Читать книгу «Алёнка» онлайн полностью📖 — Таш Эниклис — MyBook.

Глава 2

«Земля не забывает. Она жует свою обиду тысячелетиями, а потом сплевывает кости». — Из заметок Ивана Червякова.


Самолет казался железной утробой, вырванной из чрева земли и брошенной в пустоту, где время медленно умирает. Леонид Громов сидел, зажатый между спящим толстяком, чье дыхание пахло перегаром, и младенцем, чей плач сводил с ума. Под монотонный гул турбин его все-таки настиг сон.

Он провалился в черную дыру забытья. Тьма разверзлась, как болотная трясина под ногами, и потянула вниз. И ему почудилось: где-то внизу кто-то шепчет имя «Леонид». Его голосом, но с детской хрипотцой и горьким привкусом обещания, которое он никогда не давал... но уже нарушил.

Перед ним лежало болото. Небо над головой, бледное и безликое, тонуло в этой глади целиком. Создавалось ощущение, что сам он стоит не на берегу, а на краю провала, где реальность истончилась до паутины.

Тишина обволакивала уши и вдавливалась в барабанные перепонки пальцами, проверяющими, жив ли еще слух. В ней не было даже шелеста камыша, даже жужжания комара — само время здесь задохнулось и застыло в предсмертном хрипе. Это болото знало его имя и откуда он пришел. И ждало.

На островке из переплетенных корней и мха сидела девочка спиной к Леониду. Ее длинные, спутанные волосы цвета темного льна, что растет на краю погостов и вьется вокруг старых крестов, спадали на плечи. В руках — веретено, рядом прялка, изогнутый ствол молодой ольхи, еще сочащийся соком.

До Громова стали доноситься ее напевы:

«Не смотри, что оборвана нить.

Хватит ей и кусочка для дела,

Чтобы память о правде хранить,

Чтобы ложь тобой не завладела.

Нить тонка.

Тишина — моя пряжа.

Ночь — рука

Тьмою небо замажет.

Слово — ложь.

Не спеши ему верить.

Иль найдешь,

Что страшатся и звери.

Я кручу свое веретено

И сучу тишину в нить тугую.

Вызнать правду тебе суждено

Или сгинуть... в землицу сырую.

Нить тонка.

Тишина — моя пряжа.

Ночь — рука

Тьмою небо замажет.

Слово — ложь.

Не спеши ему верить.

Иль найдешь,

Что страшатся и звери».

Девочка и правда пряла. Не шерсть, а серый, болотный туман, что выползает по утрам из трясин. Ее тонкие, почти прозрачные пальцы с синеватыми жилками ловко хватали влажную дымку и скручивали в жгут, но нить не держалась. Она рассыпалась, ускользала сквозь пальцы, как память. И все же она продолжала. Снова и снова. Бесконечно. В этих бессильных действиях заключался весь ее смысл.

Леонид завороженно наблюдал за ее невероятными жестами: прясть то, что нельзя скрутить в нить; строить то, что не поддается логике; возвращать то, что невозможно получить обратно. Он стоял, не дыша, потому что девочка казалась не ребенком, а загадочной попыткой мира заговорить.

И вдруг болото за ее спиной глубоко вздохнуло, а туман, ускользнувший из детских пальцев, не рассеялся, а повис в воздухе.

— Что ты прядешь? — придя в себя, спросил Громов.

Слова обратились в пепел на губах.

— Пряду тишину. Она рвется. Скоро все услышат.

Он пошевелил губами, но не знал, спросил вслух или только подумал:

— Услышат что?

Девочка замерла и склонила голову, точно прислушивалась. Не поворачиваясь к писателю, не шевеля губами и даже не дыша, она ответила:

— Ветер. Он идет за тобой. Он хочет твоих слов.

Сновидение начало рассеиваться. Но перед тем, как отпустить Леонида, его мутный от ужаса и пота взгляд скользнул по прялке и прилип, как душа к месту, где ее предали. У основания, где древесина срасталась с корнем, были вырезаны узлы. Причудливые перевязи, сложные, переплетенные, подобные змеиным кольцам или корням, что вгрызаются в землю, чтобы удержать то, что иначе ускользнет в небытие. Каждое переплетение — не узор, а слово.

Он не мог прочитать их, но почувствовал, что те скрывали в себе нечто важное. Пальцы сами тянулись к прялке, словно знали, что в дереве спрятана история, написанная слезами отчаяния. И казалось, что узлы ждут, когда он распутает их.

Он вздрогнул и проснулся, когда шасси с глухим стуком коснулись земли. За окном плыли огни чужого города, желтые, красные, белые. Во рту у писателя остался привкус болотной тины. Он не ел и не пил — и все же вкус этот сидел глубоко. Леонид провел языком по губам.

Самолет катился по взлетно-посадочной полосе, замедляясь. Металл скрипел в стыках, уставшие колеса, что несли на себе слишком много чужих жизней, с дрожью гудели.

После прилета он стоял у выхода из терминала. Город шумел вокруг — люди тащили чемоданы, голоса сливались в один нервный гул. Громов метался между автобусными стойками, расписаниями, картами на экранах. Цифры плясали, названия деревень сливались в одно мокрое пятно: Березовка, Радищево, Каменка... Но Бездворье не значилось нигде. Ни на железных таблоидах, ни в базах, ни в устах водителей, которых он останавливал, спрашивая о деревне.

Неожиданно к нему подошла пожилая женщина. Вернее, возникла ниоткуда. Спина сгорблена, как будто она несла на ней не годы, а что-то тяжелое и невидимое. Пальцы, скрученные на костяной трости, были длинными и узловатыми, подобно корням старого дерева. Глаза затянуты молочно-мутной пленкой, как у слепой, но взгляд был настолько цепким, что Леониду показалось, что та видела не его, а шлейф городского смога и горя, что он привез с собой.

— Ты к нам? — спросила она, не называя имени деревни, словно Бездворье — состояние души, в которое можно попасть только по зову.

Громов хотел спросить: «Откуда вы знаете, куда я еду?» Но промолчал. Он удивленно кивнул, не в силах выдержать взгляда старухи. Она тоже мотнула головой в ответ.

— Автобус... редко ходит. Раз в два дня. До Бездворья нелегко добраться. А сегодня — везет. Через сорок минут будет. У старой автостанции, за рынком. Там, где сосна с обгоревшей макушкой.

Она говорила медленно, а потом повернула голову в сторону выхода.

— А где здесь рынок?

— Спросишь — не ответят. Вглядишься — найдешь.

Писатель недоуменно вытаращился, намереваясь уточнить, но сочтя, что женщина может быть обычной сумасшедшей, сказал:

— Спасибо.

Женщина не улыбнулась, разжала пальцы, и трость с глухим стуком уперлась в асфальт.

— Не мне спасибо. Мне-то дела нет. А тебе... — ее мутный взгляд скользнул по его лицу. — Тебе ехать, покуда колеса крутятся. Покуда еще пускают.

Старуха развернулась и ушла, растворившись в толпе так же внезапно, как и появилась.

Леонид огляделся по сторонам, пожал плечами и отправился в сторону рынка, куда указала странная женщина. Нашел сосну, отыскал и автобус — старый, ржавый, с треснувшим лобовым стеклом, и только когда плюхнулся на сиденье, почувствовал облегчение и волнение одновременно.

Дорога тянулась за окном, стремительно худевшая, сужалась, сжималась все сильнее, пока не превратилась в грязную колею, едва шире плеч, вьющуюся меж стен из чахлого леса. Деревья по краям росли совсем близко и стояли тесным, молчаливым строем — не сосны, не ели, не березы, а стражи в бессрочном карауле. Они даже не шелохнулись, когда автобус проехал мимо с хриплым рычанием умирающего мотора. Их обломанные и искривленные ветви тянулись не к солнцу, которого здесь, кажется, не было никогда, а к земле. Небо, вопреки логике и прогнозу погоды, затянулось свинцовой пеленой без единого просвета.

Вдруг автобус резко остановился и швырнул Громова грудью в спинку впереди стоящего сиденья. В ушах зазвенело от внезапной тишины, которая хлынула сквозь распахнутую дверь.

Впереди, перегородив дорогу, лежало огромное дерево, вывороченное с корнями, торчавшими вверх и облепленными комьями черной земли. Водитель и двое мужиков в поношенных телогрейках уже ковырялись у ствола и матерились сквозь зубы.

Леонид вышел. Ноги занемели и затекли от долгого сидения и напряжения, которое началось еще в небе и не закончилось. Он сделал пару шагов по обочине, вдыхая воздух, и увидел, что на старом, замшелом пеньке у дороги кто-то оставил мертвую сороку. Птица лежала на брюшке, крылья расправлены, будто застывшая в последнем взмахе. Голова вывернута назад, под немыслимым углом, так, что клюв почти касался хвоста. А глазниц... не было.

Вокруг пенька, идеальным кругом, выложили волчьи экскременты, как древний знак. Он читал, что это оберег-предупреждение: лишние глаза — не смотреть, язык — не болтать, душа — не входить.

Писатель коротко фыркнул.

— Деревенские суеверия. Я-то куда? Совсем чокнулся.

Но в ту же секунду холодная мушка страха пробежалась по позвоночнику.

***

Старенький автобус остановился у развилки, где дорога раздвоилась, как язык змеи.

— Эй, мужик! Приехали. До Бездворья дальше пешком, — сказал водитель, кивая влево. В усталом голосе не слышалось ни сочувствия, ни злобы. — Три версты. Прямо. Пока не упрешься в церковь. Ну, или в то, что от нее сейчас осталось. А за ней аккурат и деревня.

Леонид слез. Дверь захлопнулась. Автобус уехал, оставив за собой только пыль и тишину, которая сразу же сомкнулась вокруг. Он поплелся, раздраженно вздыхая, что путь до заветной деревни оказался таким выматывающим. Сначала он еще держался дороги — укатанной, хоть и в ямах, с остатками гравия и редкими следами колес, но чем дальше, тем меньше оставалось мира. Проселочная дорога сузилась, расплылась в грязь, а потом и вовсе растворилась в траве и корнях, превратившись в едва заметную тропинку.

Лес сомкнулся плотнее. Деревья теперь не просто стояли, а нависали, ветви сплетались над головой, отсекая небо. А оно в свою очередь чернело, как будто время здесь шло иначе. По часам еще ранний вечер, солнце должно быть высоко, должно греть, но здесь — уже сумерки. И стало не по-осеннему холодно.

Писатель шел, считая шаги, чтобы не думать, но с каждым пройденным метром чувствовал, что не приближается к деревне, а она сама плывет навстречу.

Спустя час, хотя ему чудилось, что прошло не меньше трех, он оказался на месте. Бездворье встретило его какой-то мертвенной глухотой. Деревня не просто выглядела вымершей — она таковой и была, по сути. Ни души на улице, ни собаки за избой. Не слышалось стука топора. Не было скрипа колодезного журавля. Ничего. Только ветер, но и тот не шелестел, а осторожно полз. Да тянулись тонкие нити дымков из труб, как доказательство, что здесь все-таки кто-то живет.

Избы стояли криво, покосившись, как пьяные старики, что забыли, зачем встали с лавки. Окна — все до единого — были зашторены. Ткань внутри не колыхалась. Не было щелей в занавесях и не выглядывали любопытные глаза за стеклами. Дома находились спиной к дороге, плечом к лесу, словно отворачивались от всего, что напоминало о мире за пределами этого чахлого поселения.

Леонид шел сначала быстро, а потом все медленнее и медленнее. Он искал дом краеведа, но ничто не помогало: ни табличек, ни номеров, ни следов на пыльной дороге. Даже трава у заборов росла одинаково. Он чувствовал себя не чужаком, а последним человеком на земле.

И вдруг в самом конце деревни, где улица упиралась в лес, он увидел нужную ему избу. Та была покосившейся, с крышей, обросшей мхом, и крыльцом, осевшим в землю, как колени уставшего сторожа. Но в одном окне горел тусклый свет.

На кривой калитке, висевшей на одной ржавой петле, болтался почтовый ящик, черный от времени, с цифрами один и восемь, выведенными уже не краской, а ржавчиной. Единственный опознавательный знак во всем этом царстве забвения.

Леонид остановился и какое-то время вглядывался то в одно окно, то в другое, после чего стал медленно подходить ближе к калитке. Сердце бешено колотилось. Казалось, что все вокруг замерло и выжидало. Он осторожно приподнял калитку и отворил. Она выглядела такой хрупкой, что приложи он малейшее усилие — и та рассыпется в прах. Но та только протяжно скрипнула.

Писатель тихонько побрел по двору. Сухая трава под ногами ломалась. Ни ветра, ни птиц, ни даже жужжания мухи у гнилого пня под окном.

Ступени крыльца покосились и прогнили по краям. Он осторожно поднялся и остановился перед дверью. Она была обшарпанной от времени. Слой краски сошел пятнами, обнажив серую, потемневшую древесину, изъеденную жуками. В щелях между досками поддувал ветер.

Громов поднял руку. Пальцы дрожали не столько от холода и усталости, сколько от предвкушения, что за этой дверью не просто человек, а его надежда на громкое расследование. Здесь знание, которое откроет ему легенду, хранящую в себе пересуды суеверных жителей про обезглавленные трупы и пирамиды черепов. А уж он-то вычислит правду и, возможно, даже сумеет найти настоящего преступника. А не эту мифическую «Каменную бабу».

Он усмехнулся и постучал три раза. Не громко, но и не робко. Первый стук — вопрос, второй — признание, а третий — приговор, вынесенный убийце, что прячется за маской мнительных деревенских людей, которые даже не подозревают, что своими предрассудками скрывают чудовище от наказания.

1
...
...
8