Здесь же откровенно декларировался интересный концептуальный подход, когда в основной исторической части для описания положения крепостных крестьян специально брались «отрицательные стороны», когда авторы «не скупились на темные краски». Это было нужно, чтобы «оттенить более рельефно то тяжелое положение, из которого волею Монарха было выведено русское крестьянство»245. Побочная тема вступления – крайне негативные оценки дворянства, в адрес которого звучали эпитеты «малокультурное», «малообразованное» и т. п. Усилить эмоциональное воздействие и подкрепить словесные образы были призваны многочисленные иллюстрации, продолжавшие дописывать темный образ крепостнической эпохи. С одной стороны, здесь мы видим исключительно сцены тяжелого крестьянского труда, нечеловеческих издевательств помещиков над подданными, страшных пыток, с другой – сцены из роскошной жизни развращенного барства.
Своеобразным итогом «мемориального» этапа в формировании образа крестьянского вопроса и одновременно солидным плодом историографической рефлексии на новом уровне стала шеститомная «Великая реформа», подготовленная к пятидесятилетнему юбилею манифеста. Примеры использования этого издания в качестве репрезентанта историографической ситуации известны246. Даже в советской историографии оно воспринималось как наиболее серьезное среди юбилейного потока «различной низкопробной литературы»247. Масштабность роскошного иллюстрированного проекта (к его осуществлению был привлечен широкий круг признанных авторов) и тематический охват демонстрировали преемственность по отношению к крестьянской проблеме в широком смысле понятия, а также появление новых черт образа.
Уже вступительная редакционная статья дала основания подтвердить предварительную историографическую периодизацию и влияние на нее «внешнего» фактора. Точкой, завершавшей «мемориальный» и начинавшей научно-критический, собственно историографический период, здесь стала революция 1905 года. Она «освободила реформу 1861 года от той роли, которую заставлял ее играть в процессе роста нашего политического общественного сознания политический идеализм»248. Это освобождение, ни в коей мере не умалявшее важности события, могло предоставить возможности для настоящего понимания значения реформы и для научного изучения вынесенной в заголовок проблемы: «Русское общество и крестьянский вопрос в прошлом и настоящем».
Историография начиналась с упоминания работы И. Д. Беляева «Крестьяне на Руси»249, впервые опубликованной в славянофильской «Русской беседе» в 1859 году250. Именно Беляева авторы предисловия называли пионером в изучении крестьянства и основателем юридической, или указной, теории происхождения крепостного права в России. В то же время довольно пространно толковались основы дискуссии между «юристами» и В. О. Ключевским вместе с его последователями, которые происхождение крепостного права передвинули из государственной в сферу частноправовых отношений251. Тем самым проблема генезиса крепостного права органично включалась в исследование крестьянского вопроса. Непосредственно причастным к изучению истории крестьян считался и А. В. Романович-Славатинский со своим «Дворянством в России». Таким образом, дворянская составляющая, несмотря на тенденции к предвзятому освещению истории этого сословия, не выпадала из крестьянского вопроса.
В контексте моей темы особенно важно присутствие в «Великой реформе» «украинских» материалов. Уже в историографическом сюжете редакционной статьи были отмечены достижения в разработке истории крепостного права и крестьянства Малороссии в трудах А. М. Лазаревского, В. А. Мякотина, В. А. Барвинского. Таким путем фактически закреплялось выделение этого потока из общероссийского историографического контекста, а также была заложена традиция начинать историю проблемы с исследований именно этих авторов.
В основной части крестьянский вопрос в украинских регионах был представлен исследованиями Н. П. Василенко252, в которых, с одной стороны, подчеркивался пока недостаточный уровень разработки истории крестьянства, крепостного права, с другой – подытоживалось сделанное. Правда, здесь историк несколько повторялся, ведь по этому поводу он уже высказывался, и неоднократно. В частности, в 1894 году он не только назвал Лазаревского лидером одного из направлений в изучении истории Малороссии, но и предложил, хотя и краткую, историографию крестьянского вопроса в регионе253. Еще раз на эту тему Василенко писал в 1903 году – в мемориальном очерке памяти Лазаревского и в 1908‐м – в предисловии ко второму изданию работы последнего «Малороссийские посполитые крестьяне»254. Будущий академик не только охарактеризовал значение трудов Лазаревского для изучения слабо разработанной истории Украины в целом и «двух главнейших малорусских сословий»255, подчеркивая высокую научную ценность этих исследований, но и проанализировал позиции по вопросу о генезисе крепостного права в Малороссии, занимаемые А. Ф. Кистяковским, Н. И. Костомаровым, И. В. Теличенко, А. П. Шликевичем, В. А. Мякотиным, И. В. Лучицким, даже Г. Ф. Карповым, что снимает необходимость подробно останавливаться на этом. Обращу внимание лишь на несколько моментов, важных в контексте формирования историографических стереотипов.
Историки второй половины XIX – начала XX века, рассматривая историю Левобережной Украины как составляющую общероссийской и одновременно неустанно подчеркивая ее социально-экономическую, социально-правовую специфику, в вопросе происхождения крепостного права не имели единодушия. Здесь фактически сложилась ситуация, несколько подобная той, что имела место в русской историографии с ее дискуссией на эту тему. В 1862 году А. Ф. Кистяковский высказал мнение, согласно которому крепостное право в крае вполне естественно вытекало из особых, искаженных украинских общественных отношений, возникших вследствие событий середины XVII века. Российскому же правительству оставалось только утвердить существующее в реалиях, что и было сделано указом от 3 мая 1783 года. Независимо от Кистяковского, в первом издании «Малороссийских посполитых крестьян» (1866) эту концепцию на широком материале проиллюстрировал Лазаревский. Со временем ее развили Мякотин и Барвинский. Василенко же закрепил данную точку зрения в историографии, а также настаивал, говоря о Лазаревском, что она «должна быть признана единственно правильной в научном отношении». К тем же, чьи позиции соответственно оказывались «ненаучными», причислялись сторонники «указной» теории, по которой решающая роль во введении крепостного права принадлежала центральному правительству. Первенство здесь отводилось Костомарову, который в «Мазепе и мазепинцах» высказался по этому поводу «наиболее полно и решительно», и его последователям, Шликевичу и Теличенко256.
Костомаров, которому Василенко отдавал лидерство в исследовании «внешней» истории Украины, ее громких, героических страниц и персоналий, специально крестьянский вопрос не исследовал, но касался его неоднократно – в связи с историей не только Гетманщины, но и предыдущего периода. В контексте «обвинений» со стороны Василенко обращу внимание на позицию Костомарова относительно роли Люблинской унии в закрепощении Польшей украинских крестьян. Полемизируя с Н. Д. Иванишевым и М. В. Юзефовичем в рецензии на книгу «Архива Юго-Западной России»257, посвященную постановлениям дворянских провинциальных сеймиков, он высказал довольно нетипичное для тогдашнего украинского историка мнение – что закрепощение на украинских землях было следствием не «внешнего» вмешательства, связанного с поляками, а внутренних отношений, в том числе действий местной социальной верхушки еще в литовские времена258. (Кстати, о глубокой укорененности крепостного права в Малороссии писал и Г. Ф. Карпов259.) Фактически Костомаров здесь сближался с позициями Лазаревского, только по поводу другого времени. Интересно, что в отношении литовско-польского периода сам Василенко придерживался «указной» концепции и связывал распространение крепостного права в Украине с Люблинской унией. А в Левобережной Малороссии прикрепление крестьян стало «результатом всего хода внутренней жизни». Указ от 3 мая 1783 года только юридически оформил этот процесс260.
Относительно А. П. Шликевича и И. В. Теличенко отмечу, что их позиции так и остались на долгое время маргинальными в украинской историографии. Возможно, рассуждения Василенко сыграли здесь не последнюю роль. Во всяком случае, в его текстах из «Великой реформы» фамилии этих историков не упоминались. И если Теличенко, благодаря целому ряду работ, забыт не был, то Шликевич фактически ушел в историографическое небытие. Идейный пафос его позиции касательно указа от 3 мая 1783 года актуализируется разве что в современном общественном дискурсе и неонароднической историографии – как негативное, даже враждебное, отношение части моих соотечественников к Екатерине II, с которой и связывают закрепощение миллионов украинских крестьян. Лазаревский же и сейчас остается «одним из лучших знатоков гетманской Малороссии», таким, с чьей смертью, как писал Василенко, «в малорусской историографии образовался пробел, который, трудно даже представить, когда будет заполнен»261. Показательно также, что, усиливая выставленные высокие оценки историку Гетманщины, Василенко солидаризировался и с мнением В. А. Мякотина о состоянии разработки «внутренней», социальной истории, представлявшейся «темным лабиринтом запутанных вопросов», из которых лишь незначительная часть решена в литературе, бóльшая же – едва поставлена262.
Замечу, что, несмотря на определенные достижения, неразработанной осталась и проблема, выдвинутая Лазаревским на заседании Общества Нестора-летописца, которое было посвящено сорокалетию Крестьянской реформы, и имеющая особую значимость в контексте данной книги, – история освобождения крестьян от крепостной зависимости263. Ученый предложил для коллективной работы программу, в которой первой из трех стояла задача исследовать деятельность губернских комитетов по обустройству быта крепостных крестьян. Последняя «хотя и не имела практических результатов, но <…> важна для истории в том отношении, что в ней выразилось отношение помещиков к вопросу»264.
Итак, Лазаревский фактически первым из украинских историков поставил в научной плоскости проблему «дворянство и крестьянский вопрос». Насколько далека от ее решения была в тот момент украинская историография, свидетельствует перечень сформулированных источниковедческих задач, среди которых и составление библиографического указателя «для отметки в нем всех печатных источников как для истории крестьян вообще, так и [для] их истории освобождения в частности»265. Как видим, здесь крестьянский вопрос, по сравнению с «программой» В. И. Межова, понимался значительно у́же. Но даже определенный Лазаревским объем задач выполнен не был. В 1912 году Н. П. Василенко на заседании Общества Нестора-летописца фактически одним из первых представил краткую историю реформы 1861 года в Черниговской и Полтавской губерниях266. В том же году П. Я. Дорошенко, хотя и написал наиболее обширный на тот момент очерк истории крепостного права и Крестьянской реформы в Черниговской губернии, сознательно себя ограничил: «Я не имею времени останавливаться на весьма интересных частностях работ Черниговского Комитета; это может служить задачей специального исследования»267. По сути, она остается нереализованной до сих пор.
Достаточно высокий уровень историографической рефлексии составителей «Великой реформы» подтверждает также фиксация слабо разработанных или обойденных исследовательским вниманием сюжетов. Это может рассматриваться как своеобразная постановка задач на будущее. К неосвещенным темам относились характер крепостного права, помещичье хозяйство XVII века, петровская эпоха в истории крепостного права, история крестьянства XIX века, в том числе государственных крестьян. Отмечалась и потребность более широкого использования уже опубликованных источников, разработки материалов частных архивов, необходимость изучения каждого помещичьего хозяйства отдельно, без чего невозможно воссоздать полную картину экономического развития страны накануне 1861 года. В то же время высказывалось одобрение в адрес работы В. И. Семевского, в которой «с исчерпывающей полнотою изучено отношение русского общества к крепостному праву»268, т. е., если учесть замечания Ключевского относительно ограниченности подхода Семевского, фактически можно говорить о внимании только к одному из аспектов крестьянского вопроса. Безусловно, специфика юбилейного издания исключала перенасыщение статей дискуссиями с возможными оппонентами, перегрузку справочным аппаратом, отсылками к предшественникам, что позволяет представить не источниковую основу в полной мере, а лишь частично уровень осведомленности авторов с литературой и т. п. Однако в данном случае это не так важно. Главное – чтó именно закрепилось из предшествующей традиции и какие новые идейные и сюжетные доминанты появились.
Содержащиеся в шести томах статьи показывают и осознание историками единства дворянско-крестьянского дела269, и значительное внимание к исторической составляющей крестьянского вопроса, и включение в него проблем не только крепостных, но и других категорий крестьян, военных поселян, и наличие традиционных тем – крестьянский быт, повинности, крестьянское движение. Одновременно здесь появились и сюжеты, которых, разумеется, не стоит искать в указателе Межова, – «масонство и крепостное право», «декабристы и крестьянский вопрос», «петрашевцы и крестьянский вопрос». В четвертом томе хотя и продолжалось рассмотрение того, как крестьянский вопрос осваивался литературно-художественными средствами, но подавляющее большинство работ было посвящено критическому, сатирическому отражению крепостнических «реалий»270 в произведениях Т. Г. Шевченко, Н. А. Некрасова, М. Е. Салтыкова-Щедрина, Н. Г. Чернышевского, в «Колоколе» А. И. Герцена. Воспоминания также преимущественно касались «темных» эпизодов. «Персонологическая» часть пятого тома фактически канонизировала ряд реформаторов, среди которых, кроме сановных лиц, нашлось место только для «прогрессивных» деятелей – Я. А. Соловьева, Н. А. Милютина, Н. П. Семенова, Ю. Ф. Самарина, К. Д. Кавелина, П. П. Семенова-Тян-Шанского, В. А. Черкасского. Был определен и круг «крепостников», куда попали и те, кто непосредственно «мешал» бюрократам-реформаторам, и «противники» идеи аболиционизма – от А. Т. Болотова и П. И. Рычкова до Д. П. Трощинского и В. Н. Каразина вместе с большинством дворянства271.
Очевидно, это стало результатом утверждения взгляда на дворянство как на предателей «народных начал», как на врагов народа, – взгляда, который, по мнению Ключевского, еще в середине XIX века был лишь одним из альтернативных. Теперь же дворянство воспринималось в качестве «нароста на народном теле, вредного в практическом отношении и бесполезного в научном»272. Такой подход, считал историк, содержал в себе много погрешностей, и прежде всего физиологическую: «Нарост, хотя и нарост, остается органической частью живого существа, которая принимает участие в жизни организма, и даже иногда более сильное, чем нормальная часть организма»273.
По мнению Ключевского, эта «аристофобия» именно на рубеже XIX–XX веков и привела к свержению еще недавних авторитетов с пьедестала. В частности, это ярко проявилось в случае с Н. М. Карамзиным: широкое празднование его столетнего юбилея подтолкнуло «либерально-демократическую» общественность «обличать», «видеть в нем не деятеля русской культуры прошедшей эпохи, а живого представителя враждебного лагеря», как писал Ю. М. Лотман, достаточно точно раскрывая механизм «либерального» мышления в исторической науке. Тот механизм, для которого характерно не стремление понять позицию персонажа прошлых эпох, а отношение к нему как к ученику, отвечающему на поставленные вопросы и получающему удовлетворительную или неудовлетворительную оценку – в зависимости от совпадения ответа с ожиданиями со стороны историка-учителя. Печальным, но характерным примером такого подхода Лотман считал анализ общественно-литературной позиции Карамзина известным историком литературы А. Н. Пыпиным в монографии «Общественное движение в России при Александре I» (1908): «Обычно академически объективный Пыпин излагает воззрения Карамзина с такой очевидной тенденциозностью, что делается просто непонятно, каким образом этот лукавый реакционер, прикрывавший сентиментальными фразами душу крепостника, презирающего народ, сумел ввести в заблуждение целое поколение передовых литераторов, видевших в нем своего рода моральный эталон»274.
На страницах «Великой реформы» подобную оценку Карамзину, во взглядах которого «в конечном итоге отлились идеалы крепостнической части общества», дал М. В. Довнар-Запольский: «…сентиментальная идиллия в теории, в литературных произведениях и жестокая действительность на практике в связи с настойчивой защитой сохранения этого института (крепостного права. – Т. Л.)»275. Такие историографические метаморфозы произошли не только с Карамзиным.
Если же сравнить провозглашенные в предисловии к «Великой реформе» (в качестве еще не решенных) задачи и «программу» Межова, можно увидеть, что постановка проблемы во всей «прижизненной» полноте в юбилейном издании не просматривается, хотя ряд содержательных черт предыдущего образа крестьянского вопроса и сохранился. Кажется, сам Межов своим выделением «собственно крестьянского вопроса» фактически направил дальнейшие исследования в определенное русло – к обсуждению проблемы ликвидации крепостного права. Отношения к крестьянскому вопросу в широком и узком смысле как к целостности, несмотря на его достаточно сложную и дифференцированную структуру, в дальнейшем не наблюдается. Он как будто распался на отдельные составляющие, каждая из которых будет включаться в различные проблемно-тематические контексты.
Исчезла и характерная для «прижизненного» периода дискуссионность276
О проекте
О подписке