Ты же всегда страдал от депрессии. И эта депрессия, по ее словам, никогда не была более тяжелой, чем в те шесть месяцев прошедшего года, когда ты по утрам с трудом вставал с кровати и не написал ни единого слова. Но что было странно, так это то, что ты преодолел тот кризис и начиная, по крайней мере, с лета, пребывал в добром расположении духа. Во-первых, по ее словам, долгий период твоего творческого бессилия закончился и после нескольких фальстартов ты наконец начал работать над каким-то произведением, которое тебя захватило. Ты садился за свой письменный стол каждый день и чаще всего говорил вечером, что работа у тебя шла хорошо. Ты много читал, как всегда, когда писал роман. И ты снова стал двигаться.
Как она объяснила, в прошлом твоя депрессия так усилилась, в частности, из-за того, что ты травмировал спину, передвигая тяжелые ящики, и после этого много недель не мог заниматься физическими упражнениями. Даже ходьба причиняла тебе боль. «А вы же помните его мантру, – сказала она: – Если я не могу гулять, я не могу писать». Но в конце концов травма спины у тебя зажила, и ты смог снова подолгу гулять и совершать пробежки в парке.
– И он также восстановил свои социальные связи и опять стал общаться со всеми людьми, встреч с которыми избегал, когда был в депрессии. И вам известно, что он завел себе собаку?
Ты действительно написал мне по электронной почте о псе, найденном тобою в парке во время одной из тех пробежек, которые ты совершал на рассвете. Он стоял на выступе, нависавшем над оврагом, выделяясь на фоне рассветного неба – самая большая собака, которую ты когда-либо видел. Мраморный дог. Ни ошейника, ни бирки с регистрационным номером на нем не было, и ты пришел к выводу, что хотя пес и был породистым, кто-то, вероятно, его бросил. Ты сделал все возможное, чтобы отыскать владельца, а когда твои попытки не удались, решил оставить его себе. Твоя жена была в ужасе. Ты написал, что она вообще не любительница собак, а Дайно очень большой пес. Целых тридцать четыре дюйма от плеча до лапы. И сто восемьдесят фунтов веса. Ты прикрепил к письму файл с вашей фотографией: вы двое щека к щеке, и его массивная голова на первый взгляд выглядела как голова пони.
Потом ты передумал называть его Дайно. По твоим словам, в нем было слишком много достоинства, чтобы носить такое имя. Что я думаю о кличке Ченс? Или Чонси? Или Диего? Или Ватсон? Или Ролф? Или Арло? Или Элфи? Мне нравились все эти клички. Но в конце концов ты назвал его Аполлоном.
Твоя третья жена спросила меня, не знаю ли я одного твоего друга, который покончил с собой за несколько месяцев до тебя. Я ответила, что никогда с ним не встречалась, хотя ты мне о нем рассказывал.
– Знаете, здоровье у этого бедняги просто ужасное. У него была эмфизема легких, стенокардия и диабет – так что качество жизни у него было поистине жутким.
А вот твое здоровье, наоборот, было великолепным. По словам твоего врача, сердце и мышечный тонус у тебя оказались такие же, как у намного более молодого мужчины.
Она замолчала и чуть слышно вздохнула, повернув голову к окну и начав обшаривать глазами улицу, словно ожидая, что ответ, который она пытается отыскать, наверняка сейчас покажется и что он просто немного запаздывает.
– Я веду к тому, что хотя у него и были свои подъемы и спады и стариться ему нравилось не больше, чем всем остальным, мне действительно казалось, что у него все идет великолепно.
Когда я ничего на это не ответила – а что я могла ответить? – она продолжила:
– Думаю, он зря бросил преподавательскую работу. Не только потому, что ему нравилось преподавать, но также и потому, что это придавало его жизни стабильность, что, я уверена, шло ему на пользу. Хотя мне также известно, что преподавание уже не приносило ему такого же удовлетворения, как раньше. Вообще-то говоря, он постоянно жаловался, говоря, что преподавание сейчас слишком деморализует, особенно если преподавательскую деятельность ведет писатель.
Мой телефон дзинькает. В поступившем сообщении нет ничего срочного, но я смотрю на время и ощущаю некоторое беспокойство. Нет, меня сегодня больше нигде не ждут, и нет на этот день никаких других планов. Но прошло уже полчаса, наши чашки опустели, а я до сих пор не знаю, зачем, собственно, я сюда пришла. Я продолжаю сидеть и ждать, когда она наконец заговорит о чем-нибудь конкретном, поднимет какую-то тему, которая окажется щекотливой и которую мне будет трудно с ней обсуждать, потому что я не знаю, о чем она думает, и мне неизвестно даже, насколько она осведомлена о твоих делах. Мне приходят в голову сразу несколько веских причин, в силу которых ты мог ничего ей не говорить, к примеру, о группе студенток, которые пожаловались на то, что, обращаясь к ним, ты говоришь «дорогая».
Я считала, что эти студентки повели себя достойно: они направили письмо с жалобой напрямую тебе и только тебе.
Возможно, вы считаете, что такое обращение очаровательно. В действительности же оно оскорбляет наше достоинство. Оно неприемлемо и фривольно. Вы должны перестать его употреблять.
И ты перестал, но не без раздражения. Ты считал, что это совершенно безобидная привычка, ты обращался так к своим студенткам и студентам столько лет. Сколько именно? Да с тех самых пор, как начал преподавать. И за все это время никто ни разу не выразил по этому поводу и тени недовольства. И вдруг каждая женщина в твоей группе (как и большинство групп, изучающих писательское мастерство, эта состояла в основном из женщин) подписала это письмо. Само собой, ты воспринял это как коллективный наезд.
– Какая пошлость, согласна? – сказал ты мне. – Ты видишь, как вся эта история абсурдна и пошла? Вот бы каждая из них так накручивала себя по поводу собственного подбора слов!
Это был один из тех редких случаев, когда мы поссорились.
Я. То, что ни одна из них никогда ничего по этому поводу не говорила, вовсе не значит, что ни у кого из них не было возражений.
Ты. Полно, если никто ничего не говорил, стало быть, никто и не возражал, разве не так?
По глупости (теперь я признаю, что с моей стороны это было неосторожно) я тут же вспомнила знаменитого поэта, который преподавал в той же самой программе, что и ты, много лет назад и который, набирая себе учеников, среди тех, кто конкурировал за место в его группе, требовал, чтобы каждая женщина беседовала с ним лично, дабы он имел возможность отбирать их по внешним данным. И это сходило ему с рук. Мне тогда показалось, что твоя голова взорвется от ярости. Как я могла прибегнуть к такому обидному для тебя сравнению! Да как я смею намекать на то, что ты когда-либо делал что-то подобное!
Прости меня.
Но что ты действительно делал, так это заводил многочисленные связи со своими студентками, как с теми, которых еще учил, так и с бывшими.
И никогда не видел в этом ничего предосудительного. (Если бы я считал, что это дурно, я бы этого не делал). К тому же правила, запрещающего это, не существовало. И ты считал отсутствие подобного запрета правильным. «Аудитория – это самое эротическое место на земле, – говорил ты. – Отрицать это было бы ребячеством. Почитай Джорджа Стайнера[18]. Почитай его «Уроки мастеров»[19]. Я читала Джорджа Стайнера, который был одним из твоих собственных учителей, и которого ты почитал и любил. Я читала «Уроки мастеров», и вот цитата из этой книги: «Чувственность, скрываемая или декларируемая открыто, существующая лишь в виде фантазий или претворяемая в жизнь, вплетена в сам процесс преподавания… Этот изначальный факт опошляется существующей зацикленностью на сексуальных домогательствах».
То, что осталось несказанным: в этом разговоре я повела себя как лицемерка. Мы оба знали, что, учась у тебя, я трепетала всякий раз, когда ты называл меня «дорогая».
И я разрешаю тебе заметить, что было немало таких случаев, когда не ты соблазнял своих студенток, а они соблазняли тебя.
Но я также припоминаю, что была одна студентка, иностранка, которая отвергла твои заигрывания и впоследствии обвинила тебя, заявив, что ты отомстил ей за это, поставив оценку «A» с минусом вместо чистой «A», которой она заслуживала. Однако оказалось, что эта студентка взяла в привычку оспаривать оценки, и комиссия, разбиравшая ее жалобу на тебя, установила, что если оценка и была несправедлива, то в сторону завышения. Однако, хотя романтические отношения между преподавателями и студентками и не были официально запрещены, ты своим поведением продемонстрировал пренебрежение к приличиям и неумение выносить обоснованные нравственные оценки, чего никак нельзя терпеть.
Это было предостережение. На которое ты не обратил ни малейшего внимания. У тебя ушло много времени на то, чтобы измениться. Ушла целая вечность. Тебе только что исполнилось пятьдесят лет. Ты набрал двадцать фунтов, которые потом сбросил, но не сразу. Ты явился в тот бар навеселе, напился в стельку и начал изливать мне душу. Мне так хотелось, чтобы ты перестал. Мне было противно, когда ты говорил об этой женщине. Нет, это не была ревность, я тогда уже не испытывала ее и могла бы поклясться, что давным-давно примирилась с этой стороной твоей натуры. Но мне не хотелось чувствовать стыд за тебя. Ты понимал, что я ничего не могу поделать и все равно продолжал настойчиво демонстрировать мне свою рану. Несмотря на то что это подразумевало непристойное обнажение.
Ей девятнадцать с половиной – она еще достаточно молода для того, чтобы «с половиной» имело значение. Она тебя не любит, с чем ты можешь смириться (и что ты, честно говоря, даже предпочитаешь). С чем ты не можешь смириться, так это с тем, что она тебя не хочет. Иногда она имитирует желание, но никогда не делает этого в полной мере. Но по большей части она слишком ленива, чтобы даже пытаться. Правда состоит в том, что секс с тобой ей неинтересен. Она с тобой не из-за секса. И тебе отлично известно, что секс, который ей интересен, она получает где-то на стороне.
Но теперь это уже стало системой – молодые женщины, готовые заниматься с тобою сексом, но не разделяющие того желания, которое влечет к ним тебя. Вместо желания их теперь влечет к тебе самолюбование, наслаждение, которое они испытывают, заставляя мужчину, который старше их, мужчину, наделенного властью и имеющего авторитет, стоять перед ними на коленях. Эта девица девятнадцати с половиной лет от роду может дергать твое сердце за ниточки. Дерг, дерг в эту сторону – нет, в ту сторону, профессор.
Ты любил повторять (думаю, цитируя кого-то), что молодые женщины – это самые могущественные люди на земле. Не знаю, так ли это, но мы все знали, какого рода могущество ты имел при этом в виду. Тебя всегда отличала половая распущенность (кажется, таким же был и твой отец). И при твоей красоте, твоем красноречии, твоем выговоре, как у ведущих Би-би-си и уверенности в себе тебе всегда было нетрудно увлекать в свои сети тех женщин, к которым тебя тянуло. И ты говорил, что напряженность твоей половой жизни не просто помогает тебе в литературной работе, а имеет для нее жизненное значение. Бальзак, который после ночи страсти сетовал на то, что из-за нее потерял книгу, Флобер, настаивавший на том, что оргазм высасывает творческие соки и что если ты предпочитаешь жизни работу, то должен согласиться на такое строгое половое воздержание, какое только может выдержать мужчина – все эти истории не лишены интереса, но в действительности все это просто глупость. Как говаривал ты, если бы подобные страхи имели под собой хоть какое-то основание, то самыми плодовитыми творцами на земле были бы монахи. И не следует к тому же забывать, что очень многие великие писатели были также и великими сердцеедами, или им, по меньшей мере, был свойственен могучий половой инстинкт. Ты любил цитировать слова Хемингуэйя: ты пишешь для двух людей – во-первых, для себя самого и, во-вторых, для женщины, которую ты любишь.
Сам ты, как ты утверждал, писал лучше всего в те периоды, когда много и с удовольствием занимался сексом. В твоем случае начало очередной любовной связи совпадало со временем наибольшего творческого подъема. Эта твоя особенность была одним из оправданий для твоих измен. Я находился в творческом кризисе, говорил ты мне, а срок сдачи рукописи был уже на носу. И, произнося это, ты почти не шутил.
Еще ты говорил, что хотя твои амурные похождения и создают тебе проблемы в жизни, они того стоят. И, разумеется, ты никогда серьезно не задумывался над тем, чтобы измениться.
То, что рано или поздно перемены должны будут произойти – притом не потому, что ты сам этого захочешь, – тебя, похоже, почти не беспокоило.
В один прекрасный день в ванной гостиничного номера ты получил сокрушительный удар. Напротив душевой кабинки располагалось зеркало, в котором ты мог видеть себя в полный рост. Нет, ты не увидел ничего слишком уж отвратительного для мужчины средних лет. Но в ярком свете ламп подсветки ты не мог не разглядеть правды.
Такое тело не заведет ни одну женщину.
Ты лишился одного из тех даров, которые были тебе даны.
– Это было похоже, – сказал ты, – на своего рода кастрацию.
Но ведь это и называется старением, не так ли? Кастрация, но только снятая методом замедленной съемки. (Не цитирую ли я здесь тебя самого? Не взяла ли я это из какой-то твоей книги?)
Увлечение женщинами было такой неотъемлемой частью твоей жизни, что ты едва ли мог представить себе, что тебе придется обходиться без него. Кем бы ты был без него?
Кем-то другим.
Никем.
Однако ты был не готов сдаться. Во-первых, к твоим услугам всегда были проститутки. А во-вторых, ты вовсе не перестал затаскивать в постель студенток. В конце концов тебе и так известно, что молодым девушкам даже тридцатилетний мужчина кажется стариком.
Но до сих пор тебе не приходилось довольствоваться совокуплениями, в которых твоя партнерша отдавалась тебе, не испытывая вообще никакого желания.
Еще одно зеркало: «Бесчестье» Дж. М. Кутзее[20] Одна из твоих – наших – любимых книг, написанная одним из наших с тобой любимых писателей.
Дэвид Льюри: такой же возраст, такая же работа, такие же склонности. И такой же кризис. В начале романа он описывает то, что ему представляется неминуемым уделом мужчины старшего возраста – стать клиентом, вызывающим у проституток гадливое содрогание, такое же, какое испытываешь, когда ночью видишь в раковине таракана.
В баре, напившись допьяна и став слезливым, ты рассказал мне, как тебе захотелось поцеловать свою крошку, а она отпрянула от тебя. «У меня свело шею», – сказала она.
– Почему бы тебе не перестать с ней встречаться, – говорю я – говорю механически, отлично зная, что ты не способен избавить себя и от гораздо худшего унижения.
Дэвид Льюри приходит в такой ужас от своего унизительного состояния: перестав быть сексуально привлекательным, он тем не менее по-прежнему сгорает от похоти – что начинает задумываться о таком выходе, как кастрация, о возможности найти врача, который сделает ему такую операцию, или даже о том, чтобы, используя учебник по медицине, сделать ее себе самому. Ведь разве это превосходит по мерзости ужимки старого развратника?
Но вместо этого он насилует одну из своих студенток, как в омут головой бросаясь в бесчестье, которое погубит его навсегда.
Это была книга, которую ты прочитал своей кожей.
Но тебе повезло больше, чем профессору Льюри. Ты так и не познал бесчестья. Нередко твоим уделом бывала неловкость. Иногда даже стыд. Но никогда истинное, непоправимое бесчестье.
У твоей первой жены была своя теория. Есть бабники двух видов, говорила она. Те, которые любят женщин, и те, которые их ненавидят. Ты, по ее словам, принадлежал к первому виду. Она считала, что женщины скорее прощают бабников, относящихся к твоему виду, более склонны относиться к ним с пониманием и даже покровительственно. И если ты бабник именно такого вида, менее вероятно, что обиженная тобою женщина будет испытывать желание тебе отомстить.
Разумеется, говорила она, такому бабнику лучше быть человеком искусства или иметь какое-то другое возвышенное призвание.
Или быть чем-то вроде изгоя, живущего вне закона, подумала тогда я. Это привлекательнее всего.
ВОПРОС. От чего зависит, к какому виду относится бабник: к первому или ко второму?
ОТВЕТ. Разумеется, все дело в матери.
Но ты сделал одно предсказание: «Если я продолжу преподавать, раньше или позже это кончится плохо».
Я тоже этого боялась. Ты был одним из моих друзей, относящихся к типу Льюри: безрассудных, распутных мужчин, готовых рискнуть карьерой, средствами к существованию, своим браком – иными словами, всем. (Что касается вопроса почему они рискуют, если ставки столь высоки, то я могу объяснить это только одним: таковы мужчины.)
Сколько из всего этого известно твоей третьей жене? И есть ли ей вообще до этого дело?
Я понятия не имею, и у меня нет ни малейшего желания это выяснять.
Словно подслушав мои мысли, она говорит:
– Разрешите мне сказать вам, почему я хотела с вами поговорить. – От этих слов сердце почему-то начинает учащенно биться. – Это насчет пса.
– Насчет пса?
– Да. Я хотела спросить вас, не возьмете ли вы его.
– Возьму его?
– Да, не возьмете ли вы его к себе.
Ничего подобного я от нее не ожидала. Я чувствую облегчение и досаду – то и другое в равных долях.
– Я не могу этого сделать, – говорю я ей. – В моем многоквартирном доме не разрешают держать собак.
Она бросает на меня недоверчивый взгляд, затем спрашивает, говорила ли я об этом когда-нибудь тебе.
– Не знаю. Не помню.
Немного помолчав, она спрашивает меня, знаю ли я историю о том, как к тебе попал этот пес. По какой-то непонятной причине я качаю головой и даю ей возможность рассказать мне историю, которую я уже знаю. Когда ты решил оставить пса у себя, вы с ней крупно поругались. Такое красивое животное – и как она может не испытывать жалости к этому бедолаге, которого бросили на произвол судьбы? Но она не любит собак, никогда не любила, и этот пес – нет, он не плохой, он очень даже хороший, но он занимает слишком много места. Она сказала тебе, что отказывается брать на себя хоть какую-то часть ответственности за него – например, тогда, когда тебе будет надо уехать из города.
– Я умоляла его отдать его кому-нибудь еще, и тогда в разговоре всплыло ваше имя.
– В самом деле?
– Да.
– Но мне он ничего об этом не говорил.
– Это потому, что на самом деле ему хотелось оставить пса себе. И в конце концов он взял меня измором. Но несколько раз он упоминал в этой связи ваше имя. Она живет одна, у нее нет ни партнера, ни детей, ни домашних питомцев, она в основном работает дома и любит животных – вот что он сказал.
– Он так и сказал?
– Я бы не стала этого выдумывать.
– Нет, я не это хотела спросить – просто я удивлена. Как я уже сказала, он ничего мне об этом не говорил, и я никогда даже не видела этого пса. Я и, правда, люблю животных, но у меня никогда не было собаки. Только кошки. Я предпочитаю кошек. Но как бы то ни было, я не могу его взять. Так записано в моем договоре аренды.
– Да, вы говорили. – Ее голос дрожит. – Что ж, тогда я не знаю, что делать. – Ее плечи бессильно опускаются. За последнее время она многое пережила.
– Наверняка есть много людей, которые захотели бы взять к себе такого прекрасного породистого пса.
– Вы так думаете? Вероятно, так бы оно и было, будь он щенком. Но как вы и сами знаете, у большинства людей, которые хотят иметь собаку, она уже есть.
Неужели в ее семье нет никого, кто мог бы взять к себе этого пса, спрашиваю я.
Похоже, этот вопрос вызывает у нее раздражение.
– У сына и его жены только что родился ребенок. Они не могут взять в свой дом гигантского чужого пса.
Что касается ее падчерицы, то это тоже невозможно.
– Она проводит столько времени в полевых условиях, что у нее даже нет постоянного адреса.
О проекте
О подписке