Читать книгу «Идея соловья» онлайн полностью📖 — Сергея Магомета — MyBook.
image

География окруженной лесами усадьбы была проста и миниатюрна, а деревянная одноэтажная дача приземиста и грузна. Окна столовой с фасада дома глядели на маленькое пологое поле, выстеленное искристым клевером. Заросшая тропинка, обходившая поле справа, упиралась в белый однокомнатный флигелек—изолятор. На другой стороне поля влажно чернел деревянный барак—баня. Ближе к даче рос необычайно развесистый дуб, под которым было хорошо скрываться от солнца или дождя, хотя опадавшие с него отборные желуди чувствительно щелкали по макушке. У крыльца дачи врастала в землю громадная махрово—ржавая бочка, наполненная до краев дождевой водой, куда мы бросали найденных в мокром утреннем клевере лягушат, размером с копейку, которые тут же ныряли в самую глубину, а как выкарабкивались обратно – неизвестно, – возможно, на дне бочки имелся какой—то выход. Неподалеку от бочки стоял предлинный голубой рукомойник в виде жестяного желоба с торчащими вниз, словно сосочки, оловянными стержнями—затычками со шляпками на концах. Во время умывания каждый старался занять место с самого края, поскольку после того, как в желоб вливалось ведро воды, вода в начале желоба быстро иссякала и можно было не успеть смыть с лица мыло. По вечерам нас усаживали на две длинные скамейки для закаливания, и воспитательница проходила с огромной оцинкованной лейкой, поливая наши вытянутые вперед голые ноги водой, набранной из бочки, и каждый, попадая под процедуру, непременно взвизгивал. Чуть дальше располагалась детская площадка с качелями, песочницей и горкой, а за дачей, в глубине двора над крапивной бездной оврага, за которым начинался лес, прилепилась, словно гнездо, дощатая уборная. Ее оштукатуренные стены облупились, а внутри стоял выедавший глаза запах хлорки. Из круглых черных дырок в полу не то сквозило, не то парило, – туда и заглянуть—то было нельзя без содрогания. С трех сторон домик подпирали дремучие кусты «поганой» малины с тяжелыми ягодами, внутри которых зеленые и синие мухи откладывали яички. Переспелые ягоды от собственного веса бесполезно срывались вниз, в овраг, и ворсистые листья лопухов были измазаны их темным соком.

Первый ужин считался праздничным. Были обещаны домашние гостинцы. Их начали разносить к чаю, но все содержимое холщовых мешочков оказалось прискорбно смешано, ссыпано в так называемый «общий котел» и тщательно поделено. Мне достался какой—то чужой, холодный пирожок, в котором оказалось даже не повидло, а капуста, приплюснутое пирожное—розочка и две «раковые шейки»… Увы, увы, я так и не узнал, что же хранилось в моем, собранном мамой красном именном мешке. Мне было лишь известно, что мама собиралась вложить в него шоколадного зайца. Я отодвинул подальше надкушенный пирог с капустой и с тоской высматривал, что попало на соседние столы. Вот он, мой заяц! Какой—то кривляка уже обгрыз ему уши и дразнил им соседей.

Завтракали чаще не в столовой, а в открытой летней беседке среди зелени. Там к нашему приходу на столиках уже ждали тарелки с манной кашей и стаканы с густым горячим какао, пенки на котором были испещрены подергивающимися морщинками. На кусках хлеба желтели кубики масла в капельках воды, а в алюминиевой кастрюле лежали сваренные вкрутую яйца. По клеенке ползли жучки и муравьишки, а возле беседки, словно приколотые к пустоте, вдруг застывали в воздухе стремительные и беззвучные золотистые медовые мухи.

Прежде чем облупить яйцо, изыскивались способы его разбить. Например, об лоб зазевавшегося соседа или же как испытание собственного мужества – о свой, – что было весьма непросто, так как для достижения успешного результата требовался резкий и решительный удар.

Более вкусным, а следовательно, предпочтительным, считался яичный белок, который объедался в первую очередь, будучи аккуратно содран с яичного ядрышка. Идеальный желток, покрытый голубоватой пленочкой, либо едва надкусывался и выбрасывался, либо целиком уносился в кармане в качестве сувенира.

Еще один род «состязания» заключался в том, чтобы, постепенно наклоняя тарелку, аккуратно подъедать уже подостывшую и загустевшую вроде желе манную кашу, которая плавно съезжала к краю, а опустевшая тарелка оставалась идеально чистой, не нужно и мыть.

Какао же просто выпивалось без остатка вместе с осевшей на дно стакана гущей. Лишь кожистая, сморщенная пенка, вызывавшая чувство гадливости, выуживалась и быстро куда—нибудь откладывалась. Может быть, в стакан тому же зазевавшемуся соседу.

Между завтраком и обедом происходило нечто загадочное. Воспитательница отзывала меня и, заведя в закуток между крыльцом и бочкой, доставала откуда—то синюю круглую железную баночку и, торопливо намазав на заранее приготовленный бутерброд с маслом слой черной зернистой икры, немедленно скармливала мне. Я с удовольствием набивал за щеки нежно—соленую снедь, которая была так вкусна, что проглатывалась как бы сама собой, и снова бежал играть.

Среди забав, открывшихся на даче, одной из странных и излюбленных было сражаться с осами. Когда в глубине двора вдруг обнаруживалось в кустах или земле осиное гнездо, мы вооружались кто чем мог и по сигналу бросались в атаку, закидывая его палками, комьями земли, песком, заливая водой, и тут же бежали прочь, спасаясь и увертываясь от разозленных ос, а затем с гордостью показывали друг другу кого куда укусило и рассматривали маленькие красноватые укусы, вздувавшиеся на коже и любовно затираемые слюной.

Почти каждый день нас водили по лесной, заброшенной и заросшей травой кривой дороге в прохладную, почти недоступную для солнца чащу, где между огромных старых елей прятались укромные ягодные места, и мы расползались по поляне, лакомясь удивительной лесной клубникой, которая даже созрев, оставалась сахарно—белой, едва розовой, – но сладости и аромата необычайных, ни с чем не сравнимых.

В одну из первых ночей мне приснился бугристый вечерний луг и золотисто—зеленый домик. Было очень тихо и спокойно. Я вошел внутрь и тогда увидел, что вверху нет крыши, – только синее вечернее небо, а на белом и гладком, словно мраморном полу извиваются и переплетаются кольцами небольшие черные змеи. Я выскочил из домика и куда—то убежал. И хотя я понимал, что бегаю—то я в любом случае быстрее, чем они ползают, однако какое—то неприятное, тягостное чувство не покидало меня, – якобы оттого, что эти змеи отличаются каким—то навязчивым упорством и медленно, но верно, может быть, потянуться за мной, как далеко бы я не убежал.

За черными окнами просторной спальной палаты, застекленной, как летняя веранда, стояло ровное ночное стрекотание, а я лежал в полусне, скрючившись под одеялом и старался отвлечься и перетерпеть распиравшие живот приступы, которые нарастали и делались все мучительнее. Дощатая уборная над оврагам была где—то бесконечно далеко, в глухой ночной мгле. Нельзя было и мечтать добраться туда. Столь же невозможным казалось нарушить сонную тишину, окликнуть нянечку или, поднявшись, самому пойти к ней. Чувствуя, как лоб и ладони покрываются маслянистой испариной, я изо всех сил уговаривал живот успокоиться и сдерживал дыхание, чтобы не шевелиться и даже шорохом или скрипом кровати не обнаружить себя. Уже корчась и сплетая ноги в косу, я отчаянно звал про себя маму и, как бы надеясь последним усилием обмануть или заговорить напасть, горячо лепетал в подушку что—то вроде заклинания: «Мамочка, лапочка, рыбочка, яблочко, курочка, девочка, елочка, кошечка, звездочка…» И в этом полубреду я все—таки поднял себя из постели и между двумя рядами кроватей (для мальчиков и девочек) прошел босиком к двери, за которой виднелся слабый свет, и толкнул ее.

– Что ты, сыночек? – поднялась навстречу воспитательница и, сообразив, сразу же подхватила меня в охапку и устроила над дежурным ведром, холодные края которого прокатились по моим ягодицам.

Потом она задержала меня около себя, еще дрожащего, и, заглянув в глаза, улыбнулась и тихонько спросила, может быть, я хочу полежать с мамочкой, ведь я ее сыночек, так?.. И действительно уложила с собой, пока все остальные спали в общей палате, и, обняв ее, я согрелся и уснул.

Совершенно особенными, благолепными были банные дни. Девочек мыли первыми – из—за возни с их длинными волосами, – и мы, мальчики, долго дожидались своей очереди на скамеечке около барака—бани, что на краю клеверного поля. Пахучий белый пар вылезал из окошка и из—под двери, а на почерневшей наружной стене проступали мельчайшие капельки влаги. Когда глянцево румяные, с блестящими глазами и туго заплетенными косами девочки высыпали на воздух, мы толкаясь спешили внутрь. И все внутри было приятно—осязаемым и возбуждающим – деревянные скользкие скамейки, влажные деревянные решетки на полу, голые стены и легкий туманец. Раздев, нас заводили в небольшую залу с шершавым цементным полом. Посреди залы помещалась широкая скамья с приготовленными жестяными шайками, полными воды, в которой плавали узкие морские губки—мочалки, обшитые белой тесьмой. Рядом с шайками были разложены кусочки темного, как воск, мыла. Из стены, словно клешни, торчали два крана – с холодной водой и кипятком. Нас отмывали и оттирали до «скрипа» – то есть до тех пор, пока волосы и кожа не начинали характерно поскрипывать, если по ним провести кончиком пальца. Когда мы возвращались обратно в предбанник, то обнаруживали, что грязная одежда уже исчезла, а вместо него появлялось сложенное аккуратными стопочками чистое белье. Это и был тот самый долгожданный момент. Я заранее мечтал увидеть свои любимые вещи и очень волновался, чтобы они оказались в определенном сочетании: черные шорты с металлическими заклепками и клетчатая черно—зеленая рубашка с погончиками, – каково же бывало мое радостное удивление, когда я непременно находил их отложенными вместе!.. И уж, конечно, я догадывался, кто именно позаботился о подборе. Только один человек мог это знать – мама.

То, что это она, должно было для всех оставаться тайной, а мне было открыто в первый же дачный день. Многие плакали и тосковали по дому, но, несомненно, мне единственному воспитательница вдруг нашептала, что я здесь буду у нее «самым любимым», ее «сыночком», – так якобы они заранее условились с моей настоящей мамой, вот в чем секрет. «Милый, сыночек!» – она усадила меня к себе на колени и вытерла слезы, пока остальные копошились вокруг. Это было чем—то вроде исключительной привилегии. Все слушались воспитательницу, всеми она командовала и за всеми присматривала, но я для нее, оказывается, был дороже всех. Мы с ней – вдвоем, а остальные – отдельно от нас. Ведь выбрала почему—то именно меня… Она прижала меня к себе, и я действительно поверил и почувствовал, что опять «сыночек», – рядом с мамой.

А когда я знал, что мама рядом, то уже не был одинок и заперт во внутреннем пространстве своего собственного тльца. Наоборот, я как бы снова соединялся со всем внешним миром – с небом и солнцем и с рекой и летними полянами под ними. е

Разомлевших после бани, с лицами и ладонями, смазанными детским кремом, нас собирали под дубом. По очереди усаживали на табурет, обертывали шею твердой накрахмаленной салфеткой с синим штампиком в углу и подстригали волосы ручной машинкой, которая сверкала и щелкала, ловко обегая наши головы. Причем каждый мог выбрать «стрижку» по вкусу – с челкой или без.

После всех гигиенических процедур мы уже умирали от голода, и нас немедленно вели обедать. В столовой нас ждал свекольно—багровый борщ, в котором расползался белоснежный ком сметаны, расплавлявшийся по краям золотистыми колечками жира, а рядом виднелся кусок разваренного мяса с тонкой прожилкой хрящика. На второе приносили стреляющую соком, хорошо обжаренную со всех сторон котлету с умасленной гречневой кашей и кругляшами соленого огурца. А на третье – стакан янтарно просвечивающего компота из сухофруктов с крошечными лиловыми грушами, изюмом, черносливом и разбухшими абрикосами.

Редкий обед можно было осилить весь целиком.

В нагрудный карман рубашки непременно вкладывался носовой платок, которым нужно было вытирать рот после еды. Я торопливо полез за ним, забыв, что положил в карман найденное в бане лезвие от безопасной бритвы. Я вспомнил о нем, только когда почувствовал, как оно глубоко прорезало подушечку указательного пальца, и, выдернув руку, увидел, что кончик пальца рассекся надвое, и из пореза быстро вырастает тяжелая, словно вишня, кровяная капля, которую я тут же подхватил губами, ощутив необыкновенный вкус собственной крови, – это было то, что заключалось внутри меня, то есть я сам, но, с другой стороны, как бы указывало на то, что я, ощутивший это, был чем—то совершенно иным – во всяком случае, не этим рассеченным пальцем и не этой кровью.