Читать книгу «Удивительные истории о котах» онлайн полностью📖 — Сборника — MyBook.
image

Атомный кот


У Василия было порвано правое ухо и щека, от этого казалось, что он все время улыбается. Но Василий никогда не улыбался, потому что был суровым военно-морским котом, а шрамы свои получил в боях с крысами. Чтоб снять с себя после прошлого рассказа обвинения в котофобии, посвящаю Василию отдельный рассказ.


Жил Василий на тяжелом атомном подводном крейсере стратегического назначения ТК-13 и состоял там на полном довольствии. Его даже кто-то в шутку вписал карандашом в абсолютно секретный ТКР (типовые корабельные расписания). Службой Василия на крейсере была ловля крыс.

Крысы не водились на подводных лодках, которые ходили в море, но стоило лодке постоять у причала с годик – и вот они: тут как тут. А ТК-13 к тому времени не был в море года два, наверное, или три, и поэтому крысы его уже вовсю облюбовали и заселили двумя прайдами: один в ракетных отсеках, другой в жилых. Вы, конечно, можете спросить, а каким путем крысы попадали на борт подводной лодки, а я вам расскажу, так как видел это собственными глазами, и с тех пор мне кажется, что если крысы были бы размером с собаку хотя бы, то все наше с вами относительно мирное существование на этой планете давно бы уже закончилось. Крыса забегает по длинному швартовому концу, который висит и болтается, и пулей шмыгает в надстройку. Оттуда она поднимается по двухсекционному трапу к рубочному люку и спускается вниз по вертикальному трапу. Так же, кстати, они выходили погулять, ну или там в магазин сбегать, не знаю – не спрашивал. Как они узнавали о том, что корабль не ходит в море – загадка. Я всегда с интересом разглядывал приказы вышестоящих инстанций, но нигде в рассылке не замечал адресата «Крысиному Королю, бухта Нерпичья, пирс № 3». Хотя, может быть, писали специальными чернилами для крыс.

Мы приняли ТК-13 на время, чтоб ее экипаж сходил в полноценный отпуск (два месяца для неплавающих), а нашу крошку в это время повел в море разбивать об лед не скажу какой экипаж. Пришли мы дружным табором с вещичками на корабль, минут за десять подписали акты и начали дружно пить, отмечая приём-передачу корабля, то есть знакомиться с матчастью. Сижу я в центральном и щелкаю кнопками своего пианино, и вдруг чувствую на себе чей-то взгляд. Поворачиваюсь – на комингс-площадке сидит какое-то черно-белое чудовище с порванным ухом и улыбается мне.

– Ты кто? – спрашиваю у него.

– Мяу! – говорит оно.

– Да я вижу, что не собака, зовут-то тебя как?

– Василием его зовут, – отвечает мне командир ТК-13, выходя с нашим из штурманской рубки, где они выпивали, в смысле пересчитывали карты. – Саша (это уже нашему командиру), вы его тут не обижайте мне! Он у нас крысолов знатный, и вообще умнее минера нашего, и вообще душа коллектива!

– Умнее минера – это не показатель, конечно. Но что ты, Володя, мы детей, животных и минеров не обижаем.

– Саша, не приму корабль обратно, если что! Ты меня знаешь! Подвинься, Василий! – Василий двигается, и они уходят.

Здесь я и столкнулся в первый раз с таким явлением, как крыса на подводной лодке. На удивление хитрые твари, доложу я вам. Проникали всюду и воровали все, что хоть как-нибудь можно было съесть. У меня, например, однажды украли сосиску из банки с железной крышкой. Прихожу в каюту, а на полу лежит банка, которая стояла в закрытом секретере, крышка открыта, и сиротливо лежит одна сосиска. А было-то две!!!

– Диииима! – кричу начхиму в соседнюю каюту. – Иди-ка сюда-ка!

Высовывается Дима.

– Ты зачем, – говорю, – сосиску-то у меня украл?

Дима смотрит на банку:

– Эдик, ну посмотри на меня. Разве я похож на человека, который украдет одну сосиску, если может украсть две?

Логично, конечно.

Ставили мы на них крысоловки везде, Василию объясняли, чтоб не трогал приманку в них. Не трогал. Крысы попадались, но все равно не истреблялись, поэтому на Василия был расписан график – с кем сегодня он спит в каюте.

Каждый день, я подчеркиваю – каждый день, – в восемь часов вечера, когда вахта собиралась в центральном посту на отработку, Василий приходил с задушенной крысой, бросал ее у кресла дежурного по кораблю, выслушивал похвалу в свой адрес и гордо уходил.

– Э-э! – кричали мы ему сначала. – Крысу-то свою забери!!!

Но потом поняли, что Василий был аристократом по натуре и есть крыс брезговал. Он просто их убивал. Поэтому верхний вахтенный, приходя заступать в восемь часов вечера, всегда приходил с пакетиком. Получал автомат, патроны и крысу. Выходя на ракетную палубу, он размахивал крысой над головой и, когда слетались чайки, бросал ее в воздух. Потом пять минут наблюдал за инфернальной картиной разрыва крысы на части, вытирал брызги крови с лица и шел охранять лодку. Кстати, знаете, мне кажется, что если северным чайкам подбросить в воздух человека, то они и его сожрут, может быть, даже с пуговицами.

Пару раз мы пытались вынести Василия на волю погулять. Он ошалелыми глазами смотрел на Вселенную и кричал на нас:

– Что же вы делаете, фашысты!!! Немедленно верните меня на борт!!! Я же корабельный кот или где?!

Мы выносили его на пирс и отпускали:

– Василий, ну сходи там себе кошку найди какую-нибудь, разомни булки-то!

Но Василий пулей бежал к рубочному люку и сидел там – ждал, пока кто-нибудь его не спустит вниз. Аристократы, видимо, не только крыс не едят, но и по вертикальным трапам не ползают.

А потом нас собрали в море. Ну вы же герои у нас, чо, сказало нам командование, не слабо ли вам выйти на этом престарелом крейсере в море на недельку-другую, потешить, так сказать, старичка, напоследок. Конечно, неслабо. Что делать с Василием – решали на общем офицерском собрании. Василий сидел на столе, лизал яйца и внимательно слушал.

– Что делать-то с Васей будем? В море брать его страшновато, вдруг не выдержит, может, домой кто отвезет на время?

– Да как домой-то, он же из лодки выйти боится.

– А давайте тогда на время на двести вторую отдадим?

– А давайте.

Отнесли Василия на соседний борт и ушли в море. Возвращаемся, а на пирсе нас встречает родной экипаж ТК-13, заметно отдохнувший, загорелый (хорошо быть нелинейным экипажем), и радостно машет нам фуражками.

Дружной толпой заваливаются на борт еще до того, как поставили трап.

– Так, где Василий? – первым делом спрашивает командир ТК-13 у нашего.

– Да на двести вторую его отдали, чтоб не рисковать.

– Саша, я тебя предупреждал! Или подай мне сюда Василия, или мы пошли дальше в казармы водку пить и развращаться!!!

– Эдуард, сбегай, а? А то мне этот береговой маразматик всю плешь проест!

А чего бы и не сбегать? После двух недель в море задница-то как деревянная. Иду на двести вторую.

– Вы к кому, тащ? – интересуется верхний вахтенный двести второй.

– К деду Фому. Скажи там своим мазутам береговым, пусть начинают суетиться – морской волк на борт поднимается!

– Центральный, верхнему! Тут к вам моряк какой-то пришел. Выглядит серьезно.

Ну вот то-то и оно. Спускаюсь вниз, и на последней ступеньке мне ка-а-а-ак вцепится в жопу кто-то когтями и ка-а-ак давай лезть по моему новенькому альпаку ко мне на грудь!!! Василий, понятное дело. Худой весь какой-то, весь облезлый.

– Чтовыскотыменябросилиуроды!!! – кричит мне Василий, глядя прямо в лицо. – Дакаквыпосмеличервименясмоегородногокорабляунести!!! Жывотные!!! Жывотные вы!!!

– Позвольте, – отвечаю, поглаживая его. – Василий, но мы для Вашего же блага постарались, здоровье Ваше, так сказать, поберегли. Лодка же такая же, и люди тут хорошие, котов не едят!!!

– Заткнись!!! – продолжает кричать на меня Василий, но хотя бы не кусает и когти расслабил. – Заткниськозелинесименядомойпокажив!!!

– Ну, – говорит дежурный по двести второй, – две недели тут просидел под люком. Не ел почти ничего и все вверх смотрел. Вынесли его на землю один раз, он все пирсы оббегал и сел потом на вертолетной площадке в море смотреть. Чуть отловили его обратно на борт. Ну и характерец!

Несу Василия обратно за пазухой, а там его уже командир ждет, волнуется (наш-то в кресле спит, а этот бегает по центральному).

– Принес? Принёс его?!

– Ну, – говорю, – вот жешь он!

И стою наблюдаю картину, как седой капитан первого ранга целует Василия во все места подряд и радуется прямо как малое дитё, а тот урчит (ну оба урчат, чего уж) и трётся об своего папу. Чуть на слезу меня не прошибли, вот вам крест!

Так что я не то чтобы не люблю котов, но я привык любить конкретные личности, а не мегатонну фотографий в интернете.

Марина Степнова

Зона

Последнее время она все чаще возвращалась с работы поздно – вялая, раздраженная и голубовато-бледная от бесплотной, накопившейся за день усталости. Он выходил ей навстречу в крошечную, неудобную, как купе, прихожую, но она молча, незряче проносила свое небольшое, трогательно продуманное тело мимо – даже не мимо – насквозь, роняя по пути с тихим фисташковым стуком одну черную туфельку запылившегося детского размера, другую, с древесным шелестом сбрасывая помятый плащик, лунного цвета платье и простенькое хлопчатое белье в мелкий, едва ощутимый человеческой мыслью цветочек.

– Есть хочешь? – привычно интересовался он, бережно, как сухие, ломающиеся листья, собирая разбросанные по полу невесомые одежки – кукольно-маленькие в его огромных ладонях доброго и несчастного Железного Дровосека.

Она отрицательно мотала темной волнистой головкой – аккуратная мальчишеская стрижка, открывавшая твердые прямоугольные ушки и слабую впадину на затылке, делала ее почти нестерпимо, болезненно женственной – и, прихватив с полки первую попавшуюся книгу, запиралась в ванной комнате.

Отмокала она долго, обстоятельно, сначала молча грохая чем-то неудобным и скользким, потом сквозь распаренный рев воды начинало доноситься невнятное мурлыканье какого-нибудь давно прошедшего романса, и наконец, когда нехитрая мужская еда на большом обеденном столе успевала окончательно и неаппетитно застыть, в недрах захламленной одинокой квартиры хлопала дверь.

Вода делала ее мягче и проще, она даже честно бралась за вилку, но, ковырнув два-три раза вчерашнюю сосиску, обессиленно отодвигала тарелку.

– Невкусно? – спрашивал он виновато, он совсем не умел готовить, теряясь и путаясь в обилии сложной кухонной утвари и стесняясь напомнить, что когда-то в их доме готовила она, радостно поднимая крышки над клокочущими кастрюлями и розовея от плотного, напоённого теплом и сытостью пара. Но это было давно, и тогда она ждала его вечерами, с ликующим визгом бросаясь навстречу щелкнувшему в замке ключу, и они начинали жадно целоваться прямо на пороге, торопясь и больно стукаясь зубами, словно вот-вот должен был тронуться эшелон, тяжело груженный смертью, войной и будущим горем, и одному из них предстояло на ходу прыгнуть на высокую подножку.

– Нет, спасибо, очень вкусно, я просто устала, – с отстраненной, безупречно дозированной вежливостью отвечала она и, щуря длинные, льдистые глаза, встряхивала потрепанный спичечный коробок.

Он торопливо вынимал из кармана зажигалку, но она уже затягивалась, глубоко всасывая нежные бледные щеки и быстро-быстро тряся в воздухе умирающей спичкой. Она просто не замечала предупредительно подставленного огонька, и он, мучаясь от чужой неловкости, прятал так и не пригодившуюся зажигалку обратно – в карман хороших парадных брюк. Последнее время он ходил дома нарядным, почти торжественным – в сорочке, которую раньше надевал только на заседание кафедры, и в мягком пушистом свитере, словно надеясь, что она вынырнет из своего темного, глубокого морока и прежними, сияющими, влюбленными глазами увидит его заново – высокого, худого, беспомощно одинокого человека в тяжелых очках со свинцовыми стеклами. Но она ничего не замечала, она вообще больше не видела ни его, ни дома, ни свитера, в котором они когда-то поцеловались в первый раз и который она раньше часто – с какой-то живой восторженной нежностью – гладила узкой ладонью, словно любимую кошку.

Кошка возникла из недр квартиры абсолютно бесшумно, рассеянно сузила полупрозрачные, золотые, медленно кипящие на дне глаза и темной тяжелой тенью опустилась к нему на колени. «Масенька, – он осторожно погладил лоснистую скользкую шерстку. – Девочка моя… Мисюсь». Кошка коротко утробно мякнула и брезгливо вывернулась из-под ласкающей руки.

Кошку когда-то нашла она. Они только начинали жить вместе, и сквозь нервное веселье и жадность первых встреч еще просвечивали туманные, неаппетитные обломки ее предыдущего романа. Какой-то молодой негодяй бросил ее, обменял на что-то сугубо земное и материальное, и, хотя она была на диво не зла и легка памятью и к тому же искренне увлечена свежим, новорожденным чувством, все же обида продолжала тайно мучить ее, и она томительно хотела осчастливить какое-нибудь обездоленное, всеми покинутое, несчастное существо. «Чтобы, – говорила она, важно и серьезно сводя на переносице недлинные бровки, – воспитать и никогда, никогда не бросить».

Кошка, точнее изящный, нервный, антрацитово-черный котенок сам кинулся ей под ноги прямо у них в подъезде – она только-только успела нажать на кнопку звонка – и, радостно распахнув дверь, он увидел, что она сидит на корточках, наивно сияя круглыми блестящими коленками и прижимая к груди подвижный сгусток глазастой темноты.

– Можно… – спросила она, захлебываясь, истекая совершенно невозможным ликующим счастьем и преданно глядя на него снизу вверх. – Можно я уже завела себе кошку?

– Я пойду спать, – в никуда сообщила она и аккуратно втоптала окурок в пепельницу.

Он послушно встал и пошел следом за ней в другую комнату. Они с самого начала спали в разных комнатах, это была его затея, он любил работать ночами и часто ложился под утро – когда оконные рамы начинали слабо, невнятно светлеть и гулко прокашливался во дворе ранний, не вполне проснувшийся автомобиль. Она пыталась протестовать, лунатически прибредала в его комнату среди ночи, встрепанная и теплая, сердито подтягивала трусики и требовала немедленного внимания. Он неохотно отрывался от компьютера, мычал что-то недовольно-невразумительное, отбиваясь от щекотных, легоньких рук и стараясь не замечать, как туго вздрагивают при каждом движении ее маленькие, курносые, какие-то залихватские грудки.

Конечно, она добивалась своего, но, придя в себя, осторожно разомкнув объятия и выпустив ее на волю, все еще скулящую, влажную, затуманенную быстрой яростной схваткой, он мягко, но настойчиво отправлял ее восвояси. Она капризничала, ныла, топталась на пороге, натягивая простыню на неожиданно взрослые, налитые, зрелые плечи, плохо вязавшиеся с узкими бедрами, смешно выпирающими лопатками и худенькими, длиннопалыми, почти журавлиными ногами. Но он уже отрешенно сидел за монитором, и она, шумно вздохнув, уходила спать к себе, бросив на прощание темный, какой-то зеркальный, чужой и ненастоящий взгляд. Теперь она смотрела так всегда.

Он молча стоял на пороге ее комнаты, глядя, как она ловкими, равнодушными движениями разбирает постель, аккуратно – складочка к складочке – справляется с покрывалом. Его старая фланелевая рубаха вполне заменяла ей домашний халат – последнее время дома ей все время было зябко, и, придя с работы в легком сарафанчике, она норовила тут же спрятаться во что-нибудь теплое и мягкое. Прежний неровный жар существования больше не грел ее, а ведь когда-то она целыми днями преспокойно ходила по квартире нагишом – маленькая, веселая, живая, как пойманная в пригоршню речная вода. И он не мог понять, когда – по неловкости или от отчаяния – разжал руки.

Он терпеливо дождался, пока она ляжет, свернувшись любимым замысловатым клубком, и робко присел на краешек кровати, стараясь занимать как можно меньше места.

– Ну, как там, на работе? – неловко поинтересовался он, чувствуя себя бестолковым гостем, с идиотским упорством выпытывающим у хозяйского вундеркинда отметки по поведению.

– Нормально…

Она честно старалась быть вежливой и ровной – тихая, примерная зверюшка, подложившая смешные лапки под трогательно-свежую щечку. Но по тому, как неприметно напрягся уголок ее отчетливого, твердого рта, он понял, что надоел нестерпимо.

– Я тебе надоел? – не выдержав, спросил он, и тут же, испуганно дернувшись от возможного каленого ответа, замер – большой, ссутуленный, жалкий, не знающий, куда девать бестолковые, сразу онемевшие руки.

Она деликатно промолчала, сделав вид, что не расслышала, и он облегченно уцепился за прозрачную тень того, что когда-то было соломинкой.

– Давай я тебе ножки помассирую?

Она на миг оживилась и шустро выпростала из-под одеяла маленькие, чуть-чуть сморщенные от горячей воды ступни. Это была жалкая уловка. Он бережно гладил и разминал хрупкие, птичьи косточки, незаметно для себя поднимаясь все выше и до судорог боясь, что она остановит его недовольным полусонным мычанием. Впрочем, она могла и промолчать – по лени или из жалости позволяя ласкать себя настойчивее и настойчивее – это не меняло ничего.

Он больше не мог войти в нее, просто не мог – при первой же попытке она жалобно вскрикивала от настоящей, непридуманной боли и принималась томительно, по-детски ныть, невнятно жалуясь на какие-то мелкие горести, в которых ему больше не было места. Она не притворялась – он видел, как чернеют, переплескиваясь через край, ее расширившиеся зрачки, ей и впрямь было больно, ее маленькое радостное тело больше не помнило его, и с этим ничего, совсем ничего нельзя было поделать.

Впрочем, иногда ему удавалось увлечь ее разговором – она была неожиданно острой, почти яростной собеседницей, мелковатой, конечно, – у нее было типично женское, бисерное мышление, внимательное к мелочам, но с трудом ухватывающее явление целиком – но все же иногда и ей доводилось увидеть и понять что-то, созданное для ледяной битвы высоких лбов, а не для чудесной темной головки с крутой прядкой, вечно щекочущей надломленную горькую бровь. Он тихо радовался, когда ее небольшой, но обстоятельный ум сам находил неожиданную тропинку из глухих интеллектуальных бредней и, гордясь своей девочкой, которая в любом споре держалась, как маленький солдатик, до конца, всегда сдержанно хвалил ее: «Молодец, хорошо сказано!»

И как же вспыхивала она вся, выпрямляясь внутри и преданно заглядывая ему в глаза, всем личиком, суетливой работой ресниц, ликующей робкой улыбкой стремясь показать, как она счастлива, что тут, рядом с ним, и что умная трепотня их душ теснее и понятнее любых объятий, и что так будет всегда, всегда, до самого скончания века.

Но теперь они разговаривали не о пустяках все реже – она словно отяжелела, посерьезнела и часто грубо останавливала самый разбег фразы какой-то подростковой, подлой, скучающей улыбочкой, от которой он сразу с ужасом чувствовал, что старше на долгих тринадцать лет и что слова его нелепы, а историю про Штейгера он рассказывает уже в четвертый раз.

Все началось, когда она придумала, что хочет работать. Или она придумала, что хочет работать, когда все началось? Они все реже гуляли вместе, и все чаще она говорила с какой-то сложной, почти рыдающей интонацией: «Ведь мы счастливы, Кот, правда? Ведь счастливы?» – и он леденел от этого, спрятанного внутри себя самого, надломанного вопроса, но все еще лихорадочно надеялся, что на этот раз обойдется.

Он был согласен на все, лишь бы она все-таки возвращалась вечерами, коротко и недовольно звякая дверным звонком. Лишь бы подходить ночами к двери ее комнаты и сквозь прорезанную в темноте щелку смотреть, как дышит и мечется по подушке ее темная, змеиная головка. Лишь бы слышать по утрам сквозь сон, как она роняет на кухне чашку и, тихонько шипя, собирает совком невинные осколки. И лишь бы она перед уходом подкрадывалась тихонько к его кровати – ловко подмазанная, дневная, свежо пахнущая умирающей травой и зимним арбузом – и тихонько шептала: «Ну, я пошла, Кот! Буду поздно. Пока».

1
...
...
9