Читать книгу «Георгий Победоносец» онлайн полностью📖 — Сергея Малинина — MyBook.
image
cover

Идёт Петруха, думы свои невесёлые думает, а сам искоса на монашка поглядывает – не так на монашка, как на узелок, что у него, убогого, под мышкой. Есть-то хочется, а в узелке, очень может статься, хлеба краюха, а то и что-нибудь посытнее. А только чем дольше Петруха на этот узелок глядел, тем яснее ему становилось, что съестного там, под пыльной домотканой рядниной, ни крошки нет. Плоский был узелок, на обрезок доски похожий, а может, на книгу. Книгу Петруха только в церкви и видал – батюшка, отец Иннокентий, по ней молитвы читал. Так той книгой, ежели над головой поднять сумеешь, быка-трёхлетку насмерть зашибить можно. Истинно батюшка сказывал: в вере великая сила… А узелок, что монашек с собой нёс, против батюшкиной книги тонковат казался – ну, доска и доска, чуть поменее локтя в длину, шириной вершков в восемь да с полвершка в толщину.

Вот тут-то и вспомнилось Петрухе Замятину, что старушка, калика перехожая, про Коломенское ратное стояние баяла – про монашка, станом тонкого да ликом светлого, да про икону, кою он из дерюжного узелка вынул, чтоб басурманов ею стращать. И будто пелена у него с глаз упала. Ну, ясно, думает, это же он самый и есть! И в узелке у него не хлеба краюха и не карась вяленый из монастырского пруда, а чудотворный образ святого Георгия Победоносца!

Напал тут на Петруху священный трепет. Да только трепетал Замятин недолго. Мужицкое сословие к трепетанию не приспособлено – шкура толстовата, умишко тёмен и никакой тонкости переживаний. Да и некогда мужику трепетать, ему в поле работать надобно, а там один только трепет и бывает – это когда от непосильной работы к вечеру все поджилки, сколько их в человечьем теле есть, мелкой дрожью трясутся. Такого-то трепетания Петруха в своей жизни наелся досыта, только до небесных священных материй трепетание сие никакого касательства не имело. А которое имело, то, едва возникнув, сию же минуту и прошло, и явилось ему на смену неуёмное любопытство, через кое Петруха Замятин бед и гонений претерпел не менее, а то и более, нежели за свой предлинный язык. Захотелось ему неотменно на чудотворную икону хотя бы единым глазком полюбоваться – авось охранитель земли русской святой Георгий и за него, смерда неразумного, заступится, вразумит и старосту, дурня хромого, и тиуна, пса боярского, и самого боярина Гаврилу Лексеича, дабы не были они, яко волки рыщущие, а стали бы, яко агнцы… Тем более что монашек хоть и безмолвен, а все ж Божий человек и, ежели правильно к нему подойти, замолвит перед святым Георгием верное словечко за раба Божьего Петра.

Петруха Замятин, хоть и смерд, мужик сиволапый, коему предназначено до скончания века сохой землицу ковырять, был умом скор да сметлив. Другой бы на его месте до такого нипочём не додумался, не догадался бы, что за диво монашек под драной дерюгой прячет, а Петруха всё как есть в два счёта сообразил и сразу прикидывать начал, как бы это ему половчей к монашку подкатиться, чтоб тот не заартачился, дал бы ему святой образ узреть. Не драться же с ним, в самом-то деле! Бока ему, убогому, намять – работа нехитрая, да нешто так у святых заступничества просят?

Ясно, решать дело надлежало добром. Петруха уж и слова подбирать начал, да только, видно, не было ему на роду написано чудо узреть – впутался сатана, помешал доброму замыслу осуществиться. Только Замятин рот открыл, чтоб окольную речь повести – о том, стало быть, как тяжко ему на свете живётся, сколь горестей да невзгод он со всех сторон невинно претерпевает и до чего ему, горемыке, заступничество сильного святого необходимо, – как послышался издалека, из-за поворота дороги, тяжкий конный топот и железный лязг.

Петрухе смотреть, кого это там несёт, недосуг – ему, холопу беглому, кто б ни ехал, всё едино пропадать. «Бежим!» – монашку крикнул да и в кусты. Проломился, как полоумный вепрь, через малинник, одёжу порвал, лицо да руки ветками колючими исцарапал – ну, ровно с кошкой подрался – и напрямки через лес бежать кинулся.

А топот лошадиный за спиной всё ближе и ближе. Тяжко топочут, вразнобой – знать, целый отряд, и слышно, что торопятся. Вскарабкался Петруха мало не на карачках на бугорочек, обернулся через плечо, видит – скачут верхами с десяток боярских дружинников. Кольчуги на них железные и железные же островерхие шишаки – так на солнышке огнём и горят, будто не душегубы это, за беглым смердом вдогон посланные, а пресветлая небесная рать беса поганого воевать едет. В руке у каждого пика острая, на боку меч, и щиты к седельным лукам приторочены – ну, ровно и вправду на войну собрались, а не мужика беззащитного ловить. И тиун здесь же – кольчуга яркая, поверх кольчуги плащ бархатный, что у твоего князя. Борода густая, русая, рожа румяная, губы красные, глазищами сверкает – ну, вылитый Георгий Победоносец, только вместо копья, коим змия разить, в руке кнут сыромятный, свинцом заплетенный, – тот самый, которого отведав, не всяк мужик жив оставался.

– А ну, стой! – на весь лес кричит и коня осаживает.

Петруха от ужаса присел – думал, заметили. Ан нет – не ему кричат, монашку. Только тут мужик уразумел, что монашек его не послушал, а может, и не понял вовсе, что деется, – где стоял, там, на дороге, и остался. Решил, надо думать, что ему, Божьему человеку, вреда от православного воинства не будет.

Оно-то, может, и так, монаха обижать грешно, да только Петрухе-то Замятину от этого не легче! Спросят его сейчас, не видал ли беглого холопа, он всё как было и обскажет. Что ж с того, что не разговаривает? Под тиуновым кнутом и мёртвый заговорит, не то что немой. Да ему и говорить-то ничего не надо. Рукой покажет – туда, мол, тать побег, коего ловите – тут Петрухе и конец.

Не стал он досматривать, чем дело кончится, а пригнулся пониже и так, в три погибели согнувшись, кинулся куда глаза глядят.

Убежал он в тот раз от боярского тиуна с дружинниками и домой, сказывали, более не возвращался. Что с ним после стало, про то никому не ведомо. Русь – она ведь большая, леса да реки в ней никем не считаны, просторы не мерены. Звери дикие да лихие люди по тем лесам рыщут, татарва да разбойники – мудрено ль человеку пропасть? Мог, конечно, и к святой обители прибиться, а мог и в глухой дубраве избу своевольно срубить, найти себе какую-никакую бабу да и жить с ней, покуда медведь не задрал или не набрели на его избёнку княжеские дружинники.

* * *

Всяко могло быть, а чего не ведаем, про то и врать не станем. Да и не про Петруху Замятина сказ, а вовсе про другое. Главное, что убежал он в лес, так и не сведав, тот ему повстречался монашек, про коего калика перехожая сказывала, или другой какой. И иконы не видал. А мог бы, поелику монашек ему повстречался истинно тот. Мелькнула, стало быть, удача и пропала, яко рыбина, из рук ускользнув. Упустил – на себя пеняй, раз дураком криворуким уродился.

Так что, ежели хорошенько помыслить, оно и неплохо, что Петруха про икону наверняка не знал. Чего не знаешь, того не жалко, сие издревле известно. Кабы ведал, что и монашек тот самый, и икона при нём, после, поди, совсем извёлся бы, до конца дней своих казнясь: зачем тянул, чего дожидался, почто в ноги святому человеку не пал?

А монашек был и вправду тот, про которого слух до Петрухи Замятина дошёл, а через Петруху – до всех мужиков деревеньки Луговая. Зря они земляку не поверили, и зря он через неверие их пострадал, из родного места в дикий лес убежав, зверям на съеденье.

Монашек же, о коем речь, ежели к нему приглядеться, был мальчонка мальчонкой – отрок невинный, от роду годков тринадцати, не более. Одно название, что монах. Его, сироту горькую, богомаз из Свято-Тихоновой пустыни, брат Илларий, однова на пепелище нашёл. В те поры дело это было самое обыкновенное: прошла через те места Орда, дома пожгла, людей кого побила, кого в полон угнала, скотину, какая была, тако ж; как дитя малое уцелело – сие уму непостижимо. Не иначе мать успела неразумного спрятать – сама погибла, а семя своё сберегла, спаси её Господь.

Ну, стало быть, привелось брату Илларию зачем-то через те места идти, и видит он: сидит у околицы сгоревшей деревни мальчонка в одной рубахе и ревмя ревёт – есть-пить ему охота, да и страшно опять же, вот он и заходится. Сжалился инок над мальцом, взял сироту на руки, корку хлебную ему сунул, чтоб замолк, и в пустынь принёс.

Игумен, отец Варсонофий, хоть и духовного звания человек, крепко тогда осерчал. Пустынь-то лесная, убогая, землица родит еле-еле, а зверь, какой был, весь почти что от татарвы подале к северу ушёл – самим-то незнамо как прокормиться, а тут ещё лишний рот. Рот-то имеется, его кормить следует, а рук, вишь, нету – не отросли ещё по малолетству. Ну, то бишь руки-то на месте, как не быть, однако, пока их, руки эти, к работе можно будет приставить, не одно лето пройдёт. В кладовых шаром покати – ну чем, спрашивается, огольца кормить? Хоть ты титьку ему суй, а какое в мужеской монашьей титьке для мальца пропитание? То-то, что никакого.

Делать, однако же, нечего – не выбросишь ведь крещёную душу за ворота волкам на съедение! Крестик-то у малого на шее висел – стало быть, окрестить его успели. А хоть бы и не успели, всё одно живая душа, и губить её непозволительно, тем более особе духовного звания. Покряхтел отец Варсонофий, поясницу почесал да и молвил: сам, дескать, принёс, сам его при себе и держи, и корми, стало быть, сам как знаешь. А ежели в содомском грехе тебя замечу, на Господа уповать не стану – возьму грех на душу, сам тебя покараю, да так, что тебе небо с овчинку покажется.

Ну, это-то он вгорячах сказал, для острастки. У брата Иллария грешных мыслей отродясь в голове не водилось, и игумен его ни в чём таком всерьёз заподозрить не мог. И что выкормит богомаз мальца, ни минутки единой не сомневался, ибо знал: Илларий последний кусок отдаст, сам недоест, а мальчонку худо-бедно выкормит.

Нарекли мальца Илией, в честь Ильи-пророка. Тоже ещё была докука: малец-то крещёный, и имя у него, стало быть, имеется. А как узнаешь, у кого спросишь? Сам-то не скажет – мал ещё, едва-едва лепетать начал. «Тятя» да «мамка» – вот и весь его разговор.

Ну и стал сиротка при брате Илларии в его келье жить. Монах краски трёт, молитвы творит да образа с Божьей помощью пишет, а малец тут же, при нём, сидит – глядит да слушает. Ну и ручонками, понятно, что ни попадя хватает – плошку с кармином так плошку, стило так стило, кисть так кисть. Так, бывало, перепачкается, будто брат Илларий об него день-деньской кисточки свои вытирал. Как только подрос, начал воспитателю своему в иконописном деле пособлять – где колер разотрёт, где водицы принесёт, где доску иконную грунтом покроет. Да так-то ловко у него получалось, что со временем брату Илларию иных подмастерьев и не надобно стало. И ничего мудрёного нет, что при таком воспитании отрок уж на пятом году сам к кистям потянулся.

Дав мальчонке подрасти, брат Илларий стал его помаленьку своему ремеслу наущать. Учил как мог – бывало, что и розгами, ибо каноны церковные, от византийцев цареградских унаследованные, нарушать никому не дозволено, а отрок – он отрок и есть: того и гляди, ошибётся, а то и от себя что пририсует. Говорит, для красоты. Я те покажу красоту, богохульник!

Розги ли пошли впрок, или Господь сироту благословил, или другая какая причина, а только работа иконная шла у Илейки день ото дня лучше – так, что брат Илларий скоро и вовсе ворчать да лаяться перестал, а только вздохнёт, бывало, тихонько, потреплет отрока по белобрысой макушке и подумает, что пора ему, старому, на покой – душа к Господу, а кости в земельку, чтоб трава-мурава на монастырском погосте веселей зеленела. Показывал он доски, отроком Илией писанные, отцу-игумену, и тот тоже зело доволен остался. Брат Илларий-то уж и впрямь состарился. И глаз стал не тот, и рука нетверда – того и гляди, опоганишь святой лик сослепу да от немочи стариковской. В самый раз замену себе искать, а замена – вот она, тут как тут. Будто Господь, в положение его войдя, нарочно ему сиротку подкинул, чтоб не осталась Свято-Тихонова обитель без своего богомаза.

Добрый мастер из Илейки получался, только уж больно чудной – истинно блаженный. Тихий, молчаливый, а на тринадцатом году – виданное ль дело в таком-то возрасте! – пристал к отцу Варсонофию: благослови, батюшка, на принятие святого молчального обета. Игумен сперва только отмахивался, потом ругаться начал, а после, видя, что отрок в своём намерении твёрд, помолясь со всем старанием Господу, дал ему, настырному, просимое благословение. К слову сказать, братия, даже Илейкин наставник Илларий, этого почти и не заметила: отрок и без обета был молчалив, слова лишнего не скажет, да и нелишнее, бывало, хоть клещами из него тяни.

Брат Илларий тем временем всё старился и зимой, аккурат на Крещенье, отдал Богу душу. Отпели его в монастырском храме, выбили в мёрзлой земле на погосте яму и схоронили по христианскому обычаю. И никому невдомёк, что был брат Илларий последним иноком Свято-Тихоновой пустыни, кому Господь дозволил своей смертью умереть.

Стал Илия в иконописной мастерской полноправным хозяином. Подмастерья не брал – по юношеской своей резвости сам со всеми делами управлялся. Да и на что молчальнику подмастерье? Как им командовать – нешто пальцем в надобное тыкать? А ну как бестолковый попадётся, тогда как же? Это ведь не работа, а одна морока и греховное гневление.

Аккурат после Пасхи окончил Илия первую свою икону, которую без брата Иллария подсказки да наущения, сам, по своему разумению, с Божьей помощью писал – образ святого Георгия Победоносца. По его, так вроде ладно вышло, а вот что игумен скажет? Отец Варсонофий, в келью взойдя, долго на икону смотрел, бороду перстами перебирал, потом осенил отрока крестным знамением и молвил: «Быть тебе, Илия, на всю Русь знамениту». Так-то приятно. Правда, ошибся отец Варсонофий, да его вины в том нет: человек предполагает, а Господь располагает, ибо Ему сверху виднее, кто на что горазд и как чьей судьбой распорядиться.

Месяца с той поры не прошло, как долетела до пустыни весточка, что воеводу Ярослава со всей его дружиной татары в лютой сече насмерть убили. И не успела братия заупокойный молебен отстоять, как пожаловали гости – хан Батый, на Коломну да на Москву с войском идя, ненароком прямо на обитель наехал. И каким лихим ветром его, нехристя, туда занесло?

Понаехало их видимо-невидимо, а в обители за деревянным с башенками частоколом три десятка монахов. Самому молодому, Илейке, тринадцать, самому старому, отцу Варсонофию, за семьдесят. Вот тебе и войско. Да ещё, как на грех, жара несусветная. Что стены, что крыши тесовые – всё сухое, как трут. И в колодце старом, что на подворье как раз на случай осады вырыт, воды на донышке. Ясно, что пропадать; неохота, конечно, да что ж тут поделаешь? Ударили в набат, разобрали братья мечи, топоры, рогатины да луки со стрелами, вышли на стену – погибать.

Тут-то вот и отозвал отец Варсонофий Илью в сторонку. «Беги, – говорит, – на Москву и всем, кого по пути встретишь, про татар сказывай. Пускай боронятся люди, а кто не может, те пускай прячутся. Ноги у тебя лёгкие, птицей долетишь».

Оно, конечно, вряд ли игумен и впрямь думал, что Илей-ка, отрок слабосильный, скорей воеводского конного гонца до Москвы добежит. А уж про то, что на нём обет молчания, и вовсе разговора нет – чего об нём говорить, когда и так всё ясно? Слукавить хотелось отцу-игумену, спасти хотя бы одну невинную душу от лютой смерти, да лукавить-то он как раз и не умел: не требовалось это ему в суровом монашеском житье, вот, до старости дожив, душой-то кривить и не выучился. Да Илие-отроку много-то и не требовалось: сам душой чист да невинен яко агнец, что ему ни скажи – всему верит. Тем более сказано сие было не кем-то, а отцом-игуменом – первейшим, наиглавнейшим для него на всём белом свете человеком.

Иной про сего отрока молвит: разумом-де слаб. Ну, может, и не без того. Однако для приятия Божьей благодати много ума не требуется. Ибо сказано: «блаженны кроткие, ибо возвысятся они над своими гонителями, и блаженны нищие духом, ибо они наследуют землю».

Словом, спорить Илия не стал, а медлить некогда было. Только и успел, что в келью забежать да икону, самолично писанную, в узелок завернуть – авось пригодится. Взяли двое монахов, которые покрепче, вервие, сделали на конце его петлю, в ту петлю посадили отрока да и спустили его с Божьей помощью со стены. Илейка в сухую траву пал, добежал, яко зверек лесной, на четвереньках до опушки, чтоб татарин с коня не заметил, и уж там, в кустах, встал во весь рост и назад оглянулся.

А позади-то небо уже от стрел татарских потемнело. И ведь не просто стреляют, а сперва стрелу подожгут, и видно, что в скольких-то местах крыши уже дымятся – занялись, стало быть, вот-вот пламенем полыхнут. Монашек, однако, духом не пал, ибо свято верил в чудодейственную силу молитвы. Вера горами двигает; так игумен сказывал, а ему, поди, виднее. Перекрестился монашек да и побежал, куда ему было велено – на Москву.

До самого стольного града он, однако же, не добежал. Как и следовало быть, гонцы воеводские его далеко обогнали, и, Коломны не доходя, набрёл Илия-отрок на поле, где русская рать с татарвой биться затеяла. Как он под татарский разъезд не угодил, сие одному Богу ведомо. Видно, хранил его Господь для Своей нужды, а Господь – это тебе не девка-ключница: Он, ежели взялся кого беречь, так непременно сбережёт. По крайности до срока.