Голова двенадцатилетней Нинки была лысой, как коленка. Худющей спиной Нинка старательно вжималась в стенку и отчаянно тянула тонкую цыплячью шею по направлению к окну. Будь ее воля, она бы слилась с этой холодной, влажно-липкой стеной, лишь бы никто из мальчишек, пинающих во дворе мяч, не заприметил в оконном проеме ее отливающей синевой головы. И только веснушчатый, вечно шмыгающий нос отражался в давно немытом стекле, выдавая Нинку.
Середина марта. Рановато вроде для футбола. Но местные пацаны еще утром расчистили от начинающего темнеть снега площадку и радостно гоняли по ней самодельный мяч, скрученный из старого тряпья. Игроки покрикивали друг на друга, свистели, время от времени завязывали отваливающиеся от мяча тряпочные жгуты – и снова пинали это жалкое подобие спортивного снаряда, не отрывая от него азартных глаз. И только один из пацанов – Генка, Нинкин сосед по парте – то и дело украдкой посматривал на окна старого барака. Нинка ловила его взгляд, вздрагивала – и еще сильнее вжималась спиной в стенку.
В школе Нинка не была уже несколько месяцев.
«Уж больно жалостливая ты, доча, – выговаривала ей мать, по вечерам втирая в кожу дочкиной головы вонючую мазь. – Всех кошек в округе обласкала, вот зараза к тебе и прилипла. Ох, лишай стригущий проклятущий, черт бы его побрал!»
Да только мазь исхудавшей за четыре военных года Нинке помогала плохо. Лишай разъедал кожу головы и Нинка сидела дома «на карантине», изнывая от скуки, отчаяния и приступов малярии. Время от времени она ощупывала холодной ладошкой облысевшую голову: не проклюнулись ли вдруг волосы, и пыталась разглядеть себя в замызганном окне (но только тогда, когда двор был пуст). Зеркала в доме не было, и Нинка не могла лицезреть себя «во всей красе».
Зеркало, занавески с окна, немногочисленные книжки и игрушки мать продала и обменяла на продукты еще в первую военную зиму, когда один за другим от холода, недоедания и болезней стали чахнуть Нинкины младшие братишки и сестренки. Как ни билась мать, а сделать ничего не смогла. Схоронила всех четверых малышей. Была Нинка старшенькая, а стала – единственная.
Отцу на фронт мать написала всё как есть, утаить до времени правду не смогла, хоть и разрывалось сердце на части.
Отец долго не откликался, но потом все же прислал скупое письмо:
«Как же ты детей не уберегла, – с обидой писал отец, – вы же в глубоком тылу, а не на передовой под пулями и не в осаде, как ленинградцы. Нинку хоть сохрани. А к тебе я, коли жив останусь, не вернусь. Сошелся я тут в госпитале с медсестрой, с ней жить буду и детей заводить».
Мать как письмо прочитала, так и застыла над ним. Но не заплакала. Не было уже сил плакать.
Летом завели огород на городской окраине, у железнодорожных путей. Там они с Нинкой выращивали капусту, репу, морковь, картошку, свеклу и лук. Когда урожай уже вызревал, огороды охраняли по очереди вместе с соседями по участку: иначе выкопают такие же, как они, недоедающие, но не имеющие участков. Свекла, картошка и лук помогали не опухнуть от голода зимой, к тому же иногда мать меняла их на молоко и поила им дочь. Но летом Нинка заболела малярией да еще подцепила от обитающих во дворе кошек стригущий лишай.
Однажды вечером мать принялась жечь на блюдце оберточную бумагу. Вернее, сначала аккуратно отрезала от нее кусочек, свернула его в трубочку, потом поставила на блюдце и подожгла с верхнего конца. Бумажная трубочка сгорела, оставив после себя остатки пепла и желтое маслянистое колечко. Вот эту желтую самодельную мазь мать соскребала пальцем с блюдца и втирала Нинке в ее лишайную голову. Нежную девчоночью кожу жгло и щипало, но Нинка терпела, куда ж теперь деваться…
Постепенно лишай начал подсыхать, и на его месте образовались корочки. А Нинка все чаще и чаще щурилась от весеннего солнца и иногда даже улыбалась.
С нехитрым домашними делами она управлялась быстро. В общий коридор барака старалась не выходить. Вот и дежурила у окна, отвлекаясь только на сводки Совинформбюро, которые набатом звучали из черной тарелки на стене. Хотя бывали дни, когда Нинка не могла даже встать с кровати. Ее трясло в лихорадке. Жар и озноб изводили Нинку. Ее кожа синела и покрывалась пупырышками, сердце билось так быстро, что, казалось, еще немного и Нинка не сможет дышать. Мучительные приступы малярии – «трясучка», как она их называла – делали и без того изможденную Нинку все слабее и слабее. Спасти ее могла только хина, горькая противная хина, которую просто в рот взять невозможно. Достать ее было непросто. Но мать продала последние, сохранившиеся в погребе до апреля свеклу и морковку и, посулив денег соседке-медсестре, уговорила вынести из госпиталя, а точнее украсть (будем все-таки называть вещи своими именами!) лекарство по названию хинин.
Однажды утром Нинка проснулась с отчетливым желанием наесться пареной калины. Весь день она представляла себе, как пьет прямо из кастрюли отвар, а потом большой ложкой съедает терпкую коричневую ягоду, изредка сплевывая мягкие плоские косточки. К вечеру мечта о калине только усилилась, и Нинка поделилась ею с матерью. «Боже, где я тебе калины в апреле возьму, ведь люди уже все припасенное за зиму съели!» – произнесла мать и заплакала.
На следующий день соседка, та самая, что продала им хину, один бог знает где раздобыла сушеную калину. Весь вечер мать парила ее на общей кухне, и горький калиновый запах витал по всему бараку. Наконец Нинка от души напилась отвара, наелась пареных ягод и заснула, отчаянно потея во сне.
Наутро Нинка проснулась позже обычного с каким-то незнакомым ощущением легкости. Привычно прижавшись к облупленной стене, вытянув тощую шею, она посмотрела в окно. Футболистов во дворе не было: в школе еще не закончились уроки. Перед домом уже начинала цвести черемуха, и ее легкий аромат проникал сквозь открытую форточку. Расслабившись, Нинка «отлипла» от стены и, никого не опасаясь, свободно расположилась у окна. Тут же по ее лицу замельтешил солнечный зайчик. Да так бойко запрыгал с одного глаза на другой, что Нинка зажмурилась, а когда солнечный зайчик наконец исчез и она, моргая выцветшими от долгой болезни ресницами, распахнула глаза, то обнаружила прямо напротив своего окна улыбающуюся Генкину физиономию. От ужаса, что Генка видит ее такой изможденной и лысой, Нинка инстинктивно обхватила руками изъеденную лишаем голову. И вдруг нащупала на месте непонятно когда отпавших струпьев тонкие мягкие волоски…
Феликс лежал, угрюмо уткнувшись лицом в подушку Нет, он не плакал. Чего реветь из-за тряпок-то! Хотя какие это были тряпки: любо-дорого посмотреть! Настоящие добротные штаны из плотной ткани, названия которой он не знал. С накладными карманами, выпуклыми блестящими пуговицами и шнурками-завязками снизу. Эти штаны вместе с ворохом другой непривычно красивой одежды директор детского дома привез из районного центра вчера вечером.
«Вот и помощь от союзников пришла», – с грустной ухмылкой сказал директор. И всю одежду самолично распределил между воспитанниками, никого не обидев. Девятилетнему Феликсу достались эти невероятные американские штаны. Он долго разглядывал их, ощупывал, расстегивая и заново застегивая пуговицы, развязывая-завязывая тесемки. А когда наконец решился примерить, то попросту утонул в них. Таких, как он, мальчишек, в эти шикарные штаны могло поместиться сразу трое. Перед сном он еще долго любовался модным подарком союзников, а потом положил штаны под подушку для надежности и крепко заснул.
Утром, еще не открыв толком глаза, Феликс пошарил рукой под подушкой. Ни-че-го! Сон как рукой сняло. И такая обида нахлынула на него, что даже в груди сдавило.
Директор – коренной ленинградец, привезший детдом в эвакуацию в их интернациональный татарско-русский поселок, велел «вверх дном все перевернуть, штаны возвратить владельцу, а вора привести к нему в кабинет для разбирательства». Но ни штанов, ни вора найти не удалось, как ни старались.
Донельзя расстроенный Феликс, уже битый час лежал на своей койке, не шевелясь и ни с кем не разговаривая. Детдомовская воспитательница Елена Павловна, или Лена-апа, как называли ее татарские ребятишки, осторожно присела на краешек кровати и вдруг спросила:
– А ты знаешь, Феликс, что означает твое имя?
– Разве имя может что-нибудь означать? – подумал он, отвлекаясь от своих переживаний.
– Феликс – это значит счастливый. Так называли везунчиков в Древнем Риме. Видишь, как мудро тебя мама назвала. А мое имя Елена в Древней Греции означало «светлая». И некоторые исследователи считают, что имя Елена произошло от слова «селена», так в древности Луну называли.
Феликс никогда не употреблял такого слова как «исследователи», а также впервые слышал о Древнем Риме и Древней Греции.
– Ох, и ученые они там все, – эта его мысль относилась уже к самой Елене Павловне и Ленинграду, откуда она была эвакуирована в их забытый богом поселок.
Феликс повернулся и проглотил комок в горле.
– Дружочек мой, не переживай ты так, это не горе! – продолжала утешать его Елена Павловна. – Вот война скоро закончится, и все у тебя будет хорошо, ведь родители дали тебе счастливое имя.
Феликс отвернулся к окну. Да, действительно, еще немного потерпеть – и всё, войне конец. И мама наконец-то сможет забрать его и сестренок из детдома. Заживут они снова своей семьей. Но уже одни, без отца…
Феликс помнил тот летний день, когда с мамой и сестричками пришел на станцию провожать его на фронт. На путях стоял готовый к отправке эшелон с новобранцами. Отец, завидев их, спрыгнул с подножки вагона и по очереди поднял на руки сестренок, крепко обнял Феликса. А потом что-то достал из кармана, крепко держа это «что-то» в кулаке. Он вложил свой мужицкий кулак в мамину руку и только тогда разжал его: оттуда в маленькую мамину ладонь выпало несколько спичечных коробков. Их выдали солдатам вместе с махоркой накануне отправки на фронт. До самого паровозного гудка отец так и стоял, не выпуская из своей руки легкую мамину ладошку с зажатыми в ней спичками.
А через месяц пришла похоронка.
Феликсу тогда исполнилось шесть. Ему как самому старшему из детей мать доверила козу. За козой нужно было ухаживать, а главное – стеречь ее, не оставляя пастись одну. Сама-то мать дома бывала мало: работала с утра до ночи на консервном заводе, где делали тушенку из капусты для отправки на фронт. Летом мама варила для Феликса и сестренок свекольные листья, а потом разводила похлебку козьим молоком. Выручал огород, на нем весной и летом мать проводила все свободное время, стараясь вырастить как можно больше овощей для пропитания. Но зимой капуста-картошка-свекла быстро заканчивались, а иждивенческого пайка не хватало – есть хотелось нестерпимо.
Однажды Феликс стал невольным свидетелем, как на дороге забили кнутами возницу. Рабочий вез в телеге ящики с тушенкой с завода на станцию, откуда их отправляли на фронт. Мужики черной безликой толпой молча окружили телегу и безжалостно исхлестали кнутами работягу. А потом быстро-быстро растащили ящики с консервированной тушеной капустой и растаяли бесследно в зимних сумерках. Только тогда напуганный Феликс вылез из спасшего его сугроба и стремглав помчался домой, забыв о том, куда и зачем шел.
А позапрошлым летом Феликс потерял бдительность и оставил всю семью без кормилицы. Он позволил козе одной пастись на полянке – уж больно сочной была там трава – а сам поддался на уговоры мальчишек и отправился на речку, что была всего-то в двух шагах. Когда, накупавшись в прохладной воде, Феликс возвратился на полянку, козы там уже не было.
О проекте
О подписке