Читать книгу «Третий ключ» онлайн полностью📖 — Татьяны Корсаковой — MyBook.
image
cover



Ясное дело, под его ответственность! А кто ж здесь еще уполномочен брать на себя ответственность?

– А это кто с тобой? – Люська бесцеремонно ткнула наманикюренным коготком в сторону Глашки. – Маринка-то твоя знает, что ты в рабочее время дачниц на служебной машине катаешь?

Вот ведь язва! Как была заразой языкатой, так и осталась, даже городская жизнь ее не изменила. Небось сегодня же побежит Маринке докладывать…

– А я не дачница. – Глашка, похоже, решила, что пора выйти на сцену, шагнула из тени старой липы на желтый пляжный песок, сняла очки, кивнула всем сразу, ухмыльнулась козырной своей кривоватой улыбкой.

– Какие люди в Голливуде! – пропела Люська. – Никак сама Аглая Ветрова, звезда столичного бомонда, к нам пожаловала! – Голос у нее сделался сахарный, аж до одури.

Вот ведь бабы! Им и время нипочем! Старая дружба не ржавеет. Хотя про дружбу это он зря, дружбой здесь никогда и не пахло, а чем пахло, вспоминать не хочется, да и незачем.

– Сама, сама. – Из заднего кармана джинсов Глашка достала пачку сигарет, сунула одну в рот, но прикуривать не спешила, ждала, пока кто-нибудь из мужиков поможет. Зря ждала, не тот здесь народишко собрался. Вот он, Петр, обязательно помог бы, если бы не бросил курить.

Оказалось, ошибся он в оценке собравшихся на лодочной станции мужиков: к незажженной Глашкиной цигарке потянулись сразу три руки: мокрая аквалангиста, влажная от пота Степаныча и волосатая грузина. А залетная звезда Аглая Ветрова кивнула по-королевски, улыбнулась всем и сразу, но прикурила от зажигалки грузина, и Петр, привыкший проявлять бдительность, с удивлением заметил, как размалеванное Люськино лицо перекосила гримаса злости. Ох, Люська-Люсинда! Вечно ей мужиков мало, вечно хочется вырвать кусок пожирнее из пасти конкурентки. Только кого ж здесь вырывать-то? Ну разве что аквалангиста. Молод, накачан, хорош собой – как раз в Люськином вкусе. Даже странно, что с такими-то вкусами замуж она вышла за Свирида. Вот уж кто ни по каким статьям не укладывался в ее стандарты. Впрочем, время показало, что Люська не прогадала: изо всей их удалой компании фортуну за горло взял именно Свирид. Да вот еще Глашка. А кем были-то? Как же это старший сын Ванька таких называет? Лузеры – вот! Лузерами они были, что Глашка, что Свирид…

– А какими судьбами? – Люська больше не кривилась, Люська улыбалась широко и ласково, так, словно встретила любимую подругу. – Ты ж, говорят, сейчас все больше по заграницам разъезжаешь. Что тебе в нашей глуши?

– Так уж и в глуши? – Глашка глубоко, по-мужски, затянулась, многозначительно посмотрела на графский дом. – У вас здесь, как посмотрю, настоящий эдем организовался.

– Организовался, – фыркнула Люська, – не организовался, а организовала. Я организовала, между прочим. Вот этими руками. – Она задумчиво посмотрела на свои остро заточенные, ну точно как у упыря, когти. – Свирид, понимаешь ли, сейчас очень занятой, у него денег куры не клюют, а времени нет нисколечко. Говорит: «Бери, жена, деньги, сколько нужно, и начинай свой бизнес».

– Так ты теперь бизнес-леди? – В голосе Глашки прозвучал вежливый интерес.

– Ага, у нас семейный бизнес! – Люська сделала ударение на слове «семейный», и Петр мимоходом удивился: ну ладно бизнес, но с какого перепугу семейный! Ведь всем антоновским давно известно, что не сложилось у них со Свиридом ничего, если еще не разошлись, то уж точно скоро разойдутся. А то, что Свирид доверил это дело Люське, так он в своем праве. Во-первых, он всегда был чутîк того, непредсказуем, а во-вторых, Люська, хоть и стервозина, каких поискать, но свое дело знает, если уж вцепится во что, так мертвой хваткой. Без нее бы ничего путного из этой затеи с санаторием не вышло.

– А ты, Аглая, надолго к нам? – Не то чтобы Степаныч спешил погасить назревающий пожар, скорее, просто проявил вежливость. Он же интеллигент, даром что завхоз, ему нужно, чтобы все чин по чину было – с церемониями.

– Василий Степанович? – А вот сейчас Глашка, похоже, удивилась. Неужто не признала наипервейшего антоновского сказочника?!

– Не узнала меня, Аглая? – Степаныч расплылся в добродушной улыбке. – Так и немудрено. Мы с тобой сколько лет не виделись? Десять?

– Пятнадцать.

– Вот, пятнадцать! – Степаныч потеребил густой ус. – Пятнадцать лет – это только для таких нимф, как вы с Люсей, не возраст, а для меня, старого пня, практически рубеж.

– Так уж и рубеж? – Глашка выпустила струйку сизого дыма, уставилась на Степаныча внимательным и беззастенчивым взглядом, точно пыталась сравнить тот образ, который сохранился в памяти, с нынешней картинкой. – Вы еще о-го-го какой мужчина! – сказала с усмешкой.

– Ой, ну прямо дворянское собрание какое-то! Развели церемонии! – хмыкнула Люська. – А ничего, что у нас тут Спящая дама отыскалась, а там труп в пруду плавает? Или вас это нисколько не смущает?

– Можно подумать, тебя смущает! – не удержался Петр, которому упоминание о предстоящей нелегкой процедуре извлечения и, возможно, опознания утопленника не подняло настроение.

– Меня смущает! – Люська притопнула каблучком от негодования. – Нам через неделю пансионат открывать, а тут такое! Как думаешь, много народу к нам приедет, если станет известно про этого твоего жмурика?!

– Он не мой жмурик, – отмахнулся Петр. – Он пока ничейный. Что-то долго они там возятся.

Словно в ответ на его претензию, вода возле лодки запузырилась, и на поверхность всплыл сначала аквалангист, а потом еще что-то, с берега не различимое. Кислый ком, который, оказывается, никуда не делся, медленно, но неуклонно двинулся вверх по пищеводу.

Дневник графа Полонского
11 июля 1913 года

Не заметил, как день прошел, перетек в непроглядную ночь. Вдвоем мы сейчас: я и Оленька. Она мертвая и в смерти своей прекрасная, как ангел. Я тоже уже почти мертвый, безобразный в своем никчемном существовании.

Не установил Илья Егорович причину смерти. Или мне не захотел сказать? Вместо ответа про неисповедимость путей Господних заговорил, советовал смириться, никого не винить в трагической этой случайности.

Случайность! Оленьки нет, а он мне про случайность! Знаю, кто виноват, не нужно далеко ходить, достаточно сдернуть с зеркала черную кисею да вглядеться повнимательнее. Я виноват! Упреки мои, ревность неизживная довели Оленьку до последней черты. Вместо того чтобы радоваться, счастье свое пить полной чашей, я травил и себя, и ее унизительными подозрениями, ревновал, как мальчишка, обижал неверием и злыми словами, не мог или не хотел поверить, что такая, как она, может искренне любить такого, как я. Не за титул, не за деньги и модные платья, а просто так. Не как благодетеля и спасителя, а как мужа, как мужчину, в конце концов!

Бесприданница, бессребреница, сирота – легкая добыча для алчных и подлых. Моя добыча. Она ведь и не раздумывала почти, когда я к ней в дом явился с предложением руки и сердца, потому как умная была девочка, понимала, что лучше уж стать законной женой старого графа Полонского, чем любовницей какого-нибудь молодого прощелыги. Вот потому что не раздумывала, я и сделался таким подозрительным, понимал, что любви между нами никакой нету, боялся, что повзрослеет моя Оленька, поймет, что проходит молодость с нелюбимым мужем, к другому уйдет.

А она все твердила: «Одного тебя люблю, Ванечка, никто мне не нужен». И ведь ласковая какая со мной была, терпеливая! Я, бывало, сорвусь, накричу на нее, а она в ответ только улыбнется печально, будто знает обо мне что-то такое, что мне самому неведомо. Мне бы с рождением дочек угомониться, взять в толк, что моя она теперь, навеки моя, да только материнство Оленьку еще краше сделало, а любовь мою еще мучительнее. Ревновать начал, к малым детям ревновать, к собственным кровиночкам. Понимал, что страшно это, не по-христиански, а ничего с собой поделать не мог, не хотел делить Оленьку ни с кем. Потом-то поостыл, посмотрел на Настеньку с Лизонькой другими глазами, понял, что жена их иной любовью любит, недоступной мужскому пониманию. Смирился. До тех пор пока девочки наши не подросли, пока не стали мы в свет выезжать.

Я бы не выезжал. Что мне эта напыщенность, суета и тщеславие! Для балов я слишком стар, для интриг слишком равнодушен, для борьбы за власть слишком богат. Но свет не желал оставлять нас в покое, свет желал видеть графа Полонского непременно с молодою супругой. Чтобы оценить новых рысаков, запряженных в новую же золоченую карету, из Санкт-Петербурга выписанное, по последней моде сшитое Оленькино платье да старинное бриллиантовое ожерелье. Чтобы с жадностью подметить то, что еще не подмечено, лишний раз позлословить по поводу чудовищного мезальянса. Я понимал это остро и болезненно, а Оленька успокаивала, уговаривала, с честью несла и бриллиантовое ожерелье, и модное платье, и титул графини Полонской. И в чести этой она была куда большей аристократкой, чем те, кто мнил себя таковым.

А я ревновал, забывал дышать, когда какой-нибудь молодой хлыщ приглашал Оленьку на вальс, бесновался, когда ловил восхищенные взгляды, на нее направленные, умирал, когда Оленькиной ручки касались чужие жадные губы, готов был убивать…

И убил… Неверием, упреками, любовью своей сумасшедшею.

Свечка в Оленькиных тонких пальчиках потрескивает, желтое пламя вздрагивает, как от ветра, а на губах застыла улыбка. И мотылек – над огнем, мечется, не боится обжечь крылышки. Доверчивый, совсем как моя Оленька… Нет сил смотреть, и слез нет. Ничего нет – выгорело все на рассвете вчерашнего дня.

– …Не закапывай… – голос, скрипучий, ненавистный, колышет пламя свечи, грозится загасить. – Не закапывай Ольгу в сырую землю, барин. Не убивай дважды.

Ульяна, старая карга! И как только пробралась, ведь велел же никого не пускать, не мешать мне! Но этой ведьме мое слово не указ, у нее одна только хозяйка была, которой она верой и правдой, точно собака, служила, – Оленька. Потому как ведьма – Оленькина кормилица и единственная на всем свете заступница. Во всем моя жена была покорной, кроме одного: не позволяла никому ведьму обижать, даже мне. Вот и терпел я это кособокое, хромое, в лохмотья закутанное существо в своем доме, ради Оленьки терпел.

– Уйди! – Лучше смотреть на свечу, на тонкий Оленькин профиль, на мотылька, запутавшегося в Оленькиных волосах, лучше не слышать змеиного шипения за спиной.

– Не закапывай. Не мертвая она…

Не мертвая… Как бы я хотел в это верить, но не могу! Изменилась моя девочка, стала другой: тонкой, полупрозрачной, хрупкой – неживой.

– Уйди, старая! – Сжатым в кулак пальцам больно, и дышать больно, а перед глазами кровавая пелена. – Уйди, не доводи до греха!

– За что ж она тебя любила, жестокосердного? – Ульяна обошла гроб, коснулась высокого Оленькиного лба, и мотылек доверчиво перепорхнул на ее заскорузлый палец, сложил крылышки, затаился. – Что ж ты слепой-то такой?! Что ж ты сердцу своему не веришь?!

– Пошла вон! И чтобы глаза мои тебя не видели! – Сгреб визжащую, беснующуюся ведьму в охапку, вытолкал за дверь, почти без чувств упал на стул рядом с гробом, сквозь кровавый туман заметил, что свечка в Оленькиных руках погасла, а неугомонный мотылек опустился мне на плечо, точно утешая…

* * *

Ничто не изменилось. То есть люди, деревня, графский парк, даже старый пруд изменились – кто в худшую, кто в лучшую сторону, – но атмосфера осталась прежней, вязкой, тревожной, навевающей уныние и всякие бредовые мысли. Аглая глубоко затянулась, мимоходом отметив, что даже привычный табачный дым здесь трансформируется, приобретает неприятные горьковатые нотки. Странное место – отталкивающее и притягательное одновременно. И ведь не избавиться от его тяжелого очарования никак, не выбросить из головы обрывки мутных воспоминаний. Может, оттого, что воспоминания обрывочные, не складывающиеся никак в цельную картинку, ее по-прежнему тянет сюда с такой неудержимой силой. Даже в этот старый парк, особенно в парк. И Дама нашлась, словно специально поджидала, когда она, Аглая, вернется, чтобы вспомнить то, что похоронено под толстым илом воспоминаний. Она вернулась, а вот вспомнить никак не получалось…

А Люська как была стервой, так и осталась. До сих пор небось считает, что мир существует исключительно для исполнения ее капризов. Ох, всем хорош был Аркадий Борисович, председатель богатейшего колхоза, а вот с любимой дочкой сладить не сумел, распустил еще с пеленок, приучил к вседозволенности. Нет больше колхоза-миллионера, и Аркадий Борисович уже десять лет как умер, а Люська до сих пор считает себя пупом земли.

– Что-то не похоже, чтобы они утопленника выловили. – Петя сощурился, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть на дне приближающейся к берегу лодки.

– Да нет, что-то выловили, – покачал головой наголо бритый мужчина кавказской наружности. – Эй, ребята, как дела?

– Дела как сажа бела, – буркнул один из аквалангистов и, не дожидаясь, когда лодка причалит, спрыгнул в воду. – Рассыпался наш жмурик, вот какие дела! Стали его тащить – он и рассыпался.

– То есть как это – рассыпался? – Петино лицо налилось нездоровой зеленью. Это ж надо, такой чувствительный – и работает милиционером.

– А так и рассыпался! Антоха, покажи!

– Покажи! Мне этот ваш утопленник теперь по ночам будет сниться. – Второй аквалангист нагнулся, пошарил на дне лодки и выудил на свет божий что-то круглое, грязно-серое.

– Это еще что за… – начала было Люська, но не договорила, взвизгнула, вцепилась в руку кавказца. – Ой, мамочки… – простонала, закатывая глаза.

– Это череп, что ли? – шепотом спросил Петя.

– Череп. – Аквалангист положил, почти бросил находку на песок рядом со статуей. – Знаешь, братуха, остальные кости пусть кому положено, тот на дне и собирает! А с нас и этого хватило!

– Так если кости, то получается, что труп старый? – пробормотал Петя, присаживаясь на корточки перед скалящимся черепом. – Как его опознать-то теперь?

– Там, на дне, еще кое-что было. – Аквалангист вернулся к лодке, брезгливо, двумя пальцами выудил сначала мокрый армейский сапог, потом кнут с оплетенной стальной проволокой рукоятью.

– Погодь, погодь! – Степаныч обеими руками, не брезгуя и не боясь залить одежду водой, поднял сапог, перевернул вверх подошвой, поскреб пальцем по подбитому проржавевшей скобой каблуку. – Так это ж Гришки Пугача сапог! И кнут этот тоже его! Он же с ним не расставался ни днем ни ночью.

Сигаретный дым, горький, как хина, царапнул горло, вышиб из глаз слезу. В голове зашумело, а перед глазами поплыли фиолетовые круги. Аглая попятилась, задела плечом Люську, но та, казалось, этого даже не заметила. Люська смотрела на череп расширившимися от ужаса глазами и все сильнее впивалась крашеными когтями в загорелый бицепс кавказца.

– Думаешь, Пугач? – Петя обернулся к Василию Степановичу.

– А кто еще? – тот в ответ пожал плечами, озабоченно посмотрел на Аглаю, спросил: – Эй, девочка, с тобой все в порядке?

– В порядке. – Ей наконец удалось выдохнуть дым и глотнуть воздуха. И с фиолетовыми кругами получилось договориться. Она же взрослая тетка, а не сопливая семнадцатилетняя девчонка. – Просто голова закружилась.

– Есть отчего закружиться, – проворчал Петя. – Вот, оказывается, куда Пугач девался! Его по всей области с собаками искали, а он тут… в пруду.

– Может, совесть замучила? – предположила Люська и отцепилась, наконец, от кавказца. – Может, после того, что натворил, сам уже жить не смог, решил того… утопиться.

– Ага, такого совесть замучает, дождешься!

– А может, это и не Пугач вовсе. – Василий Степанович подергал себя за ус. – Может, инсценировал самоубийство, чтобы следы замести.

– Не инсценировал. – Петя осторожно перевернул череп, ткнул пальцем во что-то похожее на металлическую заплатку. – Видали?! – спросил мрачно. – У кого еще такая штука в черепушке была? Это ж Пугача еще в Афгане осколком накрыло, думали, не выживет после такого, а он взял и выжил.

– Ага, только мозги набекрень сползли, – фыркнула уже окончательно пришедшая в себя Люська. – Ты помнишь, менты еще тогда ссылались на эту его контузию, говорили, что это из-за нее он таким стал…

– Ничего не понимаю. – Кавказец покачал головой, обвел присутствующих недоуменным взглядом. – Что за Пугач такой? Что натворил?

– Да уж натворил! – В Люськином взгляде появилась до костей пробирающая многозначительность. – Трех девчонок молодых на тот свет отправил, Степаныча нашего едва не удушил, Глашку чуть не утопил. Расскажи ему! – не попросила, а потребовала она.

– С какой стати? – Аглая недоуменно дернула плечом, загасила сигарету – и не догадаешься, что у нее сейчас творится на душе.

– А с такой стати, что ты последняя была, кто его видел!

– Не помню ничего. – Только бы голос не дрогнул, только бы не выдал! – У меня амнезия – не помню.

– До сих пор, что ли, амнезия? – Люська недобро сощурилась.

– А что тебя удивляет? Ты думаешь, мне очень хочется все это вспоминать?

– А чего ж не вспомнить? Вспомнила бы – глядишь, и следствию помогла!

– Самохина! – рявкнул вдруг Петя. – Отстань от нее!

– Не Самохина, а Свириденко, – огрызнулась Люська, но уже другим, более спокойным тоном. – И не хрен мне указывать, что можно говорить, а что нельзя! Я сама себе хозяйка!

– Ай, Люси, дорогая, сейчас о серьезных вещах речь. – Кавказец неодобрительно покачал головой. – Зачем ссориться?

– Ай, Сандро, дорогой, – в тон ему пропела Люська, – не твоего ума дело, о чем мы тут говорим. Твое дело – кастрюлями греметь, а не преступления распутывать.

Смуглое лицо Сандро потемнело еще больше, а чернильные глаза налились кровью, он сделал было шаг в сторону Люськи, а потом махнул рукой, подобрал валяющуюся на настиле рубашку и пошел прочь от пруда.

– Умеешь ты с людьми ладить, Людмила. – Василий Степанович сердито дернул себя за ус.

– А пусть не лезет! Ишь, Пуаро выискался! – Люська не могла допустить, чтобы последнее слово осталось не за ней.

– Дура… – процедил сквозь зубы Петя.

– Все! Надоело! Пойду Свириду звонить, пусть приезжает и разбирается! – Люська развернулась так резко, что десятисантиметровые шпильки ввинтились в рыхлый песок почти на всю длину, проворчала себе под нос: – Угораздило же связаться с идиотами…

Да, похоже, Аглая ошиблась, когда думала, что только баба Маня нисколько не изменилась за все эти годы. Люська Самохина – ах, пардон, Свириденко! – тоже не изменилась, как была глупой стервой, так и осталась…

Дневник графа Полонского
14 июля 1913 года

Оленьку похоронили на семейном кладбище, под старым, еще прадедом моим посаженным дубом. А я снова будто выпал из бытия, почти ничего не помню. Вот как коснулся губами холодных Оленькиных губ, так и умер вместе с нею. Мир перестал существовать, погрузился в вязкий, липнущий к коже туман. И в тумане этом что-то происходило, что-то неправильное, непоправимое, а что – я не знал, не мог вспомнить. Ощущал лишь легкие касания крошечных полупрозрачных крыльев да слышал ведьмин голос: «Не закапывай, барин! Не мертвая она…»

В себя пришел только на следующий день, да и то лишь затем, чтобы напиться, залить горе и боль вином, утопить в нем страшные сомнения. Пил до ночи. И ночь тоже пил, пока не уснул. А может, и не уснул вовсе, а провалился в прореху между мирами, попал туда, куда живым ходу нет…

…Оленька сидела у своей могилы, пересыпала из ладошки в ладошку черную кладбищенскую землю, на меня не смотрела.

– Ванюша, что ж ты кормилицу мою не послушался? – Голосок тихий, едва различимый. И в голосе – печаль. – Тяжко мне здесь, холодно… Пожалей меня, Илюшенька, вызволи…

Шагнул навстречу, хотел прижать к груди, погладить по смоляным волосам, да не смог: просыпалась моя Оленька сквозь пальцы черной кладбищенской землей…

…Когда же это я на кладбище-то пришел?! Ничего не помню, не понимаю! Руки по локти в земле, пальцы в кровь содраны, рубаха от пота мокрая к телу прилипла, а под ногами – что-то твердое деревянное… Гроб!

И змеиное шипение откуда-то сверху:

– Поспеши, барин! Мало времени у тебя!

Сумасшествие! Или сон? Дикий, до боли реалистичный…