Я лежу с повязкой на глазах. Мне ничего не видно. Спрашиваю, когда снимут повязку. Утром. А как жить до утра? Мне говорят, что если я буду трогать руками повязку, меня привяжут. Плакать нельзя. Вставать нельзя. Я не понимаю, как ходить в туалет. В послеоперационной палате шесть человек. Всех сегодня прооперировали. Среди нас – мама с восьмимесячным ребенком. Она за нами ухаживает. Подходит ко мне.
– Ты в туалет не хочешь?
– Нет.
Но я хочу. Как же это сделать, если нельзя вставать?
Наступает ночь. Я слышу, как все засыпают. Они спят! Стонет какая-то девочка. Включают свет. Я спрашиваю:
– Свет включили?
– Да, – отвечает кто-то, – она в туалет ходила?
– Нет, – отвечает мама младенца.
– А выключите свет – тяжело со светом, – прошу я.
– Сейчас укол сделаем и выключим, – отвечает кто-то.
Свет выключают, стонавшая девочка умолкает.
Я хочу в туалет.
– А до утра далеко? Сколько времени?
– Два часа, а утро в восемь, – говорит мама ребенка, – ты в туалет хочешь?
Я молчу. Чужая мама мне объясняет, что принесет какую-то утку, что это не стыдно. Я не верю, я не хочу утку, я хочу встать и пойти сама. Под меня всовывается что-то холодное.
– Не надо.
Чужая мама уговаривает меня не терпеть. Плакать нельзя. Спать невозможно. Каждый час я ее бужу, чтобы узнать сколько времени. До сих пор не понимаю, как спали мои соседки с залепленными повязкой глазами.
Без катетера – нет части боли и нет несвободы. Но теперь мне стыдно и обидно, потому что я привыкла быть сильной. И я злюсь и плачу.
Ночью не спала.
06:30, я все плачу.
Входят медсестры делать уколы. Я прошу пустырник, но в этом отделении таких препаратов нет. Медсестра с музыкой в кармане меня успокаивает, хотя часов двенадцать назад говорила бабе Зине, что она вредная и никого здесь утешать не собирается:
– А хотите, я вам так настроение подниму? Смотрите, у вас все ножки до потолка!
Это утешает, потому что правда, абсолютно все – до потолка, не дотянешься. Уговаривают не думать ни про катетер, ни про судно – на острове полно таких вещей, они не важны. Важно, чтобы температура не была 38. Потому что тогда будут колоть анальгин с димедролом – а я не хочу лишних лекарств и молчу, прячу градусник в тумбочку.
Свет выключают. Я пытаюсь спать и не двигать ногами. Утром спать как-то уже не страшно, я больше не думаю про земляную воронку, я говорю своей голове «привет», и она выбрасывает меня в потрясающее место – салон бижутерии моей однокурсницы Авроры, Париж в районе Курского вокзала, шоу-рум, в нем колышется занавеска и улыбаются удивительные узоры, оттуда прямо через чудесное окно я проваливаюсь в большое белое облако, мне тепло. Вот проснусь, позвоню маме, попрошу пустырник на остров. А пока растворюсь в облаке, исчезну отсюда. Что-то скребет меня по плечу, мне не хочется вываливаться из облака и просыпаться, но мне любопытно, светло и немного щекотно.
Я поворачиваюсь посмотреть, кто меня поскреб, – это Л. А. пришел и меряет давление – можно в космос, потому что 120. А потом ныряет под одеяло, выныривает и спрашивает:
– Катетер сняли уже? Голова не кружится? Не тошнит?
– Он сам снялся, – огорчаясь, что спала пятнадцать минут, механически говорю я.
– Как это?
– Не знаю, ночью целая история была (мне кажется, что не со мной, и я не хочу точно вспоминать, что случилось). Сдвинулся, наверное, все полилось мимо (неужели сказала? А стесняться? Блин!), сестры сняли.
– А температура?
– Тридцать семь и шесть.
– Это нормально после такой сложной операции.
Я согласна. Мне безразлично, какая температура, мне нужны духи, трусы, зубная щетка и походить, а лучше попрыгать до потолка. А лучше бегать по лестницам или оказаться в Михайловском саду.
– А как вы спали?
– …Плохо, бабушка все время стонала, – я не уверена, что нужно рассказывать про яму, про ногу, отказавшуюся от меня, и признаваться, что не спала…
Хочу опять заплакать, но стесняюсь и молчу.
– Ясно. Так давайте вставать.
– Что??
Там, у потолка, русалочьи ноги будут меня слушать? Там одна нога моя, а вторая нет.
Я не двигаюсь. Точнее, я посылаю ногам сигнал, но ни та, ни другая не реагируют.
– Ой-й-й-й-й…
– У вас и здоровая нога затекла, – рассуждает Л. А. (неправильно лежала? зря старалась?), подавая мне ноги по очереди.
Ясное дело – его ноги, потому и слушаются. Я сижу. Внизу висят две штучки в бинтах. Левую ногу я беру обратно, шевелю пальцами, она поддается. Л. А. машет рукой туда-сюда и что-то мне объясняет. Я ничего не понимаю, я смотрю на тумбочку, где прячутся трусы, и кусаю губы – духи забыла дома.
– Ходить только по палате, до туалета и обратно. Сейчас позовем вас на перевязку.
– Сейчас?
– Ну да. Я зайду.
Вот это счастье, дорогие бежевые селедки! Ходить по Михайловскому саду! Отвести вас?
С помощью забавных выкрутасов на мне наконец появились шелковистые, прекрасные черные трусы. Я успокоилась. Я смотрю в окно – синица смотрит на меня. Я подмигиваю: «Балда, ты меня плохо знаешь».
Тащусь по палате к умывальнику. Ноги тащатся за мной. Я смотрю в зеркало.
Эт-т-та что??? Только не надо говорить, что это тоже нормально после такой сложной операции. Я оглядываюсь, синица сидит на березе и смеется. Мне тоже смешно. Я похожа на выжатого фламинго. А Л. А. не смеялся. Цари не смеются. А я глотаю пасту от смеха и икаю.
Меня окружают ходячие старушки, предлагают палку, сочувствуют. Выжатым фламинго, пожалуй, можно сочувствовать. На все мои неудачные попытки надеть классные фиолетовые брюки (нога как-то не того, не поднимается, пользоваться ею без Л. А. я боюсь) мне говорят, что нужен халат. Халата у меня нет. Халаты всегда путаются под ногами, в них всегда нелепый вид – то ли ты больной, то ли из бани, то ли не знаешь, что это халат. Не люблю я их в принципе. Есть один – и тот мамин, но в рюкзак он уже не влез, а здесь говорят, надо – снял-надел. Ищут сестру-хозяйку. Кстати, тут выдают во временное пользование халаты, ночные рубашки, станки бритвенные, белье постельное, еду, лекарства, медсестер и врачей.
Сестра-хозяйка занята. Пока затеялась история с палками и халатом, я едва успела причесаться. Приходит перевязочная медсестра – зовет. Я не знаю, что придумать лучше, не в трусах же вылетать в коридор – заворачиваюсь в простыню. Симпатичную мягкую простыню, выданную на пляже в операционной, спрятавшую меня от холода. Теперь это юбка. В таком дурацком виде я хожу по коридору – жду перевязки и хихикаю.
Санитарка говорит сестрам:
– Ой, надо дать халат девчонке, а то в чем она ходит.
– Ходить нельзя, – пролетает мимо Л. А.
– Да ладно, – говорю я (меня тошнит от мысли про казенный халат), – мне привезут халат. Я позвоню.
– Когда это еще, а сейчас? Я попрошу, не волнуйся.
– Мне бы белье перестелить.
– Я скажу, не волнуйся.
Я смотрю на ограду Михайловского сада, но меня зовут, и я иду в перевязочную. Мне страшно. Просто ужасно. Юбку кладу под голову и ложусь на перевязочный стол.
Мне снимают повязку с глаз в перевязочной. Меня привели за руку и посадили на стул. Снимают бинт. Возможно, я больше ничего не вижу, только чувствую, что светло и много народа. Отлепляют пластырь. Меня трясет.
– Открывай глаза.
А это невозможно! Невозможно, потому что я не помню, как это делать.
– Открывай глаза. Давай, открывай глаза.
Я чувствую липкость и боль. Я пытаюсь. Я дергаю веки, но затихаю, потому что больно.
– Так! Открывай глаза!
Мне кричат. Я пытаюсь. Я начинаю тихо подстанывать и снова дергаю веки куда-то наверх.
– Быстро открывай глаза, давай! Ты что, не слышишь, что тебе говорят?
Я мотаю головой и получаю пощечину. Мне не больно. Открывая глаза, дети орут. Я сидела в очереди, я слышала, но не понимала, почему. Я молчу. Я открываю.
– Плакать нельзя!
Я знаю, нигде никогда плакать нельзя. Но я вижу. Я вижу много людей в халатах. Все белые. Почему их много? Все смотрят. Потом задирают мне голову и вытирают салфеткой липкость. Я держусь за стул и молчу. Капают и делают укол куда-то возле глаза.
– Теперь нужно ходить по коридору. Голову не поворачивать. Смотреть пока только прямо.
– Спасибо.
Приходит Л. А., обмотавшие селедки бинты начинают ускользать, я привстаю, чтобы посмотреть, что там, под бинтами? Селедки или ноги?
– Ложитесь, вставать не надо, – командует Л. А., поблескивая кривыми ножницами. Я такие знаю, много раз видела, ими разрезают бинты.
Я ложусь. Я говорю себе, что не страшно, что больно не будет. Просто не может быть. Даже если будет, я орать не стану.
– Ой, кусок кожи прилип, – сообщает медсестра и ловко отдирает ее.
Я начинаю вопить неожиданно для самой себя – больно, и я жду продолжения. Медсестра не реагирует – она танцует, накладывая мокрые тряпочки, Л. А. удивленно приподнял брови над маской, но не возражает.
Можно повопить? Что, не сердятся? И бить не будут? Хорошо. Синице не скажу, она – дура. Какое счастье!
– Ууууфффоййййй!!!
– Ой, вы нас пугаете, – шутит Л. А. и пытается мне рассказать, что у меня оказался очень сложный варикоз.
Я успеваю и вопить, и слушать.
– У вас такой сложный варикоз оказался, но мы, хирурги, справились.
Он скромничает: из хирургов в операционной он был один (Боковой доктор, думавший, что я боюсь, получает за это красную карточку). Хотя… Царь… Мы… вполне… мы художники такие скромные…
– Ууууфффоййййй!!!
А я не фокусирую, я воплю, что-то жжет и тянет, как будто утюг горячий держат. А я ненавижу гладить! И вообще, я боюсь. У меня сейчас ребра лопнут от страха, а когда кричишь – отвлекаешься.
Я закрываю лицо руками – это не я. Можно вопить. Я-то сильная и воплю редко, и мне стыдно, но больно и хочется вопить – это приятно, и никто не ругает, поэтому я прячусь – нет меня.
– Все. Вставайте.
Я затыкаюсь и встаю, пусть только попробуют новые ноги не встать.
Л. А. говорит мне, что нужно наступать на полную ступню. А я говорю себе: нужно поскорее смыться из перевязочной, потому что больно. И ухожу не своей ногой, в которой что-то жжет, завернувшись в простынную юбку.
Моя двести десятая палата – напротив перевязочной, я уже тяну руку к дверной ручке, чтобы спрятаться, но вдруг вижу, что в коридоре на меня уважительно смотрят больные в халатах. Аха! Надо было вопить громче! О чем-то надо же будет с ними говорить! Это Л. А. знает правду:
– Первая перевязка неприятная.
И я знаю, а им ни к чему. Л. А. – не выдаст. Цари не болтают секретов.
– Здравствуйте, – говорю я всем сразу и улыбаюсь.
– Больно, да?
– Да, – улыбаюсь я и печально киваю головой, изображая посттравматическую скорбь.
Мне открывают дверь в палату. Я вешаю юбку, забираюсь на кровать и смотрю на синицу.
– Не больно!
– Правда?
– Правда. Буду есть, и пить надо.
– Правда-врун-чик-чик-чик. Я слышала.
– У тебя таких ушей нет, – показываю я синице язык, она обиженно отворачивается.
Я снимаю с подоконника холодную воду и йогурт со смешной крышкой, в которой прыгают хлопья. Лежу и улыбаюсь.
Приходит Зеленое Облако.
– Ну что? Ты как? Ничего не беспокоит?
Меня? Беспокоит, конечно. Я вообще беспокойная.
– Нет, если вы про «не тошнит ли?» или что-то вроде, то нет, все хорошо. Воду пью.
– Ну и хорошо, – исчезая, говорит Зеленое Облако.
Звоню маме: мне нужно пустырник, халат и чай в термосе. Здесь чай гадкий – я уже вылила в раковину, чтобы не тошнило.
Стало скучно, я встала, чтобы подвигаться и привести себя в состояние – ну хотя бы моей веселой синицы. И надо дойти до туалета. Он в конце коридора – это целая аллея!
Охая, выполняя какие-то упрямые загадочные движения, я, под неодобрение своих старушек, натянула брюки, достала вторую резинку для волос и, сделав два хвоста, поковыляла в туалет.
– О! – говорит санитарка. – Красивая какая, а костюм! И хвостики сделала!
В туалете было хорошо. Холодно. Самостоятельно. А ведь мы не ценим, что умеем сами ходить в туалет. Хоть ноги всем временно поотрывай! Мы еще не знаем, что свобода передвижения не у всех бывает навсегда. Баба Зина сейчас абсолютно не свободна. А я свободна, я уже хожу. «Славься, славься, русский царь… больно, блин!» – громко пою я в туалете.
На обратном пути я беру себе свежую простыню, перестилаю кровать, ощущая, как приятно двигаться, как просыпаются спина и плечи, как легко я все сбрасываю и переворачиваю матрас – я сильная. Ночную пеленку с простыней несу в санитарную комнату – у меня уважительная причина, чтобы еще походить. Можно еще ходить по палате, хочется музыки и танцев (Л. А. же не знает, как я могу ходить по палате).
Потом стою перед зеркалом, переплетаюсь в косы. Мне тридцать семь лет, я плету себе две косички, в больнице можно. В больнице это удобно, заплелся и лежи на подушке – ничего не мешает. И всем плевать.
Я читаю. Спать не хочется. Есть не хочется. Утро прошло. На пляже хорошо, но жарко.
Далианская подруга наводит на острове порядок: придвигает кровать к стенке, выравнивает тумбочку. Достает из сумки заказанное большое махровое полотенце и что-то еще… ох (руккола пахнет!) вкусную еду. Я почти забыла про еду, но запах свежей травы и зеленый цвет привлекают. И мы едим. Синица все еще обиженно фыркает, мне не удается познакомить ее с далианской подругой. И мы говорим о еде и трудностях перевода с итальянского языка. Так есть гораздо вкуснее. Я жалуюсь на утро, на ночь, на боль, на синицу, которая дразнится. Мне нужно поболтать – два часа молчать на операции – трагедия, настоящий стресс. – Ага, они такие, – говорит далианская подруга.
– Еще врет мне, что слышала, а самой там вообще не было.
– Маленькая, а не стыдно! Тебе не стыдно? – кричит в окно далианская подруга, размахивая фокаччей.
– Не оборачивается.
– Стыдно, наверное.
– С тобой так никто дружить не будет! Дразнить людей нехорошо.
– Да, верю, я верю, – чирикает синица, – дайте мне эту штуку с помидоркой.
– Сначала повтори.
– Было не больно – верещит синица.
Далианская подруга открывает фрамугу и пуляет туда маленький кусок итальянской лепешки с помидором. Синица ловит и прячется от нас в ветках березы.
– Поверила… безмозглая.
Входит Л. А. От неожиданности мы замираем с открытыми ртами, хорошо только синице – она спокойно ест свой кусок. Л. А. говорит, что можно спать на боку!!! О, спать на боку!!! Офигеть! Какой он добрый!
– Добрым людям в мире трудно.
– Да, – говорит моя далианская подруга, – им все время приходится быть еще добрее, чем раньше.
– Да, раньше мне можно было лежать только на спине, а теперь – кучу всего: ходить в туалет, спать на боку.
– Точно. Завтра тебе еще что-нибудь разрешат.
– Я могу в космос.
– Точно?
– Да, у меня давление позволяет. К тому же, там невесомость, и можно спать даже на животе без спроса!
– Вот видишь, ты уже злоупотребляешь добротой врача.
– Да… но что-то же надо здесь делать.
Потом приезжает мама с халатом – бестолковая вещь, пригодилась только как одеяло, когда я замерзала, зато она привезла пустырник и чай. Пустырник был выпит немедленно. Синица с интересом посмотрела на меня.
– Я переживаю! – оправдалась я.
– Ты – больная.
– Опять?
– Не-не! Я так, пошутила. И мне оставь.
– Кто больной тут, непонятно, – размачивая хлеб в пустырнике, бурчу я.
– У доктора спроси, он точно знает. У него записано.
– Тут много чего записано.
На мою фамилию добрый Л. А. выдал пропуск «для ухода и кормления за больным». Так и написано «кормления за больным». Нарушать нельзя, раз Царь так написал. Все, что не доел больной, должен за ним съесть посетитель. Если посетитель нечаянно пришел голодным, он должен терпеливо ждать и вперед больного с тарелки еду не хватать. Царские правила не обсуждают – и то и другое обязательно.
А в туалете, на столбе, да что там столб – античная колонна! – так вот, на колонне висит объявление: «Большая просьба не писать мимо унитаза». Эта прекрасная записка насмешила в дооперационный день, зато сегодня я поняла, что это не так уж и просто – «не писать мимо унитаза». Тот, кто писАл (не путать со словом в надписи), знал, что имел в виду. Сделать это практически не представляется возможным. Сесть больно, висеть невозможно, а не писать мимо надо, просят же. Тут я подумала, как хорошо мужикам, разлетающимся от туалета при моем появлении (видимо, зеркало врет – я еще пугаю людей), не надо заморачиваться. Не висишь, не сидишь, можно не писать мимо. Если бы я знала, перед больницей научилась бы чему-нибудь полезному, приобрела бы пару приемов, чтобы легко выполнять все предписания и надписи на больничных колоннах. Кто ж знал? Я-то думала, что вскочу и стану бегать, как до островного пляжа.
При ходьбе в ноге страшно, а главное, неприятно неожиданно жжет, я ругаюсь одним неприличным словом (очень тихо, здесь ведь все стерильно) и пищу́. А что делать? Так должно быть. Если я слышу от Л. А. – так должно быть, – успокаиваюсь и не понимаю, почему других это раздражает.
– У врачей на все один ответ: «Так и должно быть», – сипит дама в коридоре, – а что должно? Что я должна так ходить, когда все болит?
У меня не все болит, а главное – болит, «как должно быть». Я не вмешиваюсь в коридорный диспут – больным невозможно объяснить, что если врач говорит «так должно», значит, должно. А вот когда он задумается и шепнет… ну, так не должно быть… вот что бы сказали эти тетки?
– Они были бы счастливы, – чирикает синица, – это ты всем веришь.
– Уйди.
– Ты с кем говоришь? – удивляется Зеленое Облако, зацепившись за вторую линию горизонта.
– С синицей. Вон она.
– Ну… на березе… вижу… И что?
– Так должно быть.
– Ну… смотри… воду пей. А голова?
– Моя на месте.
Зеленое Облако подозрительно посмотрел на синицу и вышел, по-птичьи размахивая руками.
Далианская подруга уже на лекциях, мама – где-то в транспортной пробке. Я хожу по коридору. Остров незаметно проваливается в режим вечерних процедур.
Старушка Недовольной Дочери советует его соблюдать. Она не знает, что из-за этого я плохо сплю. Спать с 22 до 7 утра – нереально. Да еще безо всякой объективной нагрузки.
– Вам обезболивающее колоть? – спрашивает медсестра, перебирая красивыми пальцами в перчатках шприцы с бесцветной жидкостью, словно бусы. – А то Л. А. предупредил, что вы не жалуетесь, а терпите.
– Когда больно, колют укол, и ничего ночью не болит, – узнав, что ночью ноги дергало, очень строго говорит Л. А., пугая меня новой интонацией.
Было не больно, просто плохо, и ноги улетали. А вообще-то, я не знала, мне никто не предлагал, в блокноте не было записано, мне и в голову не пришло, что существуют такие уколы – раз не озвучили, значит, их нет. Чувствуя себя тупой и виноватой, я молчу и обиженно надуваю щеки: больше ничего не скажу.
– Нет. Мне не больно. Если что, я приду на пост.
– Померили температуру?
– Да, – смотрю на градусник, – семьдесят три и два.
– Ну и ну! – смеемся мы с медсестрой.
– Перемерьте через час. И жалуйтесь на боль. Здесь можно.
– Хорошо.
Температура тридцать семь и два.
Мне приснился Санкт-Петербург и место, которого там нет. Странная набережная в Царском селе. Там были море и Нева одновременно. Высоко на пристани стоит мокрый Исаакиевский собор, но с колоннадой Казанского. Чтобы дойти до него, нужно подняться, а потом спуститься по огромной лестнице. Там, где заканчивается лестница, начинается море, и можно войти в собор. И вот я иду туда и почти уже подхожу к большой открытой двери, но мне кричат, что я опаздываю на экскурсию и должна вернуться. Я возвращаюсь, а потом потихоньку иду обратно и снова поднимаюсь. Я смотрю, как море и Нева наплывают на собор почти с неба, и от этой воды он становится еще более мокрый, и мне очень хорошо, хотя я понимаю, что такого места в этом городе, а тем более в Царском Селе, нет, но не верю в это – потому что на свете может быть все что угодно.
Смотрю на телефон. Спала два часа. Очень жарко. Противно и беспокойно. Мне захотелось под прохладный душ, но пока нельзя.
Вышла в коридор. Там потрясающе тихо и красиво – абсолютно подводная загадочная атмосфера. Ты покачиваешься, словно лодка, ты вдыхаешь этот ночной свободный воздух возле больничного сада и смотришь на соседние горящие окна – там кто-то не спит. Есть ли у него такой чудесный коридор, в котором можно превратиться в лодку? Если нет – это плохо. Разве сам придумаешь стать лодкой?
О проекте
О подписке
Другие проекты