Читать книгу «Самость» онлайн полностью📖 — Сергея Петровича Рубе — MyBook.
image

Часть 1. Первичный процесс – воображаемая самость.

Человек как объект исконно выделяется в поле моего опыта; он не уподобляется никакому воспринимаемому объекту, поскольку является объектом, взирающим на меня – низводящим меня из субъекта в объект. Но отставим в сторону подглядывание и обнажение, вуайеристское и эксгибиционистское отношение и удовольствие – здесь всё очевидно – в каждый конкретный момент другой, рассматриваемый мной или, наоборот, взирающий на меня, должен быть таким же субъектом как я – объектом, обладающим самостью.

Также оставим в сторону однополую подростковую позицию и возьмём в качестве примера садистское отношение (удовольствие), будь то его воображаемая форма или парадоксальная клиника.

Одно не оставляет здесь сомнений – садистское удовольствие сохраняется лишь постольку, поскольку другой находится ровно на той границе, где ещё сохраняется субъект. Если же останется лишь реагирующая плоть, своего рода моллюск, которого теребят за края, а тот только трепещет, – то больше уже не будет садистского удовольствия. Садист остановится тут, неожиданно столкнувшись с пустотой, зиянием, полостью. В действительности садистское отношение подразумевает причастность согласия партнёра (как и в случае неврозов речи мы снова сталкиваемся с разрешением) – на ограничение его свободы, на его признание властвования над ним, на его унижения. Доказательством тому служат так называемые мягкие формы садизма. Большинство садистских проявлений, оставаясь далекими от крайности, останавливаются, скорее, на пороге исполнения угроз – играя ожиданием, страхом другого, давлением, угрозой, наблюдая за более или менее тайными формами участия партнёра.

Многие думают, что агрессивность всегда выливается в агрессию, но это не так, агрессивность является всего-навсего пассивной агрессией и лишь в своём пределе заканчивается экзистенциональным актом, агрессией.

Подавляющее большинство клинических случаев, известных нам в качестве перверсий, остаются в плоскости только игрового исполнения. Здесь мы имеем дело отнюдь не с определённостью объектного отношения – с субъектами, испытывающими потребность, которую может удовлетворить объект – здесь мы имеем то характерное именно для генитальной стадии измерение самости, в котором как раз и возникают сложные отношения к другому, превращающие совокупление в любовь. В мираже игры восприятия другого каждый отождествляет себя с другим – субъект требует другого субъекта – субъект нуждается не просто в объекте, а именно в другом субъекте, в объекте-субъекте, и тогда самость предстаёт главным измерением.

Стыд и застенчивость, насмешки и обида, престиж и гордость, особый страх, порождаемый взглядом – всё это самость в опыте перверсий – опыте, буквально сотканном внутри регистра плоскости воображаемого.

В перверсивных проявлениях мы наблюдаем нюансы восприятия другого в воображаемом. Но нюансы эти крайне двойственны!

С одной стороны, мы имеем дурашливую несерьёзность игры в воображаемом, а с другой стороны, у этой игры понарошку вне перверсии самый настоящий результат в символическом, преображающий играющих в неё.

В какой момент рождается человек? Когда человек становится человечным? Это происходит тогда, когда он хоть сколько-нибудь вступает в символическое отношение. Символическое отношение является вечным. И не потому лишь, что оно требует в действительности наличия трёх лиц – оно вечно в том, что символ вводит третье, элемент опосредования – зов самости, определяющий места двух присутствующий персонажей, переводит их в другою плоскость и видоизменяет их.

Речь является опосредованием между субъектом и другим – речь подразумевает реализацию другого в самом опосредовании.

Часть 2. Вторичный процесс – символическая самость.

Человек как объект не уподобляется никакому воспринимаемому объекту, поскольку является объектом, взирающим на меня. И взирает он взглядом, который вовсе не совпадает с тем фактом, что я вижу его глаза. Я ведь могу чувствовать (вообразить), что на меня кто-то смотрит, хотя я и не вижу ни его глаз, ни даже его самого. Достаточно, чтобы нечто означало для меня возможность присутствия другого. Вот, например, окно или камера наблюдения: если немного стемнеет, и у меня будут причины думать, что за ними кто-нибудь есть, – они станут с тех пор взглядом. С того момента, как существует взгляд, я становлюсь уже чем-то другим, поскольку чувствую, что стал объектом для взгляда другого – и мне надо восстановить самость.

Но такое положение взаимно, и другой, когда он есть, так же знает, что я из субъекта под действием его взгляда превращаюсь в объект, но который знает, что его видят – он меня видит, и тем самым, меняю другого, в свою очередь низводя уже его из рассматривающего меня субъекта в объект моего размышления – затрагиваю его самость, не прикасаясь и даже не видя его.

Приведённый пример двойного взгляда прекрасно иллюстрирует двойственную область самости по причине захвата человека в ловушку побуждения – в требование признания.

Побуждение из воображаемой оси – зов самости, требует признания в речи символической оси, обмена в форме свободного соглашения, договора, реализуемого как «данное слово», благословляющего разрешением. Лишь будучи именованным перед лицом большого Другого желание становится признанным. Поэтому человеческому существу требуется опора по ту сторону языка в определённом договоре, обязательстве, которые конституирует его самого как большого Другого, включают в общую, или точнее, универсальную систему межчеловеческих символов. Поэтому в человеческом сообществе не может существовать функционально реализуемой любви иначе, чем через посредство определённого договора, и какова бы ни была его форма, такой договор всегда тяготеет вылиться в некоторую функцию одновременно внутри и вовне языка, функцию, находящуюся за пределами воображаемого отношения.

В двойственной зоне самости между воображаемым альтер-Я, телесным другим, идеальным Я и символическим сверх-Я, духовным Другим (большим), идеалом Я возникает область, где мы выделяем любовь и целый веер её форм-фиксаций, называемых отождествлениями или идентификацией.

Нам следует исходить из радикальной самости, из всецелого принятия одного субъекта другим, показанного нами на примере двойного взгляда, благодаря которому я вижу, что другой меня видит, а некто третий при этом видит меня увиденным. В самости объектного либидо никогда не бывает простого удвоения элемента, характерного для гомеостазного объектного отношения. Я не только вижу другого, я вижу, что он меня видит, а это подразумевает и третий элемент: он знает, что я его вижу. Круг замкнулся. В двойственной структуре самости всегда имеется три элемента, даже если все три не присутствуют отчётливо, и тогда третьим элементом молчит речь, её структурирующая: субъект, объект-субъект и признание, договор между ними.

Объектное отношение, созданное потребностью гомеостаза, Я-либидо характеризуется двумя элементами: потребностью и объектом её удовлетворения; желание, созданное требой, конечная цель которой стать связующим звеном в цепи человеческого рода, объектное либидо характеризуется тремя элементами: желанием, Вещью, вокруг которой строится данное желание, а также именем этой Вещи или этого желания, произносимым субъектом при получении разрешения.

Человек есть Тело и его Душа, соответственно, жизнь индивида разложима на телесное бытие: животное существование, случайную сущность, условно, характер (проявляемое характером, но характером не являющееся) и духовное бытие: духовную жизнь, истинную сущность, призвание; и на бытовом уровне гомеостаз описывается словом «быт» и питается исключительно в среде обитания, тогда как желание является реализацией бытия, которое питается в среде обитания и реализуется в среде окружения.

Если субъекту не удаётся озвучить своё желание, наступает невроз.

Что такое перверсия? Она не является лишь отклонением в отношении социальных критериев, аномалией, противоречащей добропорядочным нравам (хотя такой регистр и не отсутствует), или же атипией в отношении естественных критериев, то есть более или менее серьёзным нарушением репродуктивной цели близости. Уже в самой своей двойственной самостной структуре она представляет собой нечто совершенно иное.

Не случайно говорят, что определённые склонности к перверсии происходят от желания, которое не решается назвать своего имени, не решается осенить себя разрешением. Перверсия и вправду располагается на границе регистра признания-именования: в доэдиповой ситуации цензура сверх-Я не пропускает имя, усиливая нагрузку противогрузкой, из-за чего и происходит фиксация перверсии, стигматизация её как таковой – превращение в Вещь невроза, поддерживаемого бассейном либидо. Структурно перверсия, в том виде, в каком мы очертили её единственно в плоскости воображаемого, всегда имеет статус очень непрочный, который изнутри ежесекундно субъектом оспаривается: во взгляде терзаемого мной существа я должен поддерживать моё желание посредством ежесекундного вызова, и если желание не выше ситуации, если ему нечем гордится, – оно провалится со стыда: когда садисту нечего предложить мазохисту, игра прекращается. Из-за отсутствия признания в символической плоскости перверсия всегда хрупка, готова опрокинуться, измениться в свою противоположность; это свойство её напоминает эффект перемены знака в тригонометрических функциях, графики которых периодически пересекают ноль – в момент перехода от одного значения переменной к значению, непосредственно следующему за первым, коррелирующая величина меняет плюс бесконечность на минус – для того, кого застигают за подглядыванием, вся окраска ситуации моментально меняется с плюс бесконечности: радости от возбуждения, на минус: стыд от признания его Я чистой Вещью – маньяком.

Это основополагающее непостоянство однобокого, перверсивного, воображаемого самостного отношения, которому не удаётся преодолеть зов самости и получить признание – подписать акт о заключении брака, брачный договор, в результате чего не удаётся установиться ни в каком удовлетворительном действии, являет собой одну сторону драмы гомосексуальности. Но именно такая однобокая структура и придаёт перверсии её ценность, возводя её в идеал Вещи.