Читать книгу «Когда я буду смотреть в голубое небо» онлайн полностью📖 — Тани Тавогрий — MyBook.
image
cover

– Чем ты всё время недовольна? Что я всё время не так делаю? – с досадой в голосе восклицает бабушка.

– Ты неправильно готовишь. Слишком пережарила сырники. Это вредно.

– Жарь сама!

– Мне некогда. Я все-таки работаю!

– Как будто я не знаю, что такое и работать, и готовить – не во дворце выросла!

– При чём здесь во дворце! Конечно, всех мужиков в жизни разогнала, одна осталась – вот и зарабатывала сама!

– Да кто их разгонял! Ты что – ополоумела! Забыла, какое время было! Одного – в лагеря забрали, там и сгинул, никто не знает, где похоронен и что с ним, потому что был сыном священника, да ещё с польской фамилией. А при Сталине и за меньшее забирали! Твой отец – сам нас бросил в эвакуации, в Намангане, чтоб ему пропасть! Сбежал, я потом ехала с вами обратно, всю дорогу побиралась. Ребёнок в Намангане умер от малярии – брат твой, всё из-за него! А третий – гуляка был, выпить с друзьями любил, душа нараспашку. Завскладом работал в суворовском училище – его и подставили, когда ревизия была, и – тоже в тюрьму. Потом только справка пришла: «Умер в тюремной больнице», – и всё, ничего больше неизвестно. Я Лёву родила уже без него!

Всю горестную историю жизни бабушка рассказывает на одном дыхании за минуту, это происходит почти каждое утро, поэтому я знаю наизусть все перипетии этой непростой судьбы.

– Разогнала, разогнала, – отмахивается мама. – Остальных, может, и забрали или что там было, а моего отца точно выжила, не смог он с тобой ужиться, сама виновата!

– Ну как ты можешь! – бабушка начинает плакать.

Мама равнодушно подводит глаза чёрным карандашом.

– Ты в таком состоянии еду готовишь – так нельзя, энергетика еде передаётся – у нас у всех будет язва от твоей стряпни.

– Готовь сама!

– Хорошо, вот приду с работы и приготовлю. Не берись!

Я лежу в постели. За окном – летнее утро. Всё, что я слышу, почти не трогает меня, так же привычно, как шипение масла на сковородке. Я сотню раз слышала и про маленького маминого брата, умершего в двухлетнем возрасте в эвакуации, и бабушкино горевание о том, что он даже некрещеный был – мамин отец был учителем литературы, членом партии, и детей крестить было нельзя, мама крестилась уже взрослой, после того как вышла замуж за моего отца. А теперь за упокой младенца Владимира даже свечку в церкви нельзя поставить. И эта трагедия ложилась тяжким бременем на плечи всех выживших после той страшной войны. Мой дед – мамин отец – действительно бросил семью в Узбекистане, куда их эвакуировали после оккупации Ставрополя. А бросил там, как только услышал, что родной город освобождён. Эта тайна так и осталась нераскрытой – что там на самом деле между ним и бабушкой произошло. Что-то страшное, о чём она никогда никому не рассказала. Но он – уехал, да что там – просто сбежал от них, и в родном селе Новоалександровке стал рассказывать, что семья погибла во время бомбёжки. Мужчин не было, одни женщины в селе – он искал себе новую жену. Да тут бабушка сама, с двумя детьми – мамой и старшим сыном от первого брака, отцом которого был сгинувший в лагерях муж – сын священника с польской фамилией Лапинский – добралась сама с необыкновенными трудами и опасностями до родных мест. Свёкор со свекровью были потрясены. Но сына ругать не стали, приняли его решение, отправили бабушку в Ставрополь, нагрузив целую бричку деревенскими припасами – оранжевыми тыквами, яблоками, грушами, сушёнными на крыше под жарким солнцем сорок третьего года. И уже после войны бабушка дала себе зарок – родить ребёнка взамен умершего. Вышла замуж, да только муж попался непутёвый – любитель выпить, доверчивый завскладом, которого действительно посадили после ревизии, и с тех пор о нём не было ни слуху ни духу, только жалкая бумажка с фиолетовым штампом и короткой отпиской: «На ваш запрос отвечаем: А. С. Братерский умер в тюремной больнице». Вот и всё.

А я лежу в постели, за окном – летнее утро, мама с бабушкой привычно переругиваются на кухне такими фразами, от которых у неподготовленного слушателя волосы на голове встали бы дыбом, но им – ничего, привыкли, и мне – ничего, я тоже привыкла…

Бабушка прожила восемьдесят пять лет. Держала на коленях своих правнуков. Маме так не повезло. Она умерла на пятнадцать лет раньше – в семьдесят. Бабушка была очень крепкая – почти ничем не болела, каждое утро она начинала с самомассажа – не вставая с постели, только открыв глаза, разминала пальцы, кисти рук, предплечья, плечи, потом садилась на кровати, растирала ноги. Перед сном она смазывала веки мёдом – он стоял у неё на полке в специальной кружечке. Читала газеты без очков лет до восьмидесяти. Но к концу жизни стала болеть. Как-то разом все её здоровье кончилось – упало зрение, ей сделали операцию на левом глазу, удалили хрусталик, она почти ослепла. Стала слаба, немощна. И всё это сразу, в один год, после моего замужества и рождения старшего сына.

Мама очень не любила старость. Терпеть не могла стариков. Бабульки в церкви её страшно раздражали. Она постоянно задавала вопрос:

– Неужели эти мерзкие бабки с отвисшими губами, сморщенные, недослышащие, недовидящие, – и попадут в Рай?

Её действительно это волновало. И она никак не могла заставить себя поверить, что они тоже когда-то были стройными девушками с тонкими талиями, длинными косами, со скромно опущенными глазками, которые могли так стрельнуть, да и соблазнить кого-то, кто наверняка теперь уже лежал в земле – мужчины-то в России живут намного меньше, чем женщины. Её злость на самом деле маскировала страх перед старостью – один из вариантов страха смерти. Но страх смерти она тщательно скрывала, от самой себя в первую очередь.

Мама любила завести разговор на эту тему. И тон её всегда при этом оставался шутливо-весёлым, хотя в этом было много наигранности. «Умереть?! Ха-ха! Да хоть сейчас! Я готова к смерти. Не понимаю, как можно бояться смерти? Я хожу в церковь, исповедаюсь, причащаюсь и перед Богом предстать готова в любую минуту!» Ей, конечно же, тяжело было видеть дряхление и немощную старость собственной матери, тем более что она помнила её бодрой и энергичной женщиной. И она злилась.

Больше всего на свете сама бабушка боялась беспомощной старости и как апофеоза её – лежачего положения: паралича, обездвиженности. Помню, она часто повторяла: «Нет, лежать – это хуже всего! Если я пойму, что слегла, сразу подползу к окну и выпрыгну. Головой вниз – чтобы наверняка! Но лежать не буду!» Бабушка лежала весь последний год. И, разумеется, никаких попыток выброситься из окна не предпринимала. Врачи не могли определить её болезнь. Это был не паралич, нет. Но тело её стало как каменное. Она лежала, мама за ней ухаживала.

Последнюю неделю бабушка была без сознания, не принимала пищу, не пила – умирала. Сердце у неё было сильное – работало, хотя никаких других признаков жизни, кроме ещё редкого дыхания, не было. Мама спала на полу возле кровати, на которой та умирала. Просыпалась, прислушивалась, подносила зеркальце к губам, проверяла – дышит ещё или уже нет. Несколько раз принималась читать канон молебный «На исход души от тела». Но на середине канона бабушка опять начинала дышать.

Мы все измучились этим ожиданием смерти, видя в ней избавление от страданий – и наших, и бабушки. Хотя неизвестно – страдает ли человек в таком состоянии. И для чего это страдание нужно – что происходит с душой в это время? Двадцать третьего февраля у бабушки был день рождения, ей исполнялось восемьдесят пять лет – юбилей. На следующий день она наконец-то умерла…

Отпевали в церкви, которая видна была из окна комнаты, где окончился её земной путь, а через одиннадцать лет – и мамина жизнь. Помню скромные похороны. Несколько человек у гроба. Путь на заснеженное, запущенное кладбище по обледенелой дороге, комья стылой земли, стучащие по крышке гроба. Никто не плакал. Все испытывали грусть и облегчение. Дня через два мама позвонила мне: «Не могу! Чувствую себя такой виноватой, что положила маму в эту мёрзлую землю! Какой ужас! Если мне и суждено умереть, то только в тёплый день! Не хочу ложиться в холодную яму!» Это был один из редких случаев в жизни, когда она плакала…

…Или все началось с того, что мне пришла в голову идея написать пьесу о похоронах матери? Тогда ничто не предвещало её смерти. Почему мне пришла в голову такая дикая мысль?

Это сложно объяснить… Очень непросто жить с мамой, обладающей столь мощным характером. Каждое утро ожидать звонка: контролирующего, наставляющего, требующего отчёта. Она была главой, матриархом. «Включите немедленно «Культуру» – там показывают фильм о живой природе, пусть дети посмотрят, я потом с ними на эту тему поговорю», – приказывала она по телефону, и телевизор, конечно же, включался. «Почему тебя вчера вечером не было дома, когда я звонила? Опять была у соседок? Пила кофе и болтала? Это пустое времяпрепровождение не нужно никому – ни Богу, ни тебе, ни твоим детям», – вот так категорично. После этого каждый глоток кофе в гостях у соседки казался отравленным. Просмотренные фильмы, прочитанные книги обсуждались, и наши мнения должны были непременно совпадать с её, несоответствие воспринималось с ироничной усмешкой и недоумением.

К сорока годам я поняла одно: меня спасёт только «развод» с такой авторитарной мамой. Развод как отстаивание своего права думать то, что я хочу, и поступать так, как я считаю нужным. Обычно дети доказывают это право лет в четырнадцать. В нашей семье этот процесс необоснованно затянулся. Непросто быть дочерью психотерапевта.

Я начала с того, с чего начинают дети, достигая подросткового возраста – с мелочей: «Мама, мы не будем смотреть фильм о дикой природе – дети не хотят, и вообще они сейчас смотрят мультфильмы» или: «Мама, я устала общаться только с несовершеннолетними, и хоть иногда поговорить со взрослыми людьми за чашкой кофе – не преступление», и последнее: «Мама, я решила, что буду учиться на психолога».

Дело в том, что на факультет психологии я хотела поступать в семнадцать лет – после окончания школы. Нет, даже не так – я хотела поступать в Литературный институт, потому что с детства писала. На скучных уроках в школе я сидела и писала в тетрадке занимательные истории, где скакали мустанги, прекрасные ковбои спасали от индейцев смуглых черноволосых красоток испанских кровей, а потом все были счастливы. Но вариант Литературного института даже не обсуждался. «Это не профессия – писатель, чем ты будешь на жизнь зарабатывать?» – отрезала мама. После этого я робко выказала желание стать психологом. Мама не позволила категорически: «Только не на психолога». Странно, почему? Её объяснение этому запрету было вполне обоснованным, логически оправданным и даже с необходимой подоплёкой – заботой о собственном ребёнке. Звучало это примерно так: «Я же всю жизнь работаю психотерапевтом, и это – ужасная работа! Нет ничего хуже, чем работать с людьми! Лучше – с букашками, цветочками, но только не с людьми! Я-то знаю». И я поступила на биофак.

Потом бесполезный диплом биолога пылился на шкафу в папке с бумагами. Я работала маникюршей в санатории, в маленьком курортном городе. В одиночку воспитывала пятерых детей и в сорок лет завершила запоздалый подростковый период собственным выбором профессии.

К чему я это всё рассказываю? Ах да, пьеса! Чтобы вам было понятно, почему мне пришла в голову такая странная идея – я решила показать, как сильно зла на маму. Зла, раздражена, обижена. А высказать всё, при наших отношениях, очевидно, могу только одним способом – после её смерти, в адрес бездыханного тела, лежащего в гробу. Потому что пока она жива, выслушивать меня она не будет. Любые попытки как-то выразить моё недовольство или просто несогласие, пресекались, телефонная трубка швырялась и мы не разговаривали месяцами. Много есть способов не слышать то, чего слышать не хочешь.

Я решила написать пьесу, достаточно одиозную, чтобы быть замеченной в наше время. По-моему, ничего подобного ещё не писалось и не ставилось на сцене. Чтобы как-то отделить действие от реальности или из суеверных соображений главным действующим лицом я сделала мужчину. Сюжет был таков: у героя умирает мама. Мать лежит в гробу, наступает ночь, время бдения у тела. Герой вначале плачет, мучается, потом начинает вспоминать жизнь, обиды… И всё возмущение, вся боль прошедших лет поднимается в нём, и все это выливается в страстный – обвиняющий, принимающий, прощающий, просящий прощения монолог, в котором, собственно, описывается вся жизнь, вернее две жизни – его и матери. Монолог обращён этим несчастным, тоже задержавшимся в подростковом возрасте, как и я, к маме, которая уже не сможет ни возразить, ни заткнуть уши, ни бросить трубку. Собственно, слышать его она тоже уже не может. Хотя как знать…

Такой вот дикий замысел. Но мне он нравился. Я полагала, что это будет очень шокирующий проект. Можно написать, разместить в Интернете, кто-нибудь из столичных режиссёров заметит, воспользуется, спектакль будет поставлен в Москве, о новой скандальной постановке расскажут в выпуске новостей на канале «Культура»… А мама так любит смотреть этот канал по телевизору. Она увидит пьесу и поймёт, наконец-то, мои чувства, и… Что будет дальше – воображение отказывалось предполагать.

Пьеса, конечно, не была написана. Некогда стало – работать, воспитывать пятерых детей и получать второе высшее образование непросто.

Конец августа – очень хлопотное время. Подготовиться к первому сентября, когда в семье пять школьников – это ежегодное испытание! Вот тогда-то этот сон и приснился. Он был первым в череде снов, предупреждавших о грядущей катастрофе. Так что всё началось, пожалуй, не с желания написать жуткую пьесу, а с него.

Во сне была поздняя осень – по крайней мере, мы были одеты в осенние куртки – я и мой ребёнок, не кто-то конкретно из моих детей, а просто мальчик лет пяти, который шёл рядом. Мама тоже шла с нами, и одета она была в простое закрытое чёрное платье. На отшибе, среди унылой пустоши с торчащими из снега остовами засохших кустов полыни и виднеющимся вдалеке голым перелеском стоял старый деревянный дом, по виду нежилой. В него мы и зашли. Внутри было мрачно, полутьма, а стены выкрашены тёмно-зеленой масляной краской – так в советские времена выглядели разные присутственные места: общественные туалеты, коридоры университета, ЖЭКи и суды. Мы ходили по лабиринту коридоров, лестниц, пустых комнат в поисках кого-то. В очередной комнате, куда мы вошли, вдруг распахнулась дверь в противоположном конце, и влетел – именно что влетел – так резво он бежал, адвокат Моргулис в белоснежном костюме. Это было неожиданно.