Читать книгу «Мои драгоценные дни» онлайн полностью📖 — Татьяны Кузовлевой — MyBook.
image

Евгений Винокуров
«Человек пошёл один по свету…»

* * *
 
В преддверье лета, в предвкушении сирени,
В высоких сумерках, где молча гибнут тени,
Где зверь готов смахнуть остатки лени
Ритмичными ударами хвоста;
 
 
Где в чащах спит голодный дух охоты,
Где так опасны рек водовороты
И дробная кукушкина икота
Отсчитывает годы неспроста, —
 
 
Там воздух над деревьями слоится,
Там всё острее проступают лица
Всех тех, кто так мучительно любим.
 
 
От нас совсем немного надо им:
 
 
Упоминанье имени, когда
На небе всходит первая звезда.
 
 
И, трогая свечи живое пламя,
Почувствовать, что нет границ меж нами.
 

 
Покоя в мире нет. Повсюду жизнь и я.
 
Николай Заболоцкий

Вот он входит, точнее сказать – вкатывается в Дубовый зал ресторана ЦДЛ, невысокий, гладко выбритый, с прилизанными, назад зачесанными редкими волосами, в черной водолазке, воротник которой натянут до самого подбородка, а сама водолазка плотно обтягивает круглый живот. На нём – пиджак, который на животе никогда не сходится, а висит двумя вертикальными бортами вдоль боков. Рукава водолазки ли, пиджака всегда сдвинуты между кистью и локтем, что несколько удлиняет коротковатые полные руки. Окидывает взглядом столики и, если находит, к кому подсесть, спокойно пододвигает свободный стул, подсаживается и с любопытством заглядывает в тарелку. Если за столом мы с Володей вдвоем, кивает мне, пожимая руку мужу: «Здоро́во, старик!» – и:

– Что это у тебя? – не дожидаясь ответа, берет ничейные вилку и нож и отламывает кусочек мяса или рыбы.

– Жень, давай я тебе закажу то же самое! – улыбается Володя.

– Я и сам могу себе заказать, да и тебе с Танечкой – тоже, но, понимаешь, моя Таня говорит, что при гипертонии я должен больше ходить и меньше есть. У тебя я вот отъем кусочка два-три, ты ведь не против? – и он кладет в рот очередной кусочек. – А если закажу себе что-то, придется съесть всё. Вообще это вредно, старик, – много есть. Я, например, дома мало ем, – и снова его вилка утыкается в Володину тарелку, – это вот твоей Танечке можно, а нам с тобой, старик… – и он горестно вздыхает, проглатывая очередной навильничек.


…Одним из стихотворений, которыми на рубеже 50-х и 60-х я бредила, были винокуровские «Незабудки»:

 
В шинельке драной,
Без обуток
 Я помню в поле мертвеца.
 
 
Толпа кровавых незабудок
Стояла около лица.
 
 
Мертвец лежал недвижно,
Глядя,
Как медлил коршун вдалеке…
 
 
И было выколото
«Надя»
На обескровленной руке.
 

Потому была невероятно польщена, когда на каком-то литературном вечере в 1962 году Евгений Михайлович подарил мне сборник «Слово» – «Тане Кузовлевой в день знакомства», в котором было много замечательных стихов, в том числе «Художник, воспитай ученика» с примечательной концовкой: «…Чтоб было у кого потом учиться». Хотя сам допрежь того сетовал: «Кто только мне советов не давал» и признавался:

 
Чем больше слушал я учителей,
Тем больше я хотел быть сам собою.
 

Он в стихах – военных, философских, в любовной лирике – всегда оставался самим собой. При кажущейся простоте строк в нем жил меткий, вглядчивый, сосредоточенный наблюдатель жизни, исследователь души, прежде всего – своей. Мне почему-то казалось, что и в быту, вероятно, он сосредоточен большей частью на себе самом, что для поэта вовсе не странно. При этом ему чужды были позирование и амбициозность. Он, вдумчивый читатель многих умных книг, до конца своих дней не переставал открывать обновленные значения обыденных слов, возвращать их читателям, удивляться любому явлению, задумываться над ним и вдруг подытоживать свои размышления невероятно точной строкой. В его записках о поэзии: «Застигнуть мгновение врасплох – вот всё, что надо художнику». Но вот ведь к этому «застигнутому» мгновению надо быть готовым всегда – иначе упустишь, потеряешь безвозвратно, оборвёшь какую-то ниточку своей судьбы. Заведуя отделами поэзии сначала в журнале «Октябрь», а потом в «Новом мире», он пришёл к неоспоримому выводу: «Стихи в больших количествах – вещь чудовищная, неестественная».

 
Я заведовал поэзией.
Позиция эта – позиция страдательная.
В ней есть что-то женственное.
Тебе льстят. Тебя обхаживают,
На тебя кричат.
 
 
С часа до пяти ежедневно я сидел за столом
И делал себе врагов…
Враги возрастали в геометрической
Прогрессии.
Оклад, из-за которого
Я пошёл заведовать,
Уходил на угощенье
Обиженных мною друзей…
 

Легко представить, что поток графоманов был неиссякаем. Шли юнцы и старики, строители, домохозяйки, наконец, сумасшедшие:

 
Авторы шли. Тонны и тонны стихов.
Я бы возненавидел поэзию,
Люто, на всю жизнь. Но вдруг попадалась строка…
 

Ещё до того, как мы с Володей поженились и я поселилась в его маленькой комнате коммунальной квартиры (мама описывала дальней родственнице исчерпывающие – по тому времени – сведения о моем новом статусе: «Татьяна вышла замуж за поэта, ему тридцать лет, у него комната»), Винокуров, по рассказам Володи, совершал время от времени обходы Садового кольца. Для этого он заранее намечал, кого из коллег, живущих на само́м Кольце или поблизости, навестит в очередной раз. Володя, к которому он заходил непременно, обычно провожал его до очередного писательского подъезда. Винокуровские приходы, естественно, сопровождались со стороны хозяев каким-нибудь легким перекусоном, интересной – само собой – беседой, после чего Евгений Михайлович откланивался и шёл до следующего приятеля. Зная наперед, что обойти Садовое кольцо можно за три с половиной – четыре часа, он никогда не стремился это кольцо замкнуть, но, сидя в гостях, бдительно следил за временем, чтобы не опоздать к домашнему ужину, и ровно через четыре часа оказывался дома, оставляя за дверью никому, кроме него, невидимые «котомку, посох и багряный плащ» («Пророк»). Да и кто в домашней круговерти и суете станет разглядывать в возвратившемся после непродолжительного странствия домочадце – пророка, кроме самого притомившегося и проголодавшегося путника?

 
И вот я возникаю у порога…
Меня здесь не считают за пророка!
Я здесь, как все. Хоть на меня втроем
Во все глаза глядят они, однако
Высокого провидческого знака
Не могут разглядеть на лбу моем.
 
 
Они так беспощадны к преступленью!
Здесь кто-то, помню, мучился мигренью?
– Достал таблетки?! Выкупил заказ?
– Да разве просьба та осталась в силе?..
– Да мы тебя батон купить просили!
– Отправил письма? Заплатил за газ?..
 
 
И я молчу. Что отвечать – не знаю.
То, что посеял, то и пожинаю.
 
 
А борщ стоит. Дымит еще, манящ!..
Но я прощен. Я отдаюсь веселью!
Ведь где-то там оставил я за дверью
Котомку, посох и багряный плащ.
 

Он принадлежал к братству фронтовых поэтов. Его призвали в армию после девятого класса (изначально сходные судьбы оказались у Юлии Друниной, у прозаика Бориса Васильева, у драматурга Геннадия Мамлина, у Булата Окуджавы…). В 1943-м, не достигнув восемнадцати, окончил артиллерийское училище и был отправлен на фронт командиром взвода. Война для него закончилась в Силезии. Но еще долго его строки приходили оттуда, где между боями «Гамлета играл ефрейтор Дядин и в муках руки кверху простирал», с тех самых полей, изуродованных войной и захлебнувшихся кровью, где навсегда осталось громкое эхо взрыва, и его товарищ

 
…привстал на колено, губы грызя.
И размазал по лицу не слёзы,
                             А вытекшие глаза.
 
 
Стало страшно. Согнувшийся вполовину,
Я его взвалил на бок.
Я его, выпачканного в глине,
До деревни едва доволок.
 
 
Он в санбате кричал сестричке:
– Больно! Хватит бинты крутить!.. —
Я ему, умирающему, по привычке
Оставил докурить.
 
 
А когда, увозя его, колеса заныли
Пронзительно, на все голоса,
Я вдруг вспомнил впервые: у друга ведь были
Голубые глаза.
 

…Кажется, Межиров рассказывал, как в послевоенные годы он и несколько поэтов-фронтовиков, ещё не перешагнувших тридцатилетний рубеж, попали в «историю». Был среди них и Винокуров.

Один из них увлекся красивой мотоциклисткой, отважно летавшей под куполом цирка по разведенному мосту. Межиров, хорошо знавший многих цирковых, взялся познакомить влюблённого поэта с артисткой. Адрес был ему известен, но он предупредил, что за девушкой ухаживает известный жокей, ревнивый и драчливый, так что хорошо бы избежать встречи с ним.

Дабы поддержать товарища в трудную минуту, знакомиться с мотоциклисткой пошли всей компанией. По уговору все, кроме Винокурова, поднялись с бутылкой коньяка на второй этаж деревянного дома, где жила заранее предупрежденная мотоциклистка, а Винокуров был оставлен внизу «на стреме» – дежурить в подъезде у входной двери и в случае непредвиденного появления жокея попытаться по-любому задержать его и подать сигнал об опасности.

«Верхние» засиделись, Винокуров уже терял терпение, как вдруг в подъезд вошёл жокей. Понимая, что в открытом бою ему жокея не одолеть, Винокуров бесстрашно бросился тому в ноги и крепко ухватил за лодыжки, жокей повалился на него, Винокуров же, мужественно терпя наносимые ему удары, хватку не ослаблял и кричал нарочито громко в надежде быть услышанным товарищами, тем более что дверь в квартире мотоциклистки должна была оставаться приоткрытой. Наконец шум борьбы и крики Винокурова были услышаны верхними посетителями, они кубарем скатились вниз и отбили державшегося из последних сил Винокурова.

Николай Глазков, самобытный поэт, непревзойдённый мастер афористичных строк, откликнулся четверостишием:

 
Сил последних не жалея,
Винокуров бил жокея.
Винокурова за это
Уважаю как поэта.
 

Глазков – бессрербреник, чудаковатый, часто непредсказуемый в поступках.

О нем, словно ненароком задержавшемся в детстве, – у Бориса Слуцкого стихотворение «Коля Глазков»:

 
Это Коля Глазков. Это Коля,
шумный, как перемена в школе,
тихий, как контрольная в классе,
к детской принадлежащий расе…
 

В середине 70-х в Алма-Ате, во внутреннем дворике гостиницы «Казахстан», ранним весенним утром, видимо, не успев опохмелиться, Глазков, бородатый и костлявый, гордо вышагивал вокруг большого фонтана абсолютно голым, смачно шлепая по каменному бордюру непомерно большими ступнями. Шествие продолжалось недолго – подоспели милиционеры…


Евгений Винокуров и Белла Ахмадулина




…Однажды и я пришла в «Новый мир» со стихами. Винокуров стихи взял, спросил:

– А как с новой книжкой?.. Вот это стихотворение войдёт? – он выдернул из-под скрепки листок. – Я почему спросил? Если надо, я напишу предисловие, только не обижайтесь – короткое. – И почему-то добавил: – Я в каждую новую книгу обязательно включаю старые стихи – из лучших. Люди иногда с первого раза не вчитываются, не улавливают главной мысли. А так – легче запоминается.

На такой поворот разговора – о предисловии – я не рассчитывала, хотя именно Винокуров дал мне в 1966 году рекомендацию в СП. Он тут же, при мне, набросал страничку с цитатой из «семейного» стихотворения, которое, видимо, перекликалось в чём-то с его собственными, обращёнными к жене Тане, невероятно обаятельной и дружественной ко мне и Володе, работавшей тогда в «Кругозоре». Стихотворение начиналось: «Жить бы да жить, тебя целовать. / Наших детей миловать баловать. / В праздник, внося пироги с курагой, / Дверь прикрывать осторожно ногой…» – ну и так далее. И заканчивалось: «Радостно, ловко, спокойно, легко / Детям ко сну наливать молоко. / Верить, что всё будет ясно и впредь. / Вечером сесть телевизор смотреть. / Спать на руке твоей до петухов. / И, как отравы, бояться стихов».


Предисловие Винокурова открыло мою книжку «Тень яблони». И я им горжусь. По-моему, благодаря этому предисловию книжка вышла в твердом переплете…


Когда Таня в самом начале перестройки ушла от Евгения Михайловича к знаменитому и заслуженно почитаемому Анатолию Рыбакову, автору «Кортика», «Детей Арбата», «Тяжелого песка», мы дома жалели Винокурова, но Таню могли понять, рассудили: так бывает – дочь Ирина выросла, жизнь с поэтом – нелегкое бремя, брак за многие годы себя изжил, вероятно. Остались лишь памятники его любви к ней – «Моя любимая стирала…», «Она» («Любовь? Да нет! Откуда?! Вряд ли это! А просто так: уйдёт – и я умру»), «Когда уходит женщина…»). Осталось его размышление о счастье: «Поэт должен быть счастливым… Поэт может работать – в отличие от всех других профессий – только при повышенной “температуре”, только “заболев” счастьем».

Вскоре после этого мы снова встретили Евгения Михайловича. Вернее, мы обедали в том же самом Дубовом зале ЦДЛ (тогда ещё доступном писателям), и к нам, как всегда, подсел Винокуров. Володя начал его утешать:

– Не переживай, главное – стихи…

Ну и дальше в том же духе. И вдруг Винокуров воздел руки, полузасучив рукава водолазки:

– О чем ты говоришь, старик?! – вскричал он, косясь на меня. – Танечка, не обижайтесь, но нести сквозь всю жизнь гнет чужих настроений, капризов, обид… Да я освободился, я свободен, как птица… – и опустил руки, как будто закончив полет.

Не знаю, насколько он был искренен в этот момент. Думаю, это была самозащита – знак, что вопрос закрыт для обсуждения и чужой жалости.

«Поэт должен быть счастливым…»

Свобода – сестра одиночества.

Но с ним оставались не только известные стихи. Всё ещё оставалась его непосредственность. Как бы нерастраченная детскость, которая могла вызвать улыбку.

За столиком в Пестром зале ждём с ним, когда Володя принесёт всем троим кофе. Винокуров, оглядывая соседние столики, неожиданно спрашивает:

– Вы в поликлинику нашу на диспансеризацию ходите?

Киваю.

– Мне месяц назад там кардиограмму делали, – сообщает, привычно упираясь ладонями в ребро столика и слегка откидываясь на спинку кресла. – И вдруг забегали вокруг меня: «Не двигайтесь! Вам нельзя! У вас опасное состояние! У вас, кажется, обширный инфаркт!» – заставили лечь на каталку и убежали. Лежу. Проходит десять минут, пятнадцать – никого нет. Замёрз – начало весны, окно распахнуто. Пытаюсь дотянуться до пиджака, чтобы укрыться, – не могу. Так и до воспаления лёгких недалеко. Ну, я встал, надел пиджак, вышел из кабинета, поравнялся с регистратурой, где медсестра и кардиологиня что-то весело между собой обсуждают. Забыли обо мне. Не стал их отвлекать, так и ушёл домой. И живу! Никакого инфаркта! И главное, мой организм стал омолаживаться! Не верите? Мне неделю назад зуб выдрали, нижний, боковой, так вот: сегодня утром языком трогаю ямку, а в ней новый зуб прорезается. Представляете? Не верите? Дайте палец!

Протягиваю ладонь. Он аккуратно берёт мой указательный палец и, к моему смущению, засовывает его себе в рот, начиная водить им по нижней челюсти.

– Ну? Тюфствуете пилочку? – картаво спрашивает с моим пальцем во рту.

– Вроде бы да.

– Может, и вправду омолаживаюсь? И волосы стали быстрее расти…

Спустя непродолжительное время в том же Пестром зале, чуть ли не за тем же самым столиком, заговорщицки понизив голос и подавшись к нам с Володей почти вплотную, голова к голове, сообщил, обращаясь к мужу:

– Меня тут с одной женщиной познакомили. Недавно. По-моему, из какой-то московской газеты. Ну, посидели, выпили. Она к себе пригласила. Приехали. Разделись. Нагота ее… Нагота моя… Это меня оглушило, старик. Я ей прямо сказал, что не могу вот так сразу. Я ведь не скот. Надо привыкнуть. Ну как так – сразу? Пообещал назавтра приехать…

– Ну – и? Поехал?

– Поехал, – неохотно отозвался «ходок». И подытожил: – Но открытия, старик, не получилось! Проза.


Перечитала дома винокуровскую «Наготу»:

 
С детских лет и мне завет завещан
скромности. Его я берегу…
Но я видел раздеванье женщин
на крутом рассветном берегу… —
 

и вспомнила пародию Александра Иванова на это стихотворение:

 
Бесконечной скромностью увенчан,
в размышленьях проводящий дни,
наблюдал я раздеванье женщин,
не нарочно – боже сохрани!
 
 
Небосвод безбрежен был и ясен,
вжавшись в землю, я лежал за пнём,
притаившись. Был обзор прекрасен,
слава богу, дело было днем.
 
 
Весь сосредоточен, как дневальный,
я сумел подметить, что хотел:
Эллипсообразны и овальны
впадины и выпуклости тел!
 
 
Искупались… Волосы намокли.
Высохли. Оделись. Я лежу.
Хорошо, что с детства без бинокля
я гулять на речку не хожу!
 

Между тем надвигались абсолютно непредсказуемые 90-е. Для многих из нас попытка страны свернуть к свободе слова, свободе личности, свободе странствий была долгожданной, и мы дружно ходили на митинги, чувствуя окрылённость и надежду. Однако к мечте о свободе человеческие души и сердца, как выяснилось вскоре, приходят значительно раньше, чем осознание реальной возможности/невозможности её торжества. Начались годы пустых прилавков, несметных очередей за чем угодно, безденежья. Разрухи. Мы с Володей тогда ещё не получали пенсий, средства на сберкнижках – его и моей – сгорели в одночасье, на руках оставалось только на батон в день. Выручали нас, как и многих, запасы круп, постного масла, сахара. Не густо, но не смертельно. Когда мы поженились в 1964 году, наш совместный бюджет позволял нам долгое время только покупаемые в кулинарии гречневую кашу по 34 копейки за килограмм (крупу было не достать) и отварное вымя по 60 копеек. Но мы были счастливы, потому что всё остальное, кроме любви, казалось малозначительным. Как-то даже нам крупно повезло: Володя получил по почте гонорар 98 копеек за перевод какого-то стихотворения, и тут же пришло извещение на посылку из Верхней Грязнухи от его мамы.

– Это мама прислала сало, – решил он. – Купим на гонорар десяток яиц и – за салом!

В предвкушении яичницы на сале дома раскрыли посылку: она была доверху наполнена аккуратно обернутыми в исписанные листки из школьных тетрадок целехонькими яйцами… Сюжет – почти по О`Генри.


Винокуров не производил впечатления человека, способного к обустройству быта. Привыкший к частым изданиям и большим тиражам книг, Таниной заботе, лауреат Госпремии, он мужественно переносил все испытания, связанные с ведением немудрёного домашнего хозяйства, с добычей пропитания, с одиночеством.

 
Человек пошёл один по свету,
Поднял ворот, запахнул полу.
Прикурил, сутулясь, сигарету,
Став спиною к ветру,
                                  на углу.
 
 
В парк вошёл. Зеленоватый прудик.
В лодках свежекрашеных причал.
Отломил, посвистывая, прутик,
По ноге зачем-то постучал.
 
 
Плюнул вниз с дощатого помоста.
Так, лениво плюнул, не со зла.
Ничего и не случилось, просто
Понял вдруг:
            а жизнь-то ведь прошла.
 

Известие о его смерти прозвучало неожиданно. Прощались с ним морозным ясным январским днем 1993-го.

И разве важно, когда это произошло – зимой или летом? Главное – прошла жизнь Поэта.

Он ушёл в своё далеко, оставив дома, теперь уже навсегда, «котомку, посох и багряный плащ».

Поэт должен быть счастливым.

Да только ли поэт…

1
...