В зрелом возрасте отношение к дневнику у Вавилова менялось, и второй том получился неоднородным. Стимулом к возобновлению дневника в 1935 году стала продолжительная научная командировка в несколько европейских стран по изучению опыта прикладных исследований и налаживанию внешних контактов: два с лишним месяца по завидному маршруту Варшава – Вена – Милан – Флоренция – Рим – Париж – Берлин. Дневник мог быть не только закреплением своих впечатлений, но и накоплением информации для отчета о командировке. Получилась хроника поездки, где посещения лабораторий и деловые встречи перемежаются с осмотром музеев и исторических памятников, особенно в Италии (Вавилов получил хорошее дореволюционное образование, и у него на всю жизнь сохранились строгие классические вкусы в искусстве и литературе, к чему мы еще вернемся). Записи 1935 года ограничиваются только этим путешествием.
Дальше следуют два года, когда дневника в прямом смысле слова не было. Летом 1936-го и 1937-го на отдыхе в Батилимане (Крым) сделаны соответственно две и три записи на философские и историко-научные темы. В апреле 1938 года Вавилов написал о кончине матери, а в июле-августе, снова на отдыхе, вернулся к ежедневному ведению дневника. Сначала это было в Алибеке на Северном Кавказе (местность, известная в наше время как Домбай), затем – в окрестностях Звенигорода, где позже, в послевоенные годы, он обзавелся дачей. На юг Вавилов уже больше не ездил.
Запись, которая пригодилась мне для эпиграфа, была сделана в Алибеке, и с этого времени желание избавиться от академической и прочей суеты не оставляло Вавилова до конца дней. Даже не зная его биографию, легко представить, что в такое время перспектив на «медленное и мудрое» течение жизни у него не было, как и почти у всех других соотечественников. Зато появилась потребность фиксировать события, наблюдения и мысли, чего, очевидно, не было на отрезке жизни между 30-ю и 50-ю годами, не менее деятельном.
С августа 1939 по март 1940 года дневник снова прерывается, но дальше, все без малого 10 оставшихся лет, записи становятся регулярными, в среднем раз в неделю, а на отдыхе – чаще. 1940 год был для Вавилова особенно тяжелым. В марте у него обострилась легочная болезнь, последовали два месяца лечения сначала в кремлевской больнице, потом в санатории «Барвиха». В это же время, в начале апреля, умерла старшая сестра Александра. Дальше были два рабочих месяца в перемещениях между Москвой и Ленинградом (этот образ жизни сложился у Вавилова в 1930-е годы и продолжался, с перерывом на войну, до самого конца). В июле-августе был снова продолжительный отдых, сначала в «Узком» (тогда это была еще загородная усадьба, теперь – местность между собственно Москвой и жилмассивом Ясенево), потом вблизи поселка Толмачево на реке Луге. Там ему сообщили об обыске в квартире Николая Вавилова, а потом и о его аресте 6 августа в Черновцах, но о дальнейшей судьбе Николая семья еще очень долго ничего не знала. К мыслям о цепочке семейных трагедий Вавилов возвращается еще не раз, отсчитывая ее от смерти 7-летнего младшего брата Илюши в 1905 году.
Если позволительно комментировать чужие личные дневники с позиций постороннего наблюдателя, то судьбы родителей и детей в семье Вавиловых можно оценивать по-разному. До поры до времени это была в меру многодетная и вполне благополучная семья. Смерть Илюши стала для Вавилова потрясением на всю жизнь, но в начале XX века это не было чем-то из ряда вон выходящим (в семье были еще умершие в младенчестве Ваня и Катя, но воспоминаний о них в дневниках нет). Другое дело – гибель младшей сестры Лиды. Она в 21 год только начала взрослую жизнь, обучилась на микробиолога, вышла замуж и ждала ребенка. Осенью 1914-го, работая на эпидемии в Воронежской губернии, заразилась черной оспой.
Спустя три года родители, как и все в их сословии, лишились достатка и общественного положения. Но к этому времени старшие дети многого добились сами и обеспечили им спокойную старость. Отец дожил до 65-ти, мать – до 70 лет (все их дети прожили меньше). Александра Михайловна Вавилова на склоне лет могла видеть сыновей и дочь на вершине успеха. При ней выросли пять внуков, из которых только младший не достиг совершеннолетия, а все плохое случилось потом. В свою очередь, старшая сестра Александра Ивановна Ипатьева (Вавилова) за свои 56 лет состоялась в профессии (доктор медицинских наук), дважды была замужем, вырастила сына и дочь. Сын даже стал академиком Белорусской ССР, но это уже далеко за пределами нашей хронологии.
Судьба Николая Вавилова – совсем отдельная тема, и о ней уже очень много сказано, но одной мыслью все-таки поделюсь. Можно представить себе его смерть или гибель в 1940 году или раньше, например в экспедиции. Тогда это была бы не самая долгая, но яркая жизнь, настолько наполненная путешествиями, приключениями, интереснейшими встречами, что хватило бы не на одну сотню обывателей. Многие захотели бы поменяться с ним участью (как спародировал автор «Законов Паркинсона» объявление о вакансии для молодых искателей приключений, «пенсия полагается, но еще ни разу не востребована»). А как было на самом деле, советская научная общественность почти полвека знала только приблизительно и только с начала 1990-х – в подробностях (и еще неизвестно, во всех ли).
Вавилов не пострадал от ареста брата. В мои аспирантские годы даже более или менее осведомленные люди недоумевали, как это брат «врага народа» мог стать президентом Академии наук. Позже все мы узнали об участи родственников Молотова, Кагановича, Калинина (помню, какой сенсацией стал документальный рассказ Льва Разгона «Жена президента» в «Огоньке» в начале 1988 года). Во многом параллельными по отношению к Вавиловым оказались биографии братьев Фридляндов, Михаила Кольцова и Бориса Ефимова, – оба работали в прессе, но с разной специализацией, при этом у первого жизнь была чрезвычайно подвижная и насыщенная, второй сидел в Москве и рисовал карикатуры на врагов народа и американских империалистов. В обоих случаях старшие братья были арестованы спустя три года после ежовщины, а младших репрессии не коснулись. Вавилову после этого оставалось жить не так долго, а приспособленческая жизнь Ефимова продлилась до неправдоподобных 108 лет. В интервью журналисту «Собеседника» за три года до кончины он сказал, что любит повторять сентенцию Станиславского: «Надо жить соответственно предлагаемым обстоятельствам». Почему из множества соавторов этой мудрости он выбрал именно Станиславского, осталось без пояснений.
После начала войны Академию и ее институты эвакуировали из Москвы и Ленинграда довольно рано, в первые дни августа. Основной состав Академии (кроме самых престарелых ученых, отправленных в курортный поселок Боровое в Северном Казахстане) разместился в Казани и Свердловске. Вавиловский ГОИ, в виде исключения, попал в Йошкар-Олу, и для Вавилова этот город стал постоянным адресом с августа 1941-го до начала мая 1945-го. Все эти годы прошли в ежемесячных поездках в Казань, реже – в Свердловск. Патриархальную Йошкар-Олу, «Берендеевку», Вавилов воспринял отчасти позитивно: «Марийцы в лапотках, в белых чистеньких панёвах, какие-то монахини, мужики, как с билибинских картинок» (16.08.1941) [здесь и дальше будут указываться даты записей, а не страницы книги, которая вряд ли будет доступна моим возможным читателям].
0 Казани Вавилов отзывался коротко и неприязненно – грязная, вонючая, голодная, – но однажды написал подробнее, и эту запись стоит привести полностью:
«Прочел в Казани книгу Н. Пинегина „Казань в прошлом и настоящем“. Грустно и тяжело. Какая уж это „эволюция“! Нелепые флуктуации вокруг какого-то неопределенного наклонения. Сначала какие-то булгары, не оставившие никакого следа, затем татары, тоже неизвестно почему и для чего. Вонючие тухлые озера Казани, запах, грязь вся как при булгарах – до сих пор. Иван Грозный, штурм Казани, Лобачевский – случайные статистические отскоки от серого грязного среднего.
Бродил в воскресенье по вонючим (даже в мороз) кручам Казани, пустым лавкам, в тщетных поисках зубной щетки и порошка, и думал – какое же это укрепление идеи эволюции. Гнием до тех пор, пока под действием космических и прочих сил окончательно не сгнием» (15.03.1942).
Мысль о том, что человеческое сознание, история, культура – всего лишь случайные и скоротечные флуктуации бездушной Вселенной, повторяется на всем протяжении «Дневников», так что сама по себе Казань не послужила причиной этих рассуждений, а, если уместно так выразиться, «попала под раздачу» заодно с булгарами и татарами.
Свердловск «…оказался несколько лучше, чем ожидал…. Успокаиваешься на отдельных домах старого Екатеринбурга» (03.05.1942), но общая оценка тоже отрицательная: «Свердловск – плоский город без лица, какой-то большой фабричный поселок, и люди такие же фабричные» (25.12.1942).
Подробности тылового быта упоминаются очень редко. Поначалу Вавилов с женой сняли в Йошкар-Оле две маленькие комнаты в полуподвале. Спустя почти год получили квартиру в центре города, как можно предположить, благоустроенную. Но всего тяжелее было в поездах:
«Поездки мучительны, совсем 1918-1919 гг. В купе человек 25, сидят на полу, на верхних полках, в неописуемых лохмотьях, которые, казалось бы, только выдумывают в театрах… Вагонные разговоры о базарных ценах и житейских „случаях“, по возможности подальше от войны и политики» (07.11.1941 – примечательно, что в большой записи этого дня Вавилов не вспомнил ни о знаменательной дате, ни о параде в Москве, о котором непременно должен был сообщить по радио голос Левитана).
От Казани до Йошкар-Олы не так и далеко – 37 км до Зеленодольска в направлении Москвы и затем 105 по тупиковой ветке на север. Но даже в период развитого социализма фирменный поезд Москва – Йошкар-Ола одолевал эту ветку за три часа (это я нашел в старом справочнике). По условиям военного времени это, очевидно, надо умножить на два, если не больше. При этом еще надо представлять себе разницу в физическом и моральном состоянии 30-летнего офицера-фронтовика и 50-летнего академика.
После 1941 года дорожная тема уже незаметна, но ближе к концу войны есть еще такая запись:
«Из Москвы уехал 27-го в 5 часов. Путешествие отвратительное и мучительное. Огромный тяжелый чемодан, на московском вокзале нет носилыциц [интересная деталь военного быта]. „Международный вагон“ оказался ископаемым, нетопленным и разбитым 90-х годов. Поезд еле успел в Казань к приходу йошкар-олинского экспресса [наверное, ирония]. А этот жесткий, нетопленный» (29.10.1944).
В конце 1942 года Вавилов побывал в Москве – как он написал, после полугодового перерыва, но, может быть, он имел в виду полтора года, поскольку с лета 1941-го в его записях Москва не упоминается. Комментаторы оставили это без внимания, хотя справочный аппарат у книги очень основательный. В будущем городе-герое сделаны такие наблюдения:
«О войне здесь не думают и не говорят, хотя немцы в 150 км. Все идет так, как будто бы война кончена и какие-то мелочи доделываются… Город наполнен аферистами, ловящими рыбку в мутной воде. Пользуются тем, что в тылу на востоке люди, учреждения, хозяйства. Захватывают имущество, квартиры, места, кафедры» (25.12.1942).
В 1943 году Вавилов получил два статусных повышения – стал лауреатом Сталинской премии и уполномоченным Госкомитета обороны по оптической промышленности. Первое он только отметил в дневнике без комментариев, а по поводу второго был вызван в Москву к Маленкову и записал, что «не сумел отказаться от важных поручений» (20.06.1943). Больше об этой работе он не пишет, что понятно – по условиям того времени она была полностью закрытой. Труднее понять, как такие засекреченные обязанности могли сочетаться с пребыванием в глубокой провинции и постоянными переездами.
Несравненно острее Вавилов пережил смерть брата, о которой семья узнала только спустя полгода, в июле 1943-го, а точную дату и место сыну Н. И. Вавилова Олегу сообщили только в октябре. В записях этих месяцев особенно много пессимизма, мизантропии, нежелания жить, что присутствует в дневниках с 1940 года до самого конца. Можно думать, что Вавилов держался только чувством долга и привязанностью к двум оставшимся близким людям – жене и сыну (этот мотив в дневниках тоже постоянен).
Очень важная запись, подводящая итоги этого отрезка жизни, сделана по случайному поводу (закончилась общая тетрадь, надо заводить другую):
«Кончается книга. На ней остались следы целой эпохи 1935-1944 гг. От Парижа до Царевококшайска…
Замена убегающей памяти. Жалкий призрак надежды поймать уходящее.
Если книжку не сожгут, не выбросят, не изорвут и она дойдет до человека с душой и умом – он, наверное, кое-что из нее поймет относительно трагедии человеческого сознания.
Книга вышла страшная. Книга смертей. Умерли самые близкие: мать, сестра и, наконец, самое страшное – Николай. Застрелился Д. С. Рождественский, умер П. П. Лазарев.
Война. Ленинградский ад.
Внутреннее опустошение. Смертельные холодные просторы. Полное замирание желания жить. Остались только Олюшка да Виктор.
Начинал книгу совсем иначе.
Вышла – траурная книга» (16.11.1943).
В том же 1943 году началась затяжная реэвакуация академических институтов в Москву, и едва ли не главным делом Вавилова на многие месяцы стала борьба за возвращение здания ФИАНа на Миусской площади, занятого каким-то заводом. Теперь он уже подолгу живет в Москве, берет с собой жену, а в мае 1944 года впервые с начала войны приехал в Ленинград. Туда хотел вернуться на постоянное жительство и работать в своем любимом ГОИ, но получилось по-другому:
«…Был в Кремле у Молотова и Маленкова. Предложено стать академическим президентом вместо Комарова. Нечувствительность, развившаяся за последние годы, вероятно, как самозащита, дошла до того, что я не очень удивился этому предложению. Оно совершенно разрушает мою жизнь и внутреннее естество. Это значит, ужас современной Москвы в самом концентрированном виде давит на меня. Это значит расстаться с Ленинградом. Это значит, исчезнет последняя надежда вернуться к своему прямому опыту.
А сумею ли я что-нибудь сделать для страны, для людей? Повернуть ход науки?» (14.07.1945).
«Вчера выбрали. 92 голоса из 94 [какой маленький тогда был нужен кворум]. Что на самом деле думали про себя эти академики, и настоящие, и липовые, – конечно, уже растаяло в вечности» (18.07.1945).
Дальше оптимизма не прибавилось:
«Тысячи новых дел, холопское почтение. Ну зачем же это все. Хотелось прожить последний десяток лет в ретроспекции на мир и на себя» (25.07.1945).
«Сегодня месяц академического ярма. Каждый день просыпаюсь с ужасом и отвращением. Чувствую, что я совсем не то, что надо. Малое мешаю с большим. Вероятно, очень скоро окажусь не ко двору» (17.08.1945).
«В голове мозаика больших дел, просто дел, делишек и мелочи. Ко мне прилипло что-то внешнее, павлинье оперенье, совсем со мной не связанное. Не чувствую никакого соответствия и своего. Словно актер, изображающий президента. Каждую минуту нужны решительные решения. Делаю, по-видимому, много ошибочного, не comme il faut, невпопад. Вот, например, с атомными бомбами что-то в этом роде» (25.08.1945).
Не часто можно узнать, как чувствует себя человек, получивший один из высших постов в государстве (а в науке и вовсе высший). Интересно, испытывает ли подобные чувства только что избранный А. М. Сергеев? Его избрание было намного демократичнее, но подозреваю, что это объясняется не уважением к ученым, а безразличием властей и неспособностью современных академиков влиять на положение дел в стране (по контрасту можно вспомнить массовый уход профессоров Московского университета сто с лишним лет назад).
«С атомными бомбами», как известно, получилось, и вообще Вавилов все-таки «оказался ко двору». Пятью годами позже, когда должны были пройти очередные выборы (как можно понять, отсроченные из-за тяжелой болезни Вавилова), ни о каких других кандидатурах вроде бы речь не шла. Что еще важнее, в глазах порядочных людей Вавилов тоже оказался человеком на своем месте. Может быть, его пример особенно хорош в подтверждение афоризма, приписываемого разным деятелям: о мужестве, необходимом, чтобы изменить то, что можно изменить, терпении, чтобы перенести то, что изменить нельзя, и мудрости, чтобы отличить первое от второго.
Если представить себе, что Вавилов прожил лет на десять больше (примерно до моего теперешнего возраста), а в остальном все было бы так же, то многое могло бы измениться к лучшему в науке и во всей стране. Реабилитация Николая Вавилова получилась бы более ранней и полной, а крах академика Лысенко – наглядным и окончательным. Нобелевскую премию 1957 года получил бы коллектив с участием Вавилова. Правда, при этом пострадал бы кто-то из троих, удостоенных ее в действительности. Премия может делиться максимум на троих в равных долях или на одну половинку и две четверти (Жорес Алферов – такой четверть-лауреат, что должно быть ему немного обидно). Но четыре лауреата по четвертушке – уже запрещенное сочетание (похоже на какой-то закон физики элементарных частиц). Так или иначе, нобелевский лауреат в ранге президента АН стал бы наряду с рассекреченным Курчатовым, или вместо него, лицом новой советской науки. В СССР повысилось бы уважение к Нобелевской премии, что могло бы сказаться и на судьбе Пастернака.
При таком раскладе из цепочки преемников-президентов АН выпал бы химик Несмеянов, а в остальном она осталась бы прежней. Помимо прочего, это означало бы полную монополию физико-математических наук с 1945 года до наших дней. Вавилов с этим согласился бы:
«До чего далеки от меня описательные науки. Не могу понять, как этим можно увлечься. Жизнь так коротка, и столько случайной пестроты, а хочется приблизиться к божескому состоянию» [очевидно, к пониманию первооснов бытия] (18.05.1945).
О проекте
О подписке