– Не желаю казаться сильным, умным и счастливым. Хочу просто жить, как живут экзистенциалисты, запрещенные у нас. А в диссертациях никакой науки нет. Простое повторение исследований американцев двадцатилетней давности. К тому же удачные эксперименты, как правило, не воспроизводятся.
– Хочу понять, что тебя интересует, чувак, кроме вечеринок, осторожного секса, похожего на кашель, и заморских тряпок?
– Не поверите, если скажу.
– Выкладывай!
– С давних пор мечтал стать кондуктором трамвая.
Она подняла стакан и впервые посмотрела на него. – Девка твоя знает про это?
– Догадывается. Иначе, зачем я ей?
– Трамвайный кондуктор, – сказала Кира, продолжая хмурить брови. – Не самая подходящая служба для такого лентяя.
– «Лень – лучшая подруга рвенья». Когда-то в школе, в Ленинграде, на выпускных экзаменах писал сочинение на тему «Герой нашего времени».
– Не продолжай! Ты выбрал Павлика Морозова. Нет? Неужели, молодогвардейцев?
– Большинство людей не стремится увидеть вещи такими, какие они есть. Я выбрал Обломова. – И тут же зрительная память открыла страничку в линейку из школьной тетради и кусок текста: «В Петербурге, на Гороховой улице в такое же, как всегда, утро, лежит в постели Илья Ильич Обломов – молодой человек лет тридцати двух, не обременяющий себя особыми занятиями. Его лежание – определённый образ жизни, своего рода протест против сложившихся условностей…»
– Не может быть? – Кира недоверчиво таращилась на него. – Не верю.
– А в кондуктора поверили?
Кира, занятая разливом алкоголя не ответила. Он обиделся и стал задираться: – Своему любимцу Герману Федорычу из неотложной хирургии вы верите больше, чем себе и прощаете все. И хирургические ошибки, и беспробудное пьянство, и…
– Знаю, он невыносим. На самом деле он еще хуже. Если бы тебе досталась сотая часть того, что выпало Герману в Войну и после, ты давно бы спился или спятил. А он… так, как он, даже пьяным, у нас не оперирует никто. Пей! Хочешь, скажу, чтобы еду принесли? Котлеты с перловой кашей… Еще? Давай стакан. Лучшего лекарства человечество не придумало. Жаль, что привыкают слишком быстро… А девочка твоя… Эмма… и впрямь хороша собой, и воспитана. Только все равно – поганка: гриб-мухомор, что красив и привлекателен. А отведаешь… и откинуть сандалии, как два пальца обоссать.
Кира Кирилловна сделала большой глоток. Прижала указательный палец к верхней губе и сильно втянула носом воздух, закусывая. – Послать за котлетами? Как угодно, чувак… К сожалению, таким, как наша поганка, воспитание только мешает. А еще анамнез отягощен. Да, да. Ее прошлое – это твое будущее, с которым вы оба собрались разминуться. Она такой же ребенок, как ты пехотинец. Ей далеко за двадцать. Расслабься. Думал, скажу «за тридцать»? Одного не понимаю: зачем ты понадобился ей? Пей! А что татуировки нет… может, ошибся Андрон. Только не тот он человек, чтобы такой факт сообщать прилюдно, если не уверен. Что-то было у него с ней… Говорят, яйца у него большие. Больше, чем мозги. – В осуждающем голосе Киры была незнакомая злость и тоска, а может, зависть. – Ты, ведь, не перепутаешь в темноте ранорасширитель с прикроватной тумбочкой, даже если сильно пьян. Не веришь? Счастливчик. Еще? Нет? А я выпью. Не думай, что ревную-то, и не благодари. Чем ее анамнез отягощен? Пусть сама расскажет. Ты хотел что-то сказать?
– Хотел. В действительности все иначе, чем на самом деле.
– Иначе, если воспринимаешь мир иллюзиями своего сознания. Ступай!
Середина сентября. Однако осень уходит далеко и надолго, безвозвратно почти. Редкие желто-красные листья еще держатся кое-где на понурых деревьях, а трава давно пожухла или вытоптана психами. Влажная глинистая почва со следами множества больничных тапок к утру подмерзает и становится ребристой, будто ее всю ночь бороздили танки. И по утрам скучный парк без танков кажется совершенно безлюдным. Смотреть на это грустно, но не тошно.
Новость, что он ночует в профессорском кабинете, облетела психушку и сделала его на какое-то время предметом всеобщего обожания. Местный Наполеон, два Ленина, фельдмаршал Кутузов, Пикассо и поручик Голицын спешили раскланяться с ним в больничном коридоре, столовой и на прогулке. Заводили долгие разговоры о власти, болезнях, женщинах… Он стал понимать, что борьба за влияние среди психов идет постоянно, как в тюрьме. Только здесь она приравнивается к продолжению вечной битвы добра со злом, и чувствовал себя молодым членом Политбюро, интеллигентным и умным. Стеснялся этим и гордился немного.
Раз в неделю профессор Гомберг приглашала его к себе на получасовую беседу, которую называла оздоровительной. Вольнолюбивая Грета была яростной поклонницей Фрейда, запрещенного в СССР, и не ограничивала себя постоянным цитированием знаменитого психиатра, но применяла психоанализ на практике. И изводила бесконечными расспросами о детстве, родителях, бабушке, предпочтениях в литературе, отношениях с другими пациентами психушки. Он был вынужден постоянно маневрировать в узком коридоре правильных, с точки зрения Греты, ответов. Порой ему казалось, что она не только помогает избавиться от психоза, но прививает чувство гордости за свою болезнь.
Однажды пожаловался, что не испытывает самодостаточности и целостности в нынешнем бытие своем. Грета отреагировала незамедлительно, будто ждала реплику:
– Фрейд полагал, как только человек начинает задавать себе вопросы о смысле и ценности жизни, он заболевает. – И принялась делать пометки в его истории болезни.
Через две недели, покончив «с детством, юностью и моими университетами», Грета принялась за настоящее и словно клещами вытягивала из него подробности недавнего прошлого, поражая порой знанием деталей, которые а'priori знать не могла. И все ближе придвигалась к теме пленных немцев-строителей и Накопителя-Носителя.
– Вы давно знакомы с Паскалем? – спросила Грета однажды и заметно напряглась. Чтобы уйти от ответа, он вытащил из памяти и процитировал Блеза Паскаля, знаменитого французского мыслителя: – «Люди безумны, и это настолько общее правило, что не быть безумцем тоже своего рода безумие».
– Средневековый Паскаль избежал вашей участи. Наша психушка ему не грозила никогда. И не только из-за удаленности во времени и пространстве. Я про Леона Паскаля, архитектора, пациента из отделения для буйных. Удивительный человек. – Грета остановилась, ожидая реплики. Не дождалась, вытащила новую папиросу, закурила и долго махала рукой со спичкой, стараясь сбить пламя.
– Он из обрусевших французов. Его дед служил учителем французского в пореволюционном поколении Демидовых, купцов и дворян, что обустраивали не только Урал, но почти всю Россию. Сначала при Петре I, потом при Екатерине II, Петре III. Впрочем, зачем вам это. Леон Паскаль попал к нам, помешавшись на каком-то документе-накопителе, якобы оставленном пленными немцами в подвалах Клиники, в которой вы… работаете. – Грета подошла к двери, выглянула в коридор, вернулась, уселась на край письменного стола. И, поглядывая на черный ящик телефона, сказала: – Паскаль полагает, что Накопитель содержит сведения о богатствах древности и космогонии.
Он задвигался на стуле. Стал поправлять пижаму, чувствуя, как покрывается испариной лоб, Но по-прежнему молчал. Профессор Гомберг тоже держала паузу, но очень умело.
Он не выдержал и спросил: – А что милиция?
– Это прерогатива КГБ. Его вызывали туда, – она махнула ногой в стоптанном туфле в сторону потолка. – Беседовали. Теперь он наша креатура. Шизофрения с тенденцией к прогрессированию. Недавно перевели в отделение для буйных больных. Не хотите что-нибудь сказать?
Он не хотел и так заметно, что Грета отпустила его. И снова таблетки, и микстуры, порошки и физиотерапевтические процедуры. Эффективность последних вызывала у него усмешку. Тем не менее, лекарства и Гомбергов психоанализ давали свои плоды. Вернувшийся разум и ясная память напоминала снова и снова, как два психа в отделении для буйных насиловали его, привязанным к кровати. И публичное унижение, и злоба, и стыд требовали ответных действий и отвлекали от главного, хотя сказать, что – главное затруднялся.
А когда однажды утром два мужика в шапках из газеты – типичные дериваты – подошли в коридоре и стали молча теснить в дальний угол, не испугался, только спросил негромко: – Чего вам, придурки? – И не сильно удивился, будто давно ждал этого, и именно от них, когда сказали хором почти: – Дружков-то твоих, обидчики которые, сегодня переводят к нам в тихое. Паскаль просил передать. Двое их будет. Справишься?
– Как я узнаю их?
– Об этом-то чего беспокоиться? Сами и подойдут-то, чтоб представиться. – Ухмыльнулся один и поправил шапку. «Уральский Рабочий», – прочел он сбоку название газеты.
Они подошли на третий день, вечером, когда ожидание стало невыносимым.
– Ну, здорово, фраер! – сказал тот, что был массивнее и выше. – За тобой должок. Когда возвернуть собираешься-то? Помнишь, как испохабил нам веселуху? Али зависнуть хочешь на кувыркале и ждешь, чтоб снова силком? Привязанным-то больше нравится? Оно, конечно… и нам сподручнее. – Оглянулся на второго, похожего на заморыша с высокомерной гримасой, трудно натянутой на неожиданно крупное лицо.
Он молчал, наливаясь злостью, сдерживая рвущуюся наружу ярость, и тешил себя: «Сейчас я сделаю с ними такое, такое…».
– И не знал, что? И неожиданно заявил: – А че тянуть-то с должком. Дак щас прям и возверну. Не станем ночи ждать. Вам-то, вижу, не терпится.
– Ты че, прямо здесь-то? – спросил массивный и оглянулся на публику, прогуливающуюся в коридоре после ужина.
– Предпочитаете гостиничный номер, джентльмены? Как там у вас: «Тубанит он и бздит в мандраже».
Массивный сразу набычился, раскраснелся и, прижав его к стене толстым животом, заорал, перейдя на «феню». Потное, вонючее тело, словно грузовик давило все сильнее, мешая дышать. Он продирался сквозь блатной язык, так густо сдобренный матерщиной, что обычные человеческие слова почти не встречались. И с трудом понимал, что его друг, архитектор Леон Паскаль, давно заделался педом, и не ведет себя так паскудно, и оказывает услуги пушкой своей, что, как у танка, и прямой кишкой… и что сейчас самое время выйти в парк и поговорить, и решить все дела по-хорошему, потому как, если по-плохому – ему намного дороже встанет…
Они беспрепятственно прошли в парк. Было холодно и темно. Лиц не разглядеть, только контуры тел. Его собственное, изнасилованное этими двумя, требовало крови любой ценой. И второпях, вглядываясь в неясные очертания, снова перебирал в голове варианты мщения с кровавым исходом. И остановился на простом: «Изобью до полусмерти и подвешу за мошонки». И спросил: – Вы уверены, что вас двоих хватит, чтобы справиться со мной? – Они не стали отвечать.
А когда стал додумывать, куда подвесить их, заморыш неожиданно ударил ладонью по щеке. Совсем не больно. Но пощечина была так унизительна, словно псих этот малый откашлял густое содержимое трахеи и плюнул сгустком в лицо. А тут еще по щеке потекло горячее, и подумал с отвращением: «Значит, все-таки откашлял и плюнул, сукин сын». И увидел в руке заморыша бритву. Не лезвие безопасной бритвы «Нева», но большое широкое лезвие со складной ручкой для опасного бритья, блеснувшее в темноте.
Сумятица из увиденного и отрывочных мыслей, захватывала все больше. Он погрузился в размышления о хулиганствующих соперниках, непохожих на нормальных советских психов: таких, как он сам, как архитектор Леон Паскаль, как остальная публика психушки, подверженная галлюцинациям и фобиям… но чтобы взять опасную бритву и наброситься с ней на соседа?!
– Начинаю уставать от вас, чуваки, – сказал он. Но заморыш так не думал, потому что снова взмахнул рукой. В этот раз он сразу ощутил резкую боль в щеке. Дотронулся пальцами: два глубоких пореза сильно кровоточили. В голову полезли неуместные мысли про жертвенность, которая уместна только в случае крайней необходимости. Про первичную хирургическую обработку ран. А заморыш переложил бритву в левую руку и снова полоснул по лицу, и кровь потекла ручьем, заливая глаз.
Пора было переходить к намеченным боевым действиям, но жажда мести и крови чужой испарились. Он начал думать, как достойно и поскорее вернуться в отделение. Но последовал новый удар бритвой по лицу, и снова острая боль, и кровь. Он уже ничего не видел и не слышал, спеленатый таким ужасом, что не мог шевельнуться.
– Сымай штаны! – услышал он голос массивного и дрожа принялся искать тесемку на пижамных штанах. И думал: «Пусть делают, что угодно, только не полосуют бритвой лицо». Он был сломлен, парализован страхом и перестал реагировать на внешние раздражители. И не было силы, способной заставить его сопротивляться. Разве что танк, который выстрелом из пушки уничтожит этих двоих с опасной бритвой… и тогда на броне, победителем, он въедет прямо в коридор отделения. А без танка с этими двумя не совладать.
Было холодно и темно. Он стоял со спущенными штанами и равнодушно поджидал новой атаки. Но те, почему-то не спешили. Тогда мелко семеня ногами, приблизился сам. Они не отреагировали и стояли неподвижно, и молчали, будто в сонное царство перебрались, оставив его за невидимой стеной.
Он дотронулся до одного, потом до второго. Страх прошел. Натянул штаны. Вытер рукавом кровь и принялся рассматривать обоих. И понимал, хоть не верил, что впали оба в классический ступор – один из наиболее ярких симптомов запущенной кататонической шизофрении, проявляющийся обездвиженностью и мутизмом.
Поднял руку массивного вверх и оставил там. Поднял вторую и тоже оставил. И злорадно наблюдал, как неподвижно и покорно, будто он сам минуту назад, стоит большой придурок. Подошел к заморышу. Забрал бритву из восковых пальцев и хотел полоснуть по ненавистной роже… нет, лучше по горлу. Но кто-то сказал: «Не забивай человека до смерти, даже если хочется».
И стоял, медленно приходя в себя. Снова стирал кровь с лица рукавом пижамы и размышлял о случившемся. А когда разум вернулся насовсем, спустил штаны с толстого, наклонил, отставил жирный зад и развел руки в стороны, придав телу унизительную вычурную позу. И почувствовал себя Вучетичем, перековывающим мечи на орала. Повернулся к заморышу. Потянул за руку и усадил на корточки перед товарищем. Качнул большую голову и с удовольствием наблюдал, как заморыш старательно без перерывов воспроизводит заданное движение. И, вспоминая текст из учебника психиатрии: «Двигательная персеверация при каталепсии», двинулся в отделение. И не оглянулся на композицию свою.
Ночью «Скорая» привезла в психушку Киру Кирилловну. В процедурном кабинете она наложила ему на лицо дюжину швов атравматическими иглами. Его снова потрясло всегдашнее удивительное Кирино умение манипулировать тонкими, сухими и длинными пальцами художника, что странно смотрелись при грузном теле. И сожалел, что хирургические произведения не выставляются на обозрение.
Кира достала из сумку бутылку «Варцихе». Оглянулась в поисках подходящей посуды. Отпила первой из горла. Протянула бутылку. Они сидели и молчали, изредка прикладываясь к горлышку. Он иногда касался пальцами швов на лице, стараясь оценить масштаб разрушений.
– Отвезу тебя в Клинику, – сказала Кира. Здесь грязно. Швы нагноятся. – Отхлебнула, провела длинным пальцем по губам. – Что ты сделал с ними?
– В Клинику с таким лицом?
– Как тебе удалось? – настаивала Кира.
– Не знаю. Это – не я.
– Они сами? – начала раздражаться Кира. – Набрался ты здесь премудростей. Позвоню Гомберше, чтобы выписали из гадючника поскорее.
Грета вызвала его для внеплановой беседы на следующее утро. Он ожидал серьезной трепки и задержки с выпиской, но профессор была на удивление миролюбива и, похохатывая, разглядывала изуродованное лицо. Попросила сестру принести кофе, вытащила из сумки кусок торта, завернутого в пергаменную бумагу:
– Поздравляю. Теперь вы точно знаете состояние своих духовных и физических сил.
Он удивленно уставился на нее.
– Да, да. Вчера вечером вам пришлось испытать их. Пейте кофе… растворимый… родственники больного втюрили… – Грета делала паузы все более продолжительными. – Мы с Кирой Кирилловной решили не сообщать об инциденте в милицию… что бы не портить ваше возращение… на службу… выпишем через пару дней… Согласны? Вот и хорошо…
О проекте
О подписке
Другие проекты
