Читать книгу «Феномен ГУЛАГа. Интерпретации, сравнения, исторический контекст» онлайн полностью📖 — Сборника статей — MyBook.
image

По меньшей мере один факт о ГУЛАГе, вытекающий из вышеупомянутого сравнения, известен всем историкам: то, что советские лагеря не были лагерями уничтожения и поэтому отличаются от нацистских лагерей с их индустрией смерти. Д. Байрау, однако, возвращается к этому навязчивому сопоставлению нацистской и советской систем, рассматривая при этом все лагеря Третьего рейха, а не только те, что он называет «лагерями чистого истребления», то есть Хелмно, Собибор, Треблинку, Майданек и Освенцим-Биркенау. Эти лагеря смерти создавались во время Второй мировой войны, после массовых расстрелов 1941 года и «окончательного решения еврейского вопроса»; но все нацистские лагеря «до Освенцима» и в нацистской «империи» в целом, как бы страшны они ни были, не являлись лагерями смерти [Wünschmann 2015; Wachsmann 2015]. Всесторонне охватывая весь спектр немецких лагерей и сопоставляя их с советским материалом, рассмотренным на основе новой историографии, Байрау в состоянии выявить множество других сходств и различий. Это переосмысление к тому же происходит в то время, когда наше понимание холокоста в первую очередь как индустрии уничтожения в лагерях смерти дополнилось новым знанием о «пулевом холокосте» в Восточной Европе[6].

Кроме того, ученые, желающие заново переосмыслить сходство советской системы с нацистской, наверняка примут во внимание новый впечатляющий материал Г. Алексопулос о том, как в лагерях ГУЛАГа систематически «использовали, эксплуатировали, а затем просто выбрасывали» людей, нередко освобождая умирающих узников, чтобы уменьшить показатели смертности. Алексопулос отмечает, что «существует и обоснованное желание избежать ложной эквивалентности между нацистскими лагерями смерти и советскими трудовыми лагерями», и признает, что строгость режимов разнилась от лагеря к лагерю. В то же время Алексопулос приходит к выводу, что соотношение «изнурительного труда и карательного голода» было формой уничтожения, систематической и преднамеренной в том смысле, что предполагало полное истощение всех ресурсов человеческого организма: «Сталинское руководство, возможно, не планировало истреблять заключенных в своих лагерях, но намеревалось извлечь из них всю имеющуюся энергию, чтобы эксплуатировать физически в максимально возможной степени»[7]. Еще два компаративных исследования относятся к Китаю и Северной Корее. Оба показывают, что системы лагерей, которые первоначально находились под сильным воздействием как советского примера, так и советских консультантов, в ряде аспектов существенно отличались от ГУЛАГа. Например, китайский лаогай далеко ушел по пути идеологического перевоспитания и отчаянной массовой мобилизации, притом что там в значительной степени копировались сугубо экономические функции ГУЛАГа, тогда как в Северной Корее упор делался на стигматизацию, что очевидным образом не позволяло воспроизвести ту экономическую роль, которую играл подневольный труд в советской принудительной индустриализации.

Ключевой вопрос, содержащийся в ряде глав этой книги и требующий более углубленного сравнительного подхода, связан с модерностью ГУЛАГа. Инновации XIX века, как идеологические, так и технические, создали предпосылки для лагерей ХХ века. Форт в своей главе утверждает: «Британское правление помогло создать структурные и теоретические предпосылки для развития и управления лагерями». Как предполагает Байрау, Первая мировая война стала, как и во многих других отношениях, международным поворотным пунктом как в отношении масштабов, так и продолжительности лагерного опыта, который, так же как и сам ГУЛАГ, был достаточно разнообразным и включал много разных типов лагерей. Форт напрямую связывает ХХ век с ХIX через концепцию модерности, утверждая: «На базовом уровне британские и советские лагеря образовались в структурных условиях западной разделяемой модерности. Они развивались в соответствии с одними и теми же принципами “чистоты” и “грязи” и основывались на производительном труде, финансовых ограничениях и страхе перед социальной и политической опасностью». ГУЛАГ, как и концентрационный лагерь, нередко рассматривается как квинтэссенция тоталитаризма ХХ века и, следовательно, сугубо модерное явление. Так, М. Левен в своем компаративном исследовании, посвященном геноциду на европейских пограничных землях с 1939 по 1953 год, уверенно называет НКВД «передовым краем советского высокого модернизма», учитывая его относительную эффективность и большие материально-технические возможности по сравнению с нацистской СС [Levene 2013: 316].

В то же время, когда речь заходит о чертах сталинизма, которые нередко приводились как аргумент prima facie в пользу атавистичности советской системы, на первый план выступают как сами масштабы советского политического насилия, так и сущность ГУЛАГа. То, что значительная часть советской экономики и населения была задействована, по сути, в определенной форме рабского труда, часто с использованием примитивных орудий труда или при полном их отсутствии, побудило В. А. Бердинских, историка ГУЛАГа, в самом начале своего исследования провести аналогию со строительством египетских пирамид. Еще один пример: А. Эткинд рассматривает советскую систему как «целиком и полностью антисовременную». Опираясь в немалой степени на историю ГУЛАГа, Эткинд выдвигает «концепцию “контрсовременностей”, или, возможно, “антисовременных сил современности”», смоделированную по образцу концепции контрпросвещения Исайи Берлина [Бердинских 2017; Etkind 2005: 172, 175].

В этой книге, как представляется, присутствует весь спектр мнений о модерности ГУЛАГа. У. Белл, например, подчеркивает прагматичную адаптацию ГУЛАГа к экономике военного времени после 1941 года; в своей диссертации он определяет его как разновидность неотрадиционализма, обосновывая это большим разрывом между централизованным планированием и фактическим состоянием дел на местах в ГУЛАГе [Bell 2011: 114–125]. На другом полюсе спектра Байрау, оперируя понятиями тоталитарных институтов и абсолютной власти, неявно подчеркивает нелиберальную модерность ГУЛАГа, хотя для того, чтобы объяснить неизбежное несоответствие намерений их реализации, ему требуется ввести понятие «потайной жизни» в лагерях. Алексопулос, описывая систематизированный режим крайней физической эксплуатации в масштабах ГУЛАГа, безусловно, вносит свой вклад в наше понимание модерности ГУЛАГа, так как в столь широком масштабе это может быть осуществлено только государственной властью, администрациями лагерей и медицинским персоналом, пусть даже большая часть труда выполнялась с помощью самых примитивных орудий.

Я бы предложил внимательному читателю этих глав постараться разбить спорную проблему модерности на более конкретные исторические и теоретические вопросы. Одна из ключевых проблем подобного рода касается возможностей государства. Глава Бира, посвященная этапированию в Сибирь и институту ссылки в царской России, как раз касается пределов государственной власти в дореволюционной Российской империи. Хотя по своей природе как лагеря ГУЛАГа, так и поселения ссыльных основывались на минимизации числа охранников и персонала, необходимого для принуждения к труду большого количества заключенных, контраст между царским и советским государствами был огромен. Само собой разумеется, что амбиции советского государства были намного больше, чем его реальные возможности, но без учета этих амбиций сами масштабы ГУЛАГа почти непредставимы. Вторая проблема, относящаяся к вопросу о модерности ГУЛАГа, связана с существенной ролью науки, медицины и специалистов, рассматриваемой в главах Алексопулос, Хили и Сиддики. Третий вопрос касается особых экономических и идеологических задач, связанных с подневольным трудом в ГУЛАГе, начиная с первой пятилетки. В то время как британские лагеря, как показывает Форт, не только использовали труд заключенных, но и отражали целую идеологию труда, центральное место подневольного ГУЛАГовского труда в принудительной индустриализации и внутренней колонизации – то, что К. Герлах и Н. Верт назвали «насилием, связанным с развитием», – следует считать основным аспектом советского коммунизма [Герлах, Верт 2011: 192]. К. Мюльхан в своей работе предполагает, что китайская система лаогай (аббревиатура лозунга «исправление через труд») разделяла с ГУЛАГом «сильный, даже доминирующий акцент на экономических функциях лагерей». Это еще одна причина считать маоизм разновидностью сталинизма.

Возможно, самая большая проблема, порождаемая новым сопоставлением Гулага и не-Гулага в советской системе, проблема, требующая более углубленных компаративных исследований, – это отношения между «свободным» и гулаговским трудом. Многие главы этой книги содержат материал, подтверждающий недавний вывод А. Баренберга: «прямое разграничение вольнонаемных работников и заключенных, с которым часто можно столкнуться в архивных документах и мемуарах, а также в большей части историографии ГУЛАГа, не в состоянии показать социальную сложность лагерных комплексов и окружающих их сообществ» [Barenberg 2014: 9]. Например, Хлевнюк говорит о пограничном пространстве между Гулагом и не-Гулагом, состоящем из десятков миллионов людей, которых он называет полусвободными. Под «свободным» в данном контексте подразумевается, конечно, «не заключенный». Однако понимание того, что едва ли можно считать какой-либо труд в сталинский период по-настоящему свободным, то есть никак не связанным напрямую с принуждением, не ново в историографии не-Гулага. Вся колхозная система, возникшая в результате коллективизации сельского хозяйства, осуществленной в тот же исторический момент, когда был создан ГУЛАГ, может рассматриваться как форма подневольного труда для сельского населения. Эта тема также предоставляет обширное поле для сопоставлений. Не только авторы новой волны науки о ГУЛАГе (в том числе Хлевнюк, Белл и Сиддики в этой книге), но и историки-экономисты, исследующие другие времена и контексты, ставят под сомнение резкую дихотомию между вольным и подневольным трудом[8].

Наконец, представленный в книге компаративный подход заставляет задуматься о тех бесчисленных сферах жизни, в которых ГУЛАГ переплетался со сталинским режимом, определение и сущность которого сами по себе являются важной проблемой, а также о том, почему ГУЛАГ стал неотъемлемой частью советской системы сталинского периода[9]. Самая подходящая отправная точка – петля обратной связи между политикой и экономикой, или, более конкретно, то, как преследование политических врагов усиливало эксплуатацию подневольного труда, и наоборот. Советские власти привыкли к постоянному, кажущемуся неисчерпаемым потоку рабочей силы ГУЛАГа, хотя сама администрация лагерей порой занижала число заключенных, поставляемое государственной властью. Безусловно, ГУЛАГ, несмотря на его огромные размеры, был во всесоюзном масштабе лишь одной, довольно небольшой частью формирующейся командной экономики. Но важность подневольного труда ГУЛАГа обусловлена положением ГУЛАГа в экономике как высокоприоритетного сектора, управляемого мощной тайной полицией: его использовали для добычи золота и полезных ископаемых, монументальных строек той эпохи и стратегически важных проектов. Кроме того, в командной экономике труд заключенных, предоставляемый по договору тайной полицией, регулярно направлялся на удовлетворение самых разнообразных нужд за пределами ГУЛАГа[10].

Суть в том, что в сталинский период советская система была неразрывно связана с ГУЛАГом. Немалую роль в этом сыграло отношение сталинского руководства и советских властей: они оказались в плену иллюзий, полагая, что принудительный труд обходится практически без затрат или, что, возможно, более точно, в течение десятилетий они вели себя так, будто производимые затраты оправдывают себя[11]. Кроме того, на условия и рост населения ГУЛАГа непосредственно влияли циклы революционных атак, или репрессий, чередующихся с периодами упадка, когда режим колебался от кризиса к кризису, начиная с неожиданных последствий коллективизации около 1930 года[12].

При сталинском режиме дефицит «поставки» заключенных, поставляемых посредством арестов и породивших их кампаний, возникал редко. Значит ли это, что политическое насилие сталинского периода, первоначально создавшее предложение рабского труда ГУЛАГа и наделившее НКВД собственной экономической империей, в конечном счете стимулировало спрос на аресты, жестоко имитируя законы рынка? Здесь причинно-следственные связи и уровни преднамеренности остаются открытыми для дополнительных исследований и интерпретаций. Но еще важнее то, что существовала политико-экономическая взаимосвязь, в которой политическое насилие и подневольный труд были двумя сторонами сталинской медали. Результатом стала система лагерей, которая превзошла все предшествующие. Ее следует считать составной частью советской системы, которая выкристаллизовалась при Сталине, и поэтому рассматривать как немаловажную особенность построения советского социализма, этого некапиталистического пути к модерности.

Однако очень важно, рассматриваем ли мы модерность ГУЛАГа просто с точки зрения особенностей, общих как для советских, так и для прочих модерных явлений, или же пытаемся представить конкретную, альтернативную советскую модерность со своими собственными чертами, узнаваемо модерными и в то же время являющимися частью русско-советской исторической траектории[13]. Мы можем только надеяться, что эта книга послужит стимулом к разрешению подобных теоретических проблем, поскольку компаративная история ГУЛАГа находится пока на начальной стадии. Кроме того, компаративная программа дополняется вопросами, наиболее четко поднятыми в этой книге Айданом Фортом и касающимися исследовательской программы, также находящейся в зачаточном состоянии: в какой степени страны, организовавшие лагеря и принудительный труд, извлекают уроки из опыта и практики друг друга? Любой ответ на этот вопрос требует перехода от сопоставительных исследований к транснациональным.

Л. Д. Троцкий, как известно, знал о британских концентрационных лагерях в Южной Африке из газетных материалов, освещавших Англо-бурскую войну. Первые упоминания о концентрационных лагерях в России, как показал П. Холквист, связаны с тем вниманием, которое российские военнослужащие и российская пресса обращали на британский прецедент. К 1920 году, когда ЧК и военным комиссариатам было поручено создать концентрационные лагеря для побежденных белых офицеров и казаков на Дону, советские власти уже приступили к классовому анализу подозрительного населения и «значительно расширили использование таких лагерей» [Holquist 2002: 201; 2003: 635–636]. Подобные прямые связи, однако, представляют собой лишь крошечные частицы огромного явления. Как предполагает Клаус Мюльхан, рассматривая «темную сторону глобализации»,

глобальное распространение институтов массового интернирования показывает, как за относительно короткий промежуток времени эти институты и их основные концепции пересекали границы и присваивались другими странами, в то время как мировые правящие элиты искали мощные стратегии, чтобы положить конец оппозиции и сопротивлению их проектам расширения и консолидации.

Он продолжает:

Одновременное появление современных институтов массового заключения в Латинской Америке, Африке, России, Японии и Китае было не столько запоздалым копированием европейской модели, сколько синхронным присвоением глобально циркулирующей идеи [Mühlhahn 2009].

В то же время присвоение практик и моделей всегда включает интерпретацию, одомашнивание и, как правило, адаптацию, поскольку эти практики реализуются в другом контексте. Любая межнациональная проблематика в исследованиях ГУЛАГа касается не только прецедентов, которые повлияли на российский и советский опыт в эпоху войн и революций. Она включает также проблемы экспорта уже сформированной модели ГУЛАГа в такие страны, как Китай, Северная Корея и государства Восточной Европы, – страны, где велико было влияние советских консультантов, коммунистов, побывавших в Советском Союзе, и модели сталинского СССР в целом.

И межнациональная, и компаративная история ГУЛАГа находится пока в зачаточном состоянии. Понимая, сколько работы еще предстоит проделать, рассмотрим более подробно отдельные главы, составляющие эту книгу.

Олег Хлевнюк открывает сборник наиболее масштабным сопоставлением: в его главе представлено широкое, полное переосмысление отношений между Гулагом и советской системой как таковой, «Гулаг и не-Гулаг как единое целое». Масштаб темы таков, что Хлевнюк вынужден разделить свое исследование на четыре обозримых направления анализа: границы Гулага; каналы его взаимодействия с внешним миром; его роль в качестве модели для не-Гулага; его место в многослойном, иерархическом советском обществе. Среди основных выводов Хлевнюка можно отметить следующие: границы состояли из большой пограничной зоны полусвободной рабочей силы; каналы связи были надежными, поскольку десятки миллионов перемещались между Гулагом и не-Гулагом; Гулаг как модель породил более широкую стратегию внутренней колонизации на советской периферии, поскольку особая субкультура Гулага распространялась на окружающий мир через большие скопления бывших заключенных. Но самые далеко идущие выводы Хлевнюка связаны с последним направлением анализа, социально-политической иерархией Гулага. Автор полагает, что способы, которыми Гулаг порождал различные слои жертв, выгодоприобретателей и «прокуроров» партийного государства внутри и за пределами своих границ, повлияли не только на период с 1930-х по 1950-е годы, но и имели соответствующие долгосрочные последствия. Последствия сказались в циклах десталинизации и ресталинизации, во время которых возникали соответственные группы апологетов и критиков сталинизма. Хлевнюк предполагает, что это наследие сохранилось по сей день и напрямую влияет на консервативное возрождение путинской России.