дня, как мне подарила их мама, я хранила их бережно – сорок две кроваво-красных круглых бусины на льняной бордовой нитке с серебряным замком.
И вот половина бусин уже полностью почернела, чернота пошла на двенадцатую: ровно половина – чёрные мёртвые антрацитовые угли, половина – живые ярко-красные.
Врачи сделали мне укол и отправили отдохнуть.
Ещё примерно через час один из них вошёл в мою спальню и сказал, что Сергей Сергеевич Карлов умер, предварительно, от инфаркта и я могу пойти проститься с почившим.
Я не пошла. Происходившее казалось мне фантасмагорией. Это была третья, после Витали и Марка, смерть, случившаяся рядом со мною, но если две первые можно было хоть как-то предположить, то Карл всегда казался мне бессмертным и вечным.
Он никогда не болел, никогда ни на что не жаловался, он был железным в своём добре и зле. Возможно, он кого-то даже убивал, вокруг него всегда витали самые разные жуткие слухи. Наверняка он скрывал от меня свою более зловещую, чем я видела, сущность, но к его смерти я не была готова. Это был единственный реальный факт, о котором мне стоило думать.
Скоро пришёл один из оставшихся в доме личных охранников Карла и добавил к этому факту другие, сказав, что из Города уже выехала следственная группа и скоро прилетит губернатор. Всем находящимся здесь на данный момент, включая меня, до определённого распоряжения запрещено покидать поместье.
Я понимающе кивнула. Я всё держала в руках свои кораллы, перебирая их вместо чёток, и думала о своём: кто-то же должен знать, почему или от чего они вдруг почернели?
Может, мне поехать к Асе? Она любит камни меньше, чем любила мама, но у неё всегда и на всё есть свои версии. К тому же она ждёт меня сегодня, правда, несколько позже – сейчас всего четыре утра.
И я могу поехать к Максу. Просто решить и поехать. Карла нет – никто другой ни за что не сможет остановить меня. Ведь там мои мальчики…
Мой красненький, относительно новый, купленный год назад «миник» наверняка приготовлен, как я приказывала, и ждёт меня.
Могу ли?
Видимо, не могу – то есть мне нельзя отсюда выехать, не дождавшись какой-то комиссии.
Когда мне было нельзя выехать и вообще что-либо нельзя, если я это решила?
Мне всегда всё было можно, если не запрещал Карл, но и его я всегда могла уговорить во всём, кроме работы. Я принимала его запрещения только тогда, когда считала их нужными для себя.
Теперь Карла, получается, нет.
А все дубликаты ключей от всех замков и машин у меня есть, в том числе от стоящих в гостевой зоне поместья машин прислуги, и я, кроме своей, могу взять любую из них. Несмотря на то что я давно уже бываю здесь только раз в год, правила, установленные в поместье моей мамой, строго соблюдаются.
Ехать надо точно к Максу. Тем более его Добрый городок почти рядом. И надо начать наконец размышлять об устройстве своей дальнейшей жизни, без Карла, без столицы: нет ничего бездарнее механического возвращения к прежнему – прежде всего, потому, что оно никогда не возможно.
Надо ехать к Максу, ведь Макс – он такой, что даже если конкретно чего-то не знает, всегда найдёт такой ответ, после которого вопрос снимается в принципе.
Это он однажды сказал той странной противной старухе, без спроса открывшей мою коробочку с кораллами и шипливо обозвавшей меня – «нашлась тоже тут, на горошине», когда я выхватила свои тогда ещё полностью красные кораллы из её чёрных, перебиравших козлиный пух, пальцев:
– Пусть и принцесса. Тебе что? Не лезь не в своё дело, Даниловна.
Да, именно так сказал когда-то Макс Орлов.
Не знаю, какую он имел в виду принцессу, может, другую, не из сказки Андерсена. Но он довольно часто говорил этой странной старухе Даниловне, чтобы она не лезла не в свои дела…
Утро
Макс (2020.01.10)
Нет, ни о какой другой принцессе, кроме андерсеновской, в августе девяносто шестого Макс Орлов точно не знал. Авария с британской принцессой случится годом позже, тридцать первого августа, но никакого отношения к тому, как он встретил и потерял и потом снова встретил и снова потерял свою Диану, в принципе иметь не будет.
Да он её и не встретил – встреча предполагает движение навстречу друг другу, а она лежала в беспамятстве на склоне его родного лога ранним утром двадцать восьмого августа тысяча девятьсот девяносто шестого года, и он должен был что-то делать с этим, ещё не зная, что перед ним его Диана.
Уже потом всё настолько запутается, что, помимо его воли, как в новостях скажут об очередной годовщине аварии на британском мосту Альма, его память вскрикивает и мгновенно соотносит:
«Диана, принцесса, мост, туннель».
И он продолжает уже глубоко в себе, сам с собою: «Диана, лог, дамба – пешеходный мост – туннель совсем близко, пусть не виден, вон за той ивой».
Трубят и трубят на каждом вселенском углу: Диана, британская принцесса, мост, туннель, – а он начинает раздражаться и даже злиться.
Через год их встречи-невстречи, через полтора после её внезапного исчезновения, и когда он уже снова нашёл её, для себя навсегда чужую, стараясь тогда убедить себя в том, что именно чужую и что навсегда, – они трубят и трубят! – а ему больно, очень больно, невыносимо больно!
Как легко переложить свою беду на весь подлунный мир!
Зачем нас тупо толкают в тупую вторичность, заставляя следить за чужими принцессами? Зачем мы в ответ навязываем себе идиотическую вторичность? Зачем ищем несуществующую сказку, строим потерянный изначально рай, да ещё на земле? Что за мазохизм внутри большинства из нас – полюбить, принять и стараться обнять весь ненавидящий нас мир?
Вот при чём его Ди и какая-то британская принцесса? Даже если ничего случайного в этом мире нет, вряд ли стоит лепить одно к одному в некую цепь на том основании, что случайности исключаются, а аналогии всё более бездарны.
Зачем, как только близится конец августа, из каждого утюга толочится вакханалия про британскую принцессу, а вместе с ней взрывается его лихорадка про их день двадцать восьмого августа, потому что – Диана, лог, дамба-мост через лог – дамба-мост пешеходный, туннель оброс изумрудным мхом, хотя вблизи, но не виден, вон за той ивой.
Притом что день его Ди – Ди нечасто, когда совсем уж от страсти даже теперь, спустя двадцать три года, ненадолго улетает в поднебесье его романтическая крыша, в реале же Дины, по паспорту Дианы, жены его на веки вечные, несмотря ни на что, абсолютно ни на что, как сам себе определил, – давно уже вовсе не в августе, а десятого января.
Именно этот день десятого января все эти годы приносит ему горькую, безутешную, до самого глубинного нытья в сердце, когда кажется, что держащие сердце внутри груди жилы вот-вот лопнут, – ни с чем не сравнимую и ничем на свете не заменимую радость.
Именно сегодня этот день десятого января настал для Макса Орлова в двадцать третий раз.
И приходит этот день всегда именно так – долгожданно, счастливо, тревожно, по привычному расписанию, в четыре утра – и для встречи с ним сейчас надо лишь с трудом оторвать свою лохматую бессонную голову от измятой горячей подушки и встать.
Голова отрывается, ноги встают, но радости нет – никакой: ни горькой, ни сладкой, ни вечной, ни смертной.
Вместо неё, до всякой конкретной мысли, тем более решения, глубоко внутри – не разума, не сердца, всего того вместе, кто есть он, Макс Орлов, – возникает бессловесное, небывало яростное убеждение, решение, чьё-то распоряжение:
– Такого, как прежде, этого дня у тебя больше не будет.
Не чувство, не ударившая молнией из темноты не начавшегося дня мысль, а разумно сама по себе существующая, неопределённого лунного цвета, слегка колыхающаяся внутри себя, отсверкивающая серебром, воздушно-плотная, с возможностью пройти её насквозь, но не обойти или убрать – стена в груди, которая и есть то, что глубинно и неотменимо утверждает без слов:
– Сегодня и никогда этого дня у тебя больше не будет.
Двадцать два года было, а сегодня, в двадцать третий – не будет.
Потому что все эти двадцать два года – как один год, и каждый год – как одно мгновенье.
Стена внутри груди ничего не говорит Максу, слов у неё нет – а спорый, лукаво-ласковый говорок Даниловны уже начал в его тяжёлой от бессонницы голове свою любимую конкретную песню:
– Ты же знаешь, Макся, какая она. Извини, извини, никакушшая…
Какая она, лучше не знать, не думать – бесполезно. Чувств и слов, тем более мыслей, всё равно не будет. Будет улыбка на собственном лице – «автоматом», рефлекторная, делающая лицо слабоумным, глаза безнадёжно косящими, рот блаженно полуоткрытым, обрывистое дыхание повиснет на тонкой нитке. Слуха не станет вовсе – слух утонет в ватном пространстве оглушающей тишины.
Да, она всегда и везде никакая – очень худая, даже мослатая. Всегда и везде лучше рисовать её чем хуже, тем лучше. Она вся из углов – плеч, локтей, коленей – всегда и везде. Странно, в чём душа её держится.
Сероглазая, русокосая, стриженная. Стрижёт и красит себя сама, по наитию, капризно сердясь, то и дело, как всамделишная молодая коза, звонко фыркает. Словно выдыхает из себя непроизвольно неудержимую радость. Выбирает пряди наугад, мажет их старинным мазком для бритья в светло-зелёное холодное золото.
Вскрикивает взбалмошно, всхлипывает жалобно. То базарно-крикливая, то загробно-молчаливая, руками взмахивает резко и неожиданно, смотрит в небо, в землю или вдаль. Если взглянет в глаза – смешно и глупо, но можно умереть, заболеть по крайней мере, точно.
Глаз от неё оторвать ни за что не возможно!
Да, на убитую в аварии британскую принцессу внешне чем-то похожая. Когда появился интернет, он рассмотрел. Не лицом и не такая, конечно, длинная, всего под сто семьдесят. Цветом, пожалуй, похожая, вся всегда будто в сероватой дымке. Или светом, от неё идущим, невесомым, серебристо-туманным, серебряно мерцающим.
И – безусловно! – по изяществу и огранке черт, гармонии пропорций худого тела никакая принцесса даже отдалённо с ней не сравнима, рядом с ней никогда не стояла и стоять не могла!
Она все эти годы, каждый такой год и каждый такой день, рядом или вдали от него, одна и та же и разная – такая, какой ей в это мгновенье хочется быть.
А день, что ж день, не он его выбирал.
Хотя именно в этот день и даже в этот час, когда звучит в голове Макса Орлова знакомый ему до приторности лукаво-ласковый голосок Даниловны, – Даниловну очень просто и практически ни за что зарежут.
И хорошо, что пока этот день не наступил: идёт называемое утром его преддверие – от трёх до пяти утра.
Нормальные люди считают эти часы самыми тяжёлыми, тёмными и даже опасными. Они говорят, что именно в эти часы человека вероятнее всего может настигнуть его смерть.
Нормальные люди – они счастливые. Они никогда не лезут туда, где им опасно, неудобно или просто недоступно. Они стараются в это время спать.
Именно в это время, с трёх утра, начинается утренняя молитва на Афоне.
А к пяти утра внешний мир вокруг поместья Макса Орлова на Крутой горе благостно успокаивается.
О проекте
О подписке