В русском христианстве…одно человеколюбие, один Христов образ, – по крайней мере, это главное.
Ф. М. Достоевский
В Средние века были глубоко пережиты, приняты в сердце евангельские слова Спасителя о том, что творение милостыни бедному и страдающему есть помощь Ему самому и путь достижения Царствия Небесного: «…приидите, благословенные Отца Моего, наследуйте Царство, уготованное вам от создания мира: ибо алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня; был странником, и вы приняли Меня; был наг, и вы одели Меня; был болен, и вы посетили Меня; в темнице был, и вы пришли ко Мне. <…> так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне» (Мф. 25: 34–36, 40). Это каритативное служение любви отражало самую суть христианства – кеносис[4] жертвенной Любви Христовой, бесконечного Милосердия «Сына Человеческого». Это служение стало критерием суда Божьего: «И пойдут сии в муку вечную, а праведники в жизнь вечную» (Мф. 25: 46).
Заповеданное Христом каритативное служение ближнему нашло отражение в многочисленных житиях и народных легендах, где человек испытывается случайной встречей с Христом в образе нищего или прокаженного. Особенно популярен этот сюжет был в средневековой Европе. В латинской повести «Об Иисусе Христе, избитом в образе нищего, над которым сжалился один брат-конверс» явление Христа в образе нищего объясняется Его глубочайшим смирением и обосновывается библейским словом: «Смирение Иисуса Христа так велико, что иногда Он является в образе болящего. Однако чаще всего Он принимает образ прокаженного. Что первое истинно, свидетельствуют Его собственные слова в Евангелии: “Болен был, и вы посетили Меня”. А о втором говорит пророк Исайя: “Он взял на себя наши болезни и понес наши страдания, а мы думали, что Он был подобен прокаженному, поражаемый Богом” и далее[5]. Тому можно найти много примеров в “Диалоге” святого Григория[6]».
Сюжет на евангельские слова Спасителя был известен и в Древней Руси. В проложной повести «О некоем игумене, которого испытал Христос в образе нищего» игумен (предпочитающий общаться не с нищим, а с богатыми и власть имущими мира сего) не проходит испытания встречи с Христом в образе нищего: «Услышав эту повесть, братия, не будем отводить взгляд от бедных, потому что Сам Христос Вседержитель ходит по земле в образе нищих. И подающие нищему, Христу в руки подают. А те, кто ест и пьет с богатыми, удовлетворяют своему желанию славы от мира сего».
Евангельские слова о том, что в образе нищего и убогого милостыню принимает Сам страдающий Христос стали вдохновляющим источником деятельного христианства, каритативного служения нищему, убогому, больному. Духовный путь св. Франциска Ассизского (1182–1226) начинается со случайной встречи с прокаженным. Увидев его на дороге, Франциск преодолел христианской любовью инстинктивное отвращение к прокаженному, сошел с коня, чтобы поцеловать его и дать ему милостыню, после чего прокаженный чудесным образом исчез (Второе Житие Фомы Челанского, V, 9). В служении прокаженным «горькое» отвращение Франциска стало «сладостью» для его души и тела (Завещание св. Франциска). Основывая братство, Франциск называет своих учеников «миноритами» – «меньшими братьями», тем самым отсылая к словам Христа о каритативном служении ближнему. Милосердие Франциска нашло свое выражение в христианском искусстве – на фреске Джотто «Франциск отдает свой плащ бедному рыцарю» (Сцена из Жития св. Франциска. 1290–1295. Верхняя церковь Сан-Франческо, Ассизи), изображающей Франциска, охваченного «пылким состраданием» (ит. compassione per affettuosa pieta) (Большая Легенда св. Бонавентуры, гл. 1, 2).
Словами Христа о служении ближнему было вдохновлено подвижничество и другой великой святой – Елизаветы Венгерской (Тюрингской, 1175–1235). Оставив после смерти мужа богатую княжескую жизнь, Елизавета приняла «серую рясу францисканцев» и стала служить в лечебнице больным беднякам и прокаженным: «Однажды, когда они мыли и кормили больных, Елизавета сказала своим служанкам: “О, как хорошо, что мы здесь. Мы умываем, купаем, кормим и поим нашего Господа Иисуса Христа”» (Житие св. Елизаветы Венгерской. Немецкое житие).
В середине XIX в. в России пробуждается глубокий интерес к народному религиозному сознанию, в котором евангельские и житийные сюжеты находили свое живое преломление. Ключевым событием для открытия этого «Евангелия от народа» стал выход сборника «Народные русские легенды, собранные А. Н. Афанасьевым» (М.: Издание К. Солдатенкова и Н. Щепкина, 1859)[7]. Официальная церковь и государственная власть не приняли этого удивительного свидетельства народной веры: даже подвергнутая жесткой цензуре книга вызвала негодование высшего духовенства и была запрещена[8]. Знаменательно, что церковные иерархи не узнали в странствующем нищем Христе народных легенд Христа Евангелия, что напоминает известную историю о митр. Филарете и докторе Ф. П. Гаазе. Последний ходатайствовал перед митрополитом о пересмотре дел осужденных (о помиловании или смягчении наказания), что вызвало недовольство Филарета, считавшего, что невинно осужденных не бывает: «Вспыльчивый и сангвинический Гааз вскочил со своего места. “Да вы о Христе позабыли, владыко!” – вскричал он, указывая тем и на черствость подобного заявления в устах архипастыря, и на евангельское событие – осуждение Невинного»[9].
В Предисловии к сборнику знаменитый собиратель вспоминал те же евангельские слова о творении милостыни бедному и страдающему как самому Христу: «Взалкахся бо – и дасте ми ясти, возжадахся – и напоисте мя, страненъ бѣхъ – и введосте мене, нагъ – и одѣясте мя, боленъ – и посѣтисте мене, въ темницѣ бѣхъ – и пріидосте ко мнѣ. <…> понеже сотвористе единому сихъ братій моихъ меньшихъ – мнѣ сотвористе». Этими словами Афанасьев раскрывал «чистейший нравственный характер», евангельскую этику народных легенд в России и в Европе: «По народным сказаниям, Спаситель вместе с апостолами и теперь, как некогда – во время земной своей жизни, ходит по земле, принимая на себя страннический вид убогого; испытуя людское милосердие, он наказует жестокосердых, жадных и скупых и награждает сострадательных и добрых. Это убеждение, проникнутое чистейшим нравственным характером, основано на том, что Спаситель о делах любви и милосердия к нищей братии проповедал, как о делах любви и милосердия к нему самому».
Именно этим духом странничества Христова проникнуты известные тютчевские строки, написанные в 1855 г.:
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя.
Но в предшествующей строфе поэт был не прав, подчеркивая только русский характер образа странствующего Христа:
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.
Конечно, не только русский взор понял и заметил свет нищеты Христовой, о чем свидетельствует большое количество европейских народных легенд на сюжет испытания Христом-странником человеческих сердец. Афанасьев привел в Предисловии параллельные русским немецкие народные легенды «Христос-странник», «Награда и наказание» и др. В них – то сияние нищеты, о котором Рильке сказал в своем францисканском «Часослове» (1903):
Denn Armut ist ein grofier Glanz aus Innen…
(Ведь нищета – великое сиянье изнутри [человека]).
Ключевой легендой афанасьевского сборника является пасхальный рассказ «Христов Братец», представляющий собой переложение так впечатливших народную душу слов Христа о служении страдающему ближнему («братьям Моим меньшим») как достижении Царствия Небесного и о том, что отказ от этого служения любви ведет в «муку вечную». Легенда начинается пасхальной встречей милостивого сына и немилостивой матери с Христом в образе нищего (сын угощает Его пасхальной трапезой, мать же отказывается с Ним разговляться), а заканчивается тем, что открывшийся сыну Христос показывает уготованное ему в раю место и его мать, мучающуюся в аду.
В этой легенде Христос, просящий[10] сына обменяться с Ним крестами («Будь ты мне брат крестовый!»), предстает не всемогущим и величественным Царем, Судией, не всесильным Пантократором, а человеком, родным братом – и в этом глубочайший христианский гуманизм народной легенды, богочеловеческий смысл христианства, который так глубоко прочувствовало, пережило народное сердце и приняло его как суть Христова благовестия.
Важнейшим духовным и творческим источником народные легенды стали для Ф. М. Достоевского. Писатель вспоминал, что еще в детстве, не умея читать, заслушивался проникновенными и благоговейными народными пересказами житий святых из Четьи-Миней[11], над которыми с умилением воздыхал не только простой народ, но даже разбойники в острогах: «…рассказы про “божественное” очень любит русский народ. <…> В этих рассказах, и в рассказах про святые места, заключается для русского народа, так сказать, нечто покаянное и очистительное» (Дневник Писателя, 1877). Рассказы эти для народного сознания – живой и вдохновляющий образец исполнения евангельских заповедей, определяющий этическое поведение народа, который «и сам выделяет из себя великих кающихся “Власов”, идущих с умилением, раздав всё имение свое, на смиренный и великий подвиг правды, работы и нищеты.» (Там же).
«И что за слово Христово без примера?» – вопрошает старец Зосима и рассказывает чудо о медведе из Жития преп. Сергия Радонежского как такой «пример» милующего сердца – пламенеющей жалостью любви (преп. Исаак Сирин) к премудрому и прекрасному Божьему творению. Именно этический поступок (а не только слово) для Достоевского – главный критерий истинного христианства и христианина, которые не могут быть совместимы, например, с социальным неравенством («Предположить только, что у Марии Египетской есть крепостные крестьяне и что она не хочет их отпустить на волю. Что за абсурд!» (Дневник Писателя, 1880)) или с инквизицией: «Сожигающего еретиков я не могу признать нравственным человеком <…> Нравственный образец и идеал есть у меня, дан, Христос. Спрашиваю: сжег ли бы он еретиков – нет. Ну так значит сжигание еретиков есть поступок безнравственный» (Записная тетрадь 1880–1881 гг.). Писатель глубоко убежден, что в русском православии гуманизм, этика человеколюбия важнее церковного ритуализма и мистицизма: «Вникните в православие: это вовсе не одна только церковность и обрядность, это живое чувство <…>. В русском христианстве, по-настоящему, даже и мистицизма нет вовсе, в нем одно человеколюбие, один Христов образ, – по крайней мере, это главное» (Дневник Писателя, 1876).
Как известно, Достоевский считал, что русская церковь находится «в параличе с Петра Великого» (Записная тетрадь 1880–1881 гг.), имея в виду синодальный период огосударствления церкви, превращения ее в бюрократический аппарат на службе государству[12]. Достоевский не боялся честно говорить об этом изъяне, искажении церкви, отмечая, что такое духовенство не способно ответить на вызовы времени (реформы, просвещение народа.): «.духовенство наше не отвечает на вопросы народа давно уже. Кроме иных, еще горящих огнем ревности о Христе священников, часто незаметных, никому не известных, именно потому что ничего не ищут для себя, а живут лишь для паствы, – кроме этих и, увы, весьма, кажется, немногих, остальные, если уж очень потребуются от них ответы, – ответят на вопросы, пожалуй, еще доносом на них. Другие до того отдаляют от себя паству несоразмерными ни с чем поборами, что к ним не придет никто спрашивать» (Дневник Писателя, 1877). И в черновиках романа «Братья Карамазовы» Достоевский произносит устами Зосимы горькую правду: «Что теперь для народа священник? Святое лицо, когда он во храме или у тайн. А дома у себя – он для народа стяжатель. Так нельзя жить. И веры не убережешь, пожалуй. Устанет народ веровать, воистину так. Что за слова Христовы без примера? А ты и слова-то Христовы ему за деньги продаешь. Г ибель народу, гибель и вере, но Бог спасет».
Именно народная легенда, в которой русская душа захвачена живым Христовым поступком, давала простому человеку опыт воплощения в обычной, мирской жизни евангельской этики любви к ближнему. И в этом народная легенда противостояла, с одной стороны, официальной церкви с ее государственной моралью и аскетическим отказом от мира, а с другой стороны, – глубинному национальному нигилизму и новому нигилизму социалистов: «Все нигилисты. Нигилизм явился у нас потому, что мы все нигилисты. Нас только испугала новая, оригинальная форма его проявления. (Все до единого Федоры Павловичи)» (Записная тетрадь 1880–1881 гг.).
Народная легенда «Христов Братец» как живой духовно-этический опыт, пережитый Достоевским, вводится писателем в ключевые эпизоды романов «Идиот» (1868) и «Братья Карамазовы» (1880). В легенде Христос в образе нищего старика предлагает проявившему к Нему милосердие мужику обменяться крестами: «И видит сын: на старике одежонка плохонькая, а крест как жар горит. “Давай, – говорит старец, – крестами меняться; будь ты мне брат крестовый!” – “Нет, брат! – отвечает парень, – коли я захочу – так куплю себе эдакой крест, а тебе негде взять”». Старик уговаривает парня поменяться крестами и зовет его к себе в гости во вторник на Святой неделе. В духе этой народной легенды Достоевский создает в романе «Идиот» сюжетную ситуацию испытания Рогожина встречей с «Христом» (в образе кн. Мышкина) и их братания через обмен крестами. Народный характер этой ситуации акцентируется историей, рассказанной Мышкиным Рогожину, – о солдате-«христопродавце», который продал ему оловянный крест, выдав его за серебряный с целью пропить полученные деньги. После этого рассказа Рогожин просит князя обменять свой золотой крест на его солдатский в знак побратания. Этим поступком Рогожин, одержимый страстью к Настасье Филипповне, пытается преодолеть в себе искушение убить Мышкина, в котором он видит своего соперника. Но в итоге Рогожин, как и обманувший Мышкина солдат, не проходит испытания встречи с «Христом» – он все же пытается убить своего крестового брата.
О проекте
О подписке