Читать книгу «Душа грустит о небесах… Стихотворения и поэмы» онлайн полностью📖 — Сергея Есенина — MyBook.
image
cover



 





 














 





 







Это не была всего лишь прихоть его поэтического сознания. Говоря о своем Христе: «Он зовет меня в дубровы, Как во царствие небес», Есенин, очевидно, устремлялся в те же духовные леса, что манили тысячи и тысячи современных ему богоискателей. Уподобляя русский пейзаж: солнце, ветер, ели, сосны – входу Господню в Иерусалим («Кто-то в солнечной сермяге На осленке рыжем едет»), поэт выражал единые для многих призрачные ожидания. Готовился вместе со страной петь осанну обольстительному духу природы, духу времени, который под видом Христа все ближе подступал к Новому Иерусалиму – праведной Руси.

Стоя «на туманном берегу» вместе с любимым до боли отечеством, поэт не мог не испытывать «холодной грусти», не мог не страшиться за будущее родины. Тревога и радость, горькие раздумья и предвидение солнечных дней – все это разом возникало из чувства собственного неуклонного участия «в паденье роковом». Летом 1916 года Есенин, призванный в армию и проходивший службу санитаром Царскосельского госпиталя, читал стихи, написанные им по этому случаю, ныне причисленным к лику святых императрице Александре Федоровне и великим княжнам. Как всегда у него, художественный образ и тут говорил о многом. Посвященные августейшим сестрам милосердия, эти строки за их простым, очевидным смыслом таили в себе едва ли не пророчество. О святой участи царской семьи, страшных годах России, о недалекой уже мятежной поре в жизни самого поэта:

 
Все ближе тянет их рукой неодолимой
Туда, где скорбь кладет печать на лбу.
О, помолись, святая Магдалина,
За их судьбу.
 
* * *

На исходе февраля 1917 года грянула катастрофа. Веками незыблемая плотина обрушилась под напором все набиравших силу губительных миражей. Падение самодержавия полностью «вынуло» из национальной судьбы ее духовный стержень и опору, опрокинуло в миллионах сердец живые ценности русского мира. События таили в себе целую череду будущих потрясений: по стране разливались войны, усобицы, голод, болезни. Антимир имеет свою логику развития. И все же мало кто сознавал понесенную утрату. Многие россияне ликовали, как дети. Зачарованно ждали прихода лучших времен, поздравляли один другого, говорили о братстве, о любви. Возмущенный разум рисовал картины близкого земного рая, рождал настоящие галлюцинации, где осколки христианского понимания вещей откровенно ставились на службу идеалам новой эпохи. Поэзия Есенина – верный голос народной души – оказалась в эпицентре общего помрачения.

За короткие недели она испытала решительные, бурные перемены. В ней произошел сокрушительный взрыв до времени скрытого языческого начала. Неопределенные упования мирского блаженства получили теперь характер полного, всеобъемлющего заблуждения – утопической мечты, которая пленила дар поэта. Образы его стихов, столь объемные прежде, перешли в одну-единственную и потому кричаще яркую земную плоскость. Послушный головокружительным настроениям, стал заметно иным ритмический рисунок лирики, поэм. Созерцание бытия сменилось прямым соучастием в «перевороте вселенной». Есенин не столько постигал новую Россию, сколько выражал ее страстный, болезненный дух.

Весь первый год революции, когда он, самовольно покинув армию, проживал в Константинове, Петрограде, путешествовал по Русскому Северу, его творческий мир больше и больше вбирал в себя грозовое дыхание смуты. «Родине кроткой» здесь попросту не осталось места. Все захватила «буйственная Русь». Лишь иногда, словно очнувшись, поэт замирал в тяжелом недоумении: «Где ты, где ты, отчий дом?..» И снова летел мечтами в желанное будущее страны, больше – целого мироздания. Было страшно, легко и весело, как на огромной, через всю планету несущейся карусели.

Истина всегда едина, нераздельна в ее цветущем богатстве. Она рождает любовь и согласие. Обман, подлог всегда многолик и раздроблен в собственной нищете. Искатели «грешного рая» всех времен блуждали каждый по-своему. Так и в России 1917 года невесть куда устремленные надежды современников сотнями произвели на свет близкие по сути, но вечно враждующие между собой представления о завтрашнем дне. Среди этого хаоса, привнося в него черты своей индивидуальности, метались художники, писатели, поэты. Многим из них казалось тогда, что революция – это прямое продолжение Святой Руси. Иные считали: с наступлением Февраля сам Христос явился в мир, чтобы очистить его бедами и мятежами. Настал, верили они, предреченный Евангелием Страшный Суд и обновление всего сущего.

Есенин тоже думал о конце старого света и рождении другой земли. Но его понятия (иначе и быть не могло!) отличались от тех, что имели Александр Блок, Андрей Белый и другие старшие собратья поэта. Есенинская утопия несла в себе ярко проступившие приметы крестьянского взгляда на происходящее, отражала перелом сознания у самой коренной, наиболее многочисленной части русского мира. Она рядилась в пасхальные цвета народного искусства, использовала вековые образы и поэтические приемы. Со всей увлеченностью молодых сил художник приветствовал близкое уже, грезилось ему, появление в России «дорогого гостя», «чудесного гостя» – именно так, ожидая второго пришествия, веками называла Христа Спасителя отеческая, не сохранившая имен своих создателей духовная поэзия. «Освобожденный» новыми ветрами от его православной природы, образ этот получил у Есенина совершенно иное, антихристианское звучание.

Мало когда еще за свою короткую судьбу Есенин переживал такой силы творческий подъем, как в этот неистовый, грозный год. Из-под его пера, помимо большого числа лирических стихов, одна за другой выходили поэмы: «Певущий зов», «Отчарь», «Октоих», «Пришествие», «Преображение», в которых мечта о мужицком рае – земле плодоносящих полей и стад – обрела грандиозный, космический масштаб. Сознание поэта рисовало воочию слияние, «воссоединение» Царства Небесного и дольнего мира. Помраченному гению чудилось: изба крестьянина с ее резным коньком на крыше прямо въезжает в райские врата. Ветхий и Новый Завет, русский фольклор, живые впечатления современности – все сливалось в чарующие сны, видения «третьего завета», несущего людям исцеление от скорби, духовной поврежденности, любого зла.

Искренний художник, он всегда шел до конца в собственных прозрениях и ошибках. И по мере того как волна за волной Россию захлестывала смута, Есенин был обречен высказывать со всей прямотой подлинное существо дорогих ему соблазнов. Так, в начале 1918 года (октябрьский переворот уже полностью расставил точки в намерениях и целях революции) появилась «Инония» – откровенно богоборческая поэма. Молодой «ясновидец» наконец-то признал, что его грезы о сказочном вертограде не имеют ничего общего с духом Православия.

Дни напролет читая Библию, особенно Откровение Иоанна Богослова (Апокалипсис), книгу, где с наибольшей полнотой сказано о конце света, он, словно в мистическом трансе, вычитывал из нее лишь то, что сам хотел прочесть. Собственно, так поступал в те годы не он один. Великая духовная держава еще долго не отпускала своих сынов, даже в падении готовых искать оправдание себе и другим на страницах Священного Писания.

Предсказанный в Библии приход на землю посланца сатаны, «человека греха» – антихриста, Есенин перепутал с Божиим Царством, которое наступит в час посрамления наглого беззаконника, его слуг. Последнее время все к тому и шло. И вот «гость чудесный» сбросил личину, предстал как явная демоническая мечта о «новом спасе», о городе и царстве, где он будет править. Инония – это и есть иной град, иная страна. Такое слово придумал для нее поэт. В грохоте и какофонии земного переворота он внезапно ощутил себя пророком. Собственную одержимость принял за праведность. Решил создать новую главу, как полагал, недостающую в Писании. А заодно перечеркнуть будто бы изжитые человечеством евангельские истины. Он силился придать своему голосу апокалипсическую мощь. Он хотел усвоить грозный язык подлинного Откровения.

Вышла дикая пародия: талантливая, как все им написанное, и оттого особенно кощунственная и страшная. С безоглядной лихостью и задором ослепленной русской души Есенин разорял в себе и в мире доставшийся ему от предков Новый Иерусалим, поносил непотребными словами Святую Русь. Нечистый дух и в самом деле водил его рукой, нацеливал внимание на самые высокие ценности бытия. «Не хочу страдания, смирения, сораспятия», – говорил художник далеко не чуждому темным увлечениям эпохи, но все же изумленному гримасами есенинской музы Александру Блоку. «Ревущие» краски поэмы возглашали радостную, счастливую эру, грешный рай без Христа:

 
Языком вылижу на иконах я
Лики мучеников и святых.
Обещаю вам град Инонию,
Где живет божество живых!
 

Едва ли «пророк Есенин Сергей» ведал, что творил. В ту пору человек совершенно трезвой жизни, он грезил, как в горячке. Его распаленному воображению представал «незримый коровий бог», который избавит мир от христианского искупительного пути («Разгвоздят мировое кипение Золотые его рога»), и посланец невиданного зверя – мессия верхом на кобыле. «Надо было слышать его в те годы, – рассказывал современник, – с обезумевшим взглядом, с разметавшимся золотом волос, широко размахивая руками, в беспамятстве восторга декламировал он свою замечательную «Инонию». Между тем художник всего лишь честнее многих, в силу его способности во всем доходить до корня, прикасаться к потаенной сути вещей, выговаривал почти повальное отступничество.

Его поэму завершали, в общем, не свойственные есенинской стилистике, произнесенные словно от имени всех вместе взятых россиян гордые, воинственные слова: «Наша вера – в силе. Наша правда – в нас!» «Медиум» Есенин чутко уловил то, что носилось в воздухе. Тут звучала монолитная формула исторического времени. Как бы ни называли себя дети русской революции, какие бы задачи перед собой ни ставили, все они бросили вызов Творцу, повели, говоря словами К. Маркса, одного из давних устроителей вселенского пожара, титанический «штурм небес». Решили утвердить новый мировой порядок. Вознести человека на место Божества. Переменить ни много ни мало источник жизни и света. Последствия не заставили себя долго ждать. Россию накрыли сумерки. Не только ночные (в городах очень скоро погасло электричество), но сумерки духовные, беспросветные ночью и днем. Столь же сумеречным стал после «Инонии» поэтический мир Есенина.

В потемках одному неуютно и страшно. За компанию легче. Да и время голодное, злое заставляло сбиваться тесней. Художественные группы вырастали десятками. Зимой 1918/19 года Есенин и с ним несколько поэтов далеко не первой величины – Анатолией Мариенгоф, Александр Кусиков, Вадим Шершеневич, Иван Грузинов – образовали в Москве, столице Советской России, творческое объединение имажинистов. Название произвели от французского слова image – образ. Вместе держали на Тверской поэтическое кафе «Стойло пегаса», книжную лавку вблизи консерватории, вместе выступали, шумели, печатали скандальные манифесты и декларации. Был случай: размалевали собственными цитатами из тех, что похлеще, стены Страстного монастыря. Потом долго потешали воспоминаниями об этом друг друга и знакомых. Поступки и общая поэтическая платформа расходились незначительно.

Образ лежит в основе всякого творчества. Имажинисты, отделяя себя от современных им художников, писателей, поэтов, имели в виду образ особого рода. Они провозгласили безраздельную власть метафоры, сравнения. Выразительное средство назвали смыслом и целью искусства. Придали ему неподобающее царственное значение. По сути, это означало все то же, в духе времени, возвеличивание гордого человеческого «я», которое творит метафору, стоит за метафорой.

Гениально одаренный мастер, Есенин, конечно, не мог уместиться в рамки новой школы – «художественного ордена», как называли его сами юные вольнодумцы. Невысокий, особенно рядом с тощим и длинным Мариенгофом, он все равно был среди них (не потому ли они так плотно обступили этот источник живой энергии?) подобен великану. Создавать прихотливые «словесные узоры» он стремился не меньше любого из них. Только там, где иные из «буйных зачинателей эпохи российской поэтической независимости» (слова очередного манифеста) видели возможность поразвлечься, для него дело шло о жизни и смерти. Его собратья затевали клоунаду, временами похожую на чудовищный фарс. А он болел стихами, иначе он просто не мог.

И атеист, бывает, воскликнет: «Господи!» За спиной великого художника находилась, хотя и перевернутая до основания, все же тысячелетняя русская культура, священная русская речь. Впрочем, особенных иллюзий это обстоятельство тоже вызывать не могло.

Дар слова – таинственный и обоюдоострый. Истинное значение таланта не в самом таланте, а в том, куда он устремлен. Сердце поэта, сознательно или нет, обращается к Небесам – и в художественном слове оживает вся красота творения, предстают тайны вселенной, блистает сам непостижимый Создатель миров. Так рождаются «божественные глаголы». Сердце поэта тонет в пучине страстей – и слово, сколь бы ярким оно ни казалось, тускнеет, меркнет. От него отлетает дух вечности. Обладателю дара оказывается нечего петь, кроме собственной падшей природы, сопричастной грехам человечества. Есенин выбрал этот последний путь. И русский язык его поэм, стихотворений почти утратил свою святыню. Отныне в нем звенела, хрипела, визжала, в нем ликовала и грустила поверженная душа.

Мир чувственный, звериный переполнил собой его лирику, большие и малые поэмы революционных лет. Вещественными, «телесными» стали их метафоры, олицетворения. Потребность любви, неистребимая в людях, утратила связь со своим источником. Она поневоле искала теперь выхода в теплой привязанности ко всему, что плодится и множится. Художник ощутил глубокое родство с беспокойным океаном «разумной плоти». Сделался чутким до надрыва к ее радостям и страданиям. То желал обернуться деревом. То погружался в переживания суки, у которой утопили щенят («Песнь о собаке»), и готов был кричать всему свету о неподдельном собачьем горе. Так часто бывает, когда человек, не важно, почтенный с виду гражданин или явный уголовник, попирает в себе образ Божий. Он уже не сочувствует всякой твари, он становится с ней заодно.

Животные, деревья, травы не ведают о нравственных нормах. Они послушны инстинктам и чутью. Стоит людям возомнить, что они – только часть «естественного» мира, хотя бы и высокоорганизованная, как неизбежно возникает желание выйти из привычных, «необязательных» рамок бытия.

Революция сметала их одну за другой. Главным лицом эпохи оказался хулитель, охальник, нарушитель спокойствия. Нисхождение «в душу природы» соответственно изменило и характер поэтического героя Есенина. Теперь это был хулиган: вызывающе бурный, правда готовый, скорее, по-братски обнять все сущее под солнцем, чем расположенный к ненависти. Русская отзывчивость и тут не изменяла Есенину. Его «хулиганство» всегда несло в себе словно искру лукавой насмешки художника над собой. А все-таки хулиган есть хулиган. Это слово ирландского происхождения традиционно читалось по-русски как «беззаконник», «творящий бесчинство». Оно стало неотрывным от понятия «хула». Отечественной литературе и привидеться раньше не могли смелые признания, которые делал не моргнувши глазом лирический «двойник» поэта: «Только сам я разбойник и хам И по крови степной конокрад».

Чувство живой, трепетной плоти неизменно сливалось у Есенина той эпохи с чувством родины, деревянной Руси. Между тем русская сентиментальность, русское буйство (направляемые чуткими организаторами смуты) принесли в мир плоды, поистине вызывающие дрожь. Уже летом 1917 года, когда поэт начинал созидать свой «крестьянский апокалипсис», по стране потекли первые реки крови. С 1918 по 1922 год Россия захлебнулась в ней. Нельзя сказать, что Есенин закрывал глаза на происходящее. Другое дело, в ложном свете его «пророческих видений» даже самые жуткие события долго представлялись «родовыми муками» будущего рая. Вот-вот, казалось, красный конь – воплощенная мужицкая мечта, – играя в оглоблях, понесет землю навстречу этому раю. Где-тo нa pyбeжe 1919–1920 годов художник с ужасом понял: желаемое блаженство так никогда и не начнется.

Деревня умирала. Ее разорили, свели под корень война, моровые поветрия, бандитизм, продовольственные отряды, выгребавшие хлеб до последнего зернышка. Можно ли перечислить все беды, что поразили заблудшую русскую землю? Поэт не хотел, не мог верить, что эти сродни кошмару, но вполне реальные явления суть порождение и развитие одного, им же испытанного, соблазна. Он переживал внезапно увиденную катастрофу все еще из глубин своего утопического мироощущения, воспринимал ее в плоскости чисто горизонтальной. При этом он оставался верным сыном по-прежнему самой дорогой для него среды. Не борьба человека с Богом, а битва железного города и соломенного, теплого села казалась ему причиной грянувшей беды. Городская диктатура «кожаных курток», видел Есенин, истребляет почву, на которой впервые пробилась его языческая мечта, убивает, калечит живое, плотское существо этой мечты.

«Хулиганские выходки» в этом свете получали новую окраску, выглядели последним отпором, отчаянной попыткой защитить то, что было обречено. «Нежный хулиган», высоко вскинув «золотую голову», начинал неравный спор с хулителями жестокими, беспощадными.

Тема роковой схватки непримиримых противников прозвучала у Есенина на пределе человеческих возможностей. «Я последний поэт деревни…», «Песнь о хлебе», «Мир таинственный, мир мой древний…» («Волчья гибель») – те стихи, где поэт прощался с дорогими ему обителями, кажется, навсегда. Он воспевал «последний, смертельный прыжок» затравленного волка, он сокрушенно «выплескивал» свою горечь и тоску. В 1920 году появилась маленькая поэма «Сорокоуст» (Православная Церковь называет так ежедневный, в течение сорока дней, молебен за здравие или поминание за упокой) – настоящий плач по уходящему в небытие русскому селу.

Понятно, что это был такой же сорокоуст, как «Исповедь хулигана», написанная с ним почти одновременно, – христианская исповедь. Вместо священного трепета – гордость, вместо смиренного обращения к Богу – дерзкие слова, брошенные «в чужой и хохочущий сброд»… Тем более обжигающим, безысходным оказался пафос еще одной «нераскаянной» поэмы.