Читать книгу «Трагедия войны. Гуманитарное измерение вооруженных конфликтов XX века» онлайн полностью📖 — Сборника статей — MyBook.

Массовая война и отношение к немецкому имуществу

Отношение к собственности – другой пример, на основе которого можно рассмотреть «тотализирующее» воздействие войны на поведение русской армии. Согласно Конвенции 1907 г., реквизиции могло подлежать исключительно военное имущество, в то время как собственность частных лиц оставалась неприкосновенной, а за все изымаемое для нужд армии (например, продовольствие или фураж) требовалось платить. И в заявлениях, и в приказах русского командования сохранность имущества граждан гарантировалась, и в целом на протяжении всего пребывания в провинции оно придерживалось этой линии поведения, справедливо считая, что мародерство не только позорит честь мундира, но и негативным образом сказывается на боевом духе нижних чинов. «За мародерство вешали, расстреливали и пороли, причем жестоко – по 100–200 ударов: для слабого организма почти смерть, да еще и мучительная», – вспоминал П. А. Аккерман, приводя несколько примеров. Одного солдата с унтер-офицерскими нашивками подвергли телесному наказанию за то, что он пытался унести валявшийся на улице Эйдткунена эмалированный кувшин стоимостью в 60 копеек[130]. 19 (6) августа в Эйдткунене за мародерство в оставленных немцами домах были повешены два нижних чина по приказу П. К. фон Ренненкампфа, причем о принятых мерах на следующий день сообщалось в объявлении войскам 1-й армии[131]. Непримиримую позицию к мародерам занимал и генерал А. В. Самсонов, в одном из первых приказов от 7 августа (25 июля) он писал: «Предупреждаю, что я не допускаю никаких насилий над жителями. За все то, что берется от населения, должно быть полностью и справедливо уплачено»[132].

Мы полагаем возможным утверждать, что вопрос обеспечения сохранности имущества в глазах военного начальства теснейшим образом переплетался с императивами поддержания порядка и дисциплины, а потому карательные меры в адрес мародеров в реальности мотивировались не столько высокими идеалами прав частной собственности, сколько именно стремлением пресекать солдатскую разнузданность. Вероятно, поэтому уже в августе 1914 г. наметились значимые исключения из этих правил.

Во-первых, нередко по вступлении в города начальство приказывало брать под охрану винные погреба или уничтожать их содержимое. Например, 9 августа (27 июля) после взятия Ширвиндта одним из первых стал приказ разбить все бутылки с вином[133]. Впрочем, сами немцы такие меры рассматривали позитивно, поскольку они были направлены на предотвращение эксцессов.

Во-вторых, обе русские армии начали наступление до окончательного устройства тыла. Генерал П. К. фон Ренненкампф пытался решить проблему за счет заключения поставок с частными лицами по завышенным ценам, однако по требованию главнокомандующего фронтом расторг соглашение. Положение 2-й армии усугублялось инфраструктурными проблемами. В итоге перебои со снабжением приходилось восполнять «местными средствами». Даже в приказе от 26 (13) августа П. К. фон Ренненкампф указывал: «Возможно, что не успеют подвозить хлеба, но это не должно останавливать наступление нашей славной армии. Продовольствия находим много, мяса – сколько угодно, овощей и картофеля тоже, поэтому случайный недостаток хлеба не должен иметь значения. Войсковым интендантам, находя запасы муки и хлебопекарни, организовать хлебопечение на местах»[134]. Соответственно, это привело к многочисленным случаям изъятия продуктов на местах, и уже в первые недели наступления грань между реквизициями и мародерством деформировалась. Историк М. В. Оськин приводит перлюстрированное цензурой письмо одного русского офицера, который рассказывал, как командир роты, оставленной в Гольдапе, «конфисковывал в тылу различные вещи и распродавал – сигары, вино, ликеры и разную мелочь. Воспринималось же такое этим офицером не как мародерство, а как реквизиция: “Когда это сделают солдаты, их за это расстреливают, ну а офицеру все сходит с рук. И эти-то люди – наши начальники! Солдаты пока иронизируют по поводу офицерского мародерства, но я убежден, что это со временем превратится в тяжелую трагедию для офицеров”. Подытоживая, автор письма сообщал, что подает рапорт о переводе на передовую, чтобы не видеть подобного безобразия»[135]. Это свидетельство интересно именно как пример того, насколько решение о легитимном присвоении было тесно связано с вопросом о власти и положением в общей иерархии.

В-третьих, чрезвычайно размытой оказалась грань между мародерством и сбором трофеев. В 1914 г. сбор трофеев не был еще поставлен на системную основу, а потому в войсках самостоятельно решали, что считать таковыми. В целом существовала установка рассматривать в качестве них захваченное военное имущество противника, однако на практике вполне легитимным было присвоение и других предметов. Например, сестра милосердия великая княжна Мария Павловна, кузина императора Николая II, в мемуарах описывала, как в Гумбиннене она взяла новенький кофейник в качестве трофея[136]; другая сестра милосердия из Инстербурга отправила домой во Владимир тарелку из сервиза[137]. В марте 1915 г. Военное министерство сообщало в трофейную комиссию (председатель С. И. Петин) о четырех знаменах немецких военных организаций, три из которых были захвачены в Восточной Пруссии (знамена военных союзов Эйдткунена, Нейендорфа и Йодткунена)[138]. В октябре 1915 г. в трофейной комиссии также числились значки стрелкового общества и мужского певческого союза Марграбовы, знамя общества мясников Шталлупенена и знамя общества столяров Марграбовы[139]. В начале 1917 г. в перечне имущества трофейной комиссии Д. А. Скалона среди прочего был указан памятник канцлеру Бисмарку[140]. Можно предположить, что во всех этих случаях инициативу проявляли офицеры на местах, которые отправляли трофеи в тыл. Впрочем, не все предметы признавались таковыми. Так, Владимир Яковлев, назначенный начальником станции Киовен в Восточной Пруссии, снял военный флаг Германской империи и позднее направил его в министерство путей сообщения, а затем к императорскому двору. Оттуда он был передан в трофейную комиссию (С. И. Петин), однако в сентябре 1915 г. она заявила, что не считает это знамя за трофей, т. к. оно по факту является служебным флагом и не относится к военным действиям[141]. Вопрос о том, что именно считать трофеями, официально решился лишь тогда, когда в апреле 1916 г. была создана вторая трофейная комиссия во главе с генералом Д. А. Скалоном. Подготовленная им программа сбора трофеев предполагала разграничение между собственно трофеями (принадлежащие неприятельским армиям или захваченные с боя знамена, штандарты и пр., серебряные трубы и литавры, фельдмаршальские жезлы, золотое оружие высших начальников, ключи укрепленных городов-крепостей, бунчуки и личные знаки и флаги высших начальников, а также орудия и военная техника) и военной добычей (предметы вооружения, снаряжения и снабжения, правительственные флаги и гербы, карты, книги и документы военного характера)[142]. Как видно из этого, захват гражданского имущества не считался легитимным на официальном уровне, однако многие смотрели на это иначе.

Обратим внимание, что в августе 1914 г. еще одним субъектом действий в отношении имущества стали жители приграничных территорий Российской империи, которые переходили границу и грабили оставленные немецкие селения. Об этом в одном из донесений, например, упоминал полковник А. М. Крымов[143], а военный врач З. Г. Френкель, в августе 1914 г. служивший в 1-м армейском корпусе (2-я армия), с которым побывал районе Илово – Зольдау, вспоминал: «Противник спешно очистил не только нашу пограничную область, но и все близкие к границе свои населенные пункты. Возвратившееся население польских деревень устремилось в немецкие безлюдные поселки, и мы видели по всем дорогам, как поляки всех возрастов несли из покинутых немцами домов всякую утварь, гнали свиней и скот»[144].

Это обстоятельство было известно властям, а в начале сентября сувалкский губернатор Н. Н. Куприянов поставил вопрос о том, чтобы бесхозных коней свозить в Вержболово для образования конского запаса. Другими словами, проблема заключалась вовсе не в факте разграбления, а в том, чтобы это имущество поставить на службу армии, т. е. опять вопрос сводился к пресечению самовольного поведения и обеспечении порядка. К слову, 3 сентября (20 августа) губернатор получил соответствующее разрешение от Н. А. Данилова[145]. В этот же день П. К. фон Ренненкампф, готовя свою армию к обороне перед ожидающимся наступлением противника, распорядился в том числе «угнать весь скот и лошадей, находящихся перед фронтом»[146]. Причем П. А. Аккерман свидетельствовал: «<…> левый фланг армии, наиболее пострадавший, тем не менее умудрился пригнать, отходя спешно, от десяти до пятнадцати тысяч голов скота. Я своими глазами видел стада, и не малые (голов до шестисот), типичных, белых с черными пятнами, голландок из Восточной Пруссии»[147]. В эти же дни во время отступления частей 10-й русской армии был разграблен приграничный город Просткен: отходящие солдаты и жители деревень по российскую сторону границы угнали весь скот и лошадей, 272 жителя были депортированы в Россию, 19 убиты, а остальные бежали. Почти все дома были сожжены[148].

Осенью отношение к немецкой собственности кардинально поменялось. Если в августе – сентябре 1914 г. речь шла о возмещении за счет противника тех или иных недостатков в снабжении, то теперь благополучие экономики рассматривалось как основа боеспособности немецкой армии, а потому нанесение экономического урона превратилось во вполне легитимную военную задачу. Так, уже рассмотренный выше приказ Н. В. Рузского требовал не только уничтожения казенного имущества, если его нельзя вывезти, но и подрыва обрабатывающей промышленности, для чего предписывалось «портить машины на казенных и частновладельческих заводах и фабриках, поручая это дело саперам». Экономическая эксплуатация приобретала системный характер: для сбора «местных средств» при начальнике этапно-хозяйственного отдела должны были формироваться специальные эксплуатационные команды, а излишки собранных запасов вывозиться в Россию[149]. Такие настроения передавались и войскам. По крайней мере, относительно событий осени 1914 г. П. А. Аккерман свидетельствовал: «Ныне сознание подсказывало солдату, что необходима борьба с материальным благосостоянием неприятеля»[150].

Общие усилия возымели успех, Восточной Пруссии был нанесен экономический ущерб. С потерей 135 тыс. лошадей, 250 тыс. коров, 200 тыс. свиней и урожая 1914 г. появились катастрофические проблемы со снабжением[151]. Сама война также сильно сказалась на материальном фонде: пострадали 19 городов и 1,9 тыс. деревень, разрушены были 41 414 зданий и еще 60 тыс. повреждены[152]. Правда, эти цифры говорят скорее об интенсивности боевых действий в условиях индустриальной войны, поскольку многие разрушения производились во время боевых действий или отхода русских войск и были вызваны сугубо военными причинами – от случайных попаданий снарядов обеих сторон до намеренного сноса зданий, которые могут служить удобными пунктами наблюдения для противника.

Однако порою разрушались и те сооружения, которые потом понадобились русской армии. Например, в одном приказе по армии генерал Ф. В. Сиверс приводил такой случай: «Нижние чины 3-го взвода Продовольственного транспорта 2-го Кавказского корпуса, ночевавшего в ночь с 9 по 10 ноября у Марграбово, позволили себе сжечь для своих надобностей несколько телеграфных столбов и часть шестового военного телеграфа, чем на несколько часов прекратили связь штаба армии с корпусами и соседними штабами»[153]. Такие случаи, видимо, были неоднократными, потому в приказе от 6 января 1915 г. (24 декабря 1914 г.) командующий 10-й армией настоятельно требовал: «Разрушения заводов, фабрик, мельниц и проч. должны преследовать одну цель – нанесение возможно большего ущерба Германской промышленности, отнюдь не принося ущерба своим войскам, занимающим Восточную Пруссию. Ввиду сего Командующий Армией приказал напомнить, что, приступая к разрушению какого-либо сооружения, прежде всего необходимо убедиться, что оно не нужно и не может понадобиться нашим войскам, и лишь тогда приступать к его уничтожению». В качестве примера неправильного поведения он привел ситуацию в Лыке, когда подрывная команда пыталась взорвать водонапорную башню, а другой отряд взорвала часть скотобойни, хотя вскоре выяснилось, что оба объекта оказались нужны для русских войск[154].

При этом нельзя сказать, что руководство армии в полной мере отказалось от попыток проводить различие между имуществом, служащим для военных целей, а потому подлежащим реквизиции, и тем, что под это не подпадает. В данном случае показательно отношение к оставленной немцами сельскохозяйственной технике, которая на рубеже 1914–1915 гг. стала предметом борьбы различных организаций и государственных учреждений. Инициативу проявили представители различных ведомств, губернских властей и общественных организаций, просившие о безвозмездной передаче им тех или иных предметов. В штабе Северо-Западного фронта задумались и об исполнении положений Конвенции 1907 г., поскольку не все конфискуемое имущество подпадало под определение «служащего для военных целей». Потому в январе 1915 г. было решено создать особую комиссию по распределению и использованию имущества, конфискованного в Восточной Пруссии, которая поставила бы этот процесс под контроль. Предполагалось продавать с аукциона те вещи, которые не могли служить потребностям армии, а вырученные деньги отдавать на благотворительность. Комиссия была образована при штабе Двинского военного округа 9 (22) февраля 1915 г., на следующий день после завершения тяжелейшего отступления 10-й армии, в ходе которого в августовских лесах погиб целый корпус[155].

Приходится признать, что в целом логика «тотальной» войны взяла верх, а попытки ограничить присвоение оставленного имущества не были удачными. Обратим попутно внимание, что для многих чинов русской армии собственно «имущественный вопрос» не стоял вовсе. Воспоминания русских офицеров наполнены многочисленными рассказами о мародерстве. При этом в одних случаях делали акцент на то, что «особо отличались» казаки («меня поражала эта удивительная страсть казаков к разрушению. Часто, бывало, входишь в немецкую усадьбу, и если раньше побывали здесь казаки, то находишь ужасные следы разрушения»[156]), в других – обозные части («После нас, когда мы шли вперед, шла наша пехота, а затем всякие обозы. Ох уж эти обозники!»[157]), в-третьих – второочередные дивизии (Б. Н. Сергеевич писал, что ночью 6 ноября одна из второочередных частей полностью разграбила Маркграбову: «Надо было совершенно озвереть тысячной толпе, чтобы произвести то, что было сделано в городе!» – ужасался он[158]), в-четвертых – артиллеристы («В артиллерии <…> можно <…> видеть целую свинью на передке орудия, граммофоны <…> Противно было смотреть на эту гадость, вносившую в войска деморализацию»[159]), в-пятых, помещали мародерство в контекст отступления (лейб-драгун А. Бендерский о сентябрьском отходе 1-й армии: «Разоренные части пехоты в беспорядке шли на восток, сжигая все, что попадалось на их пути»[160]), в-шестых, пытались проводить различие между августом – сентябрем и последующим, позиционным, периодом («<…> при первом нашем вторжении, когда жители оставались на местах, никаких погромов и грабежей не было. Когда же, при втором вторжении, жилища и все имущество оказались брошенными, то вспыхнул вандализм»[161]).

Мы полагаем, что эти свидетельства позволяют сделать вывод не только о распространенности практики «питаться местными средствами», но и о сложностях контроля офицеров над солдатской массой. Вопрос различения реквизиции и мародерства (т. е. легитимного и нелегитимного присвоения чужого имущества) на практике был всегда теснейшим образом связан с вопросами порядка, иерархии и власти. Даже в августе 1914 г. присвоение немецкой бытовой вещи великой княжной вполне легитимно (а для нее это вообще взятие трофея), в то время как нижний чин за примерно то же самое деяние был подвергнут телесным наказаниям. Неудивительно, что тот же К. С. Попов в мемуарах попытался увязать наблюдаемое в 1914 г. мародерство с последующим революционным разложением: «К сожалению, не было принято тогда же против любителей чужой собственности драконовых мер и дурные, но заразительные примеры нашли себе более широкое применение в период революции, и особенно в Гражданскую войну»[162]. Мы далеки от мысли выстраивать прямую причинно-следственную связь, однако стоит указать на общую проблему: уже в Восточной Пруссии обозначилась ограниченная способность офицерского корпуса влиять на несанкционированное насилие, проявляемое подчиненными – теми нижними чинами, которые и составляли массовую, «народную» армию.

Таким образом, события в Восточной Пруссии в 1914–1915 гг. мы рассматриваем как опыт массовой войны, практическое осмысление которого приводило к ее «тотализации». Так, в отношениях с мирными жителями русское командование стремилось придерживаться традиционных способов поведения, проводя разницу между военными и гражданскими, а также между военным и гражданским имуществом. Однако очень быстро реальность внесла корректировки, поскольку в обоих случаях границы были размыты. Патриотический настрой немецких граждан и их прямое или скрытое сопротивление заставили искать соответствующие ответы. В августе – сентябре 1914 г. это вылилось в серию прискорбных актов коллективного наказания, однако осенью на вооружение был принят другой метод – массовые принудительные переселения, – что в целом соответствовало характеру массовой войны и позволяло соблюсти если не «дух», то «букву» Конвенции 1907 г. Эти меры вряд ли выглядят столь жестокими на фоне организованного немецкого террора на оккупированных территориях Франции и Бельгии, массовых репрессий против русин Австро-Венгрии, развернутых после отступления русских из Восточной Галиции в 1915 г.[163], или геноцида армян в Оттоманской империи. В последних двух случаях, конечно, речь идет об «усмирении» своих подданных, обвиненных в нелояльности. В 1914 г. русское военное руководство изменило отношение и к немецкому имуществу: от восполнения пробелов в снабжении русское командование перешло к систематическому нанесению экономического урона, рассматривая это в качестве легитимной формы борьбы с врагом. Правда, в недрах армии различение реквизиции и мародерства было теснейшим образом связано с вопросами власти, положения в военной иерархии и поддержанием дисциплины.

В свою очередь, отмеченные изменения могут быть квалифицированы как шаг в сторону «тотализации» текущего конфликта под влиянием фронтовых условий, однако нельзя не обратить внимание, что по времени они совпадают со схожими тенденциями во внутренней жизни, когда антигерманская риторика стала перерастать в более последовательную экономическую политику, принявшую уже в 1915–1916 гг. форму давления и изъятия «немецких» капиталов и собственности[164]. События в Восточной Пруссии внесли свой вклад – правда, его вряд ли стоит преувеличивать – в механизмы «тотализации» образа врага: немецкая пропаганда активно использовала рассказы о «русских зверствах»[165], а организованная массовая помощь беженцам и пострадавшим превратилась в мощный инструмент укрепления гражданской солидарности, в то время как «опыт немецкого вероломства», полученный русскими военными, способствовал укреплению антинемецких настроений.

1
...
...
12