И тогда я – на сей раз это был именно я, а не тот одноклассник, который столь мучительно заикался, – тогда я заорал отцу моему: а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а! Я заорал так громко, как никогда в жизни еще не кричал, я хотел, чтобы он услышал и понял, что означает крик сына его: а-а-а-а-а-а-а-а-а! волки на стенах даже хуже на стенах люди люди их лица это больничные стены это время когда ты умираешь тихо и страшно а-а-а-а-а сжавшись в утробный комок лица которые ты никогда не видел но которые увидишь годы спустя это прелюдия смерти и жизни ибо тебе обещано жить чтобы мог ощутить ты обратный ход времени чтобы учился в спецшколе и любил бесконечно учителку Вету Ветку акации хрупкую женщину в тугих шуршащих при ходьбе чулках девочку с маленькой родинкой около сладкого и призывного рта, дачницу с глазами ветреной лани глупую и продажную девку с пригородной электрической платформы над которой виадук и часы и бьющиеся на снежном ветру снежном ветру провода а выше а-а-а-а-а летучие молодые звезды и грозы летящие сквозь лета, – я опоздал? Извините, ради бога, Вета Аркадьевна, я провожал мать, она уехала к родственникам на несколько дней, в другой город, впрочем, я полагаю, вам неинтересно, честно говоря, я и не знаю, что сделать, чтобы вам стало интересно, ну вот, я придумал, давайте поедем куда-нибудь, давайте в парк или в ресторан, вам, наверное, холодно, застегнитесь, почему вы смеетесь, разве я сказал что-то смешное, ну перестаньте, пожалуйста, что? вы хотели бы на дачу? но мы давно продали дачу, у нас нет дачи, потому что отец ушел на пенсию, давайте в ресторан, у меня вчера появились деньги, не слишком много, но есть, я теперь работаю в одном министерстве, ну что вы, нет, я никакой не начальник, что? я не слышу, идет электричка, отойдите от края, для чего я написал вам записку? черт возьми, я не могу ответить так сразу, нам необходимо побеседовать, где-нибудь посидеть, давайте поедем в ресторан, ладно? что? на электричке? разумеется, здесь же нет стоянки, здесь загородная местность, точнее, пригородная, по дороге я все расскажу, все очень важно, важнее, чем вы думаете, это важнее, важнее, представляете, когда-то, вероятно, довольно давно, я приезжал сюда, на заснеженную платформу, вместе с матерью, вы, наверное, знаете, тут, если по ходу поезда – и налево, будет кладбище, там похоронена моя бабушка – и-и-и-и-и-и – так же, как сейчас, шли электрички, товарные, скорые – осторожно, мама, не поскользнись – или то была иная платформа? они все так похожи, – большое белое кладбище, церковь, но прежде – рынок, рынок, там следует купить семечки, женщины в крестьянских платках, пахнет коровой, молоком, длинные столы и навесы, несколько мотоциклетов у входа, рабочие в синих фартуках выгружают ящики из грузовика, от переезда, где шлагбаум и полосатая будка, слышится хриплый сигнальный звонок, две собаки сидят у мясной лавки, вдоль забора – очередь за керосином, лошадь, которая привезла цистерну, на лошадь падает снег с дерева, под которым она стоит, но лошадь белая, и потому снег на ее крупе почти незаметен. Еще – водоразборная колонка, вокруг – заледеневшие потеки, посыпанные песком, еще – окурки, брошенные в сугроб, еще – инвалид в телогрейке, продающий сушеные грибы на нитке. Колесо от телеги, прислоненное к мусорному баку. Мама, мы зайдем к бабушке или сразу к маэстро? К бабушке, отвечает мать, прежде все же к бабушке, она ждет, мы давно у нее не были, просто нехорошо, она может подумать, что мы совсем забыли о ней, поправь шарф и надень перчатки, где носовой платок, бабушка будет недовольна твоим видом. Миновать железные, с выпуклыми литыми узорами ворота, купить букет бумажных цветов – ими торгует слепая старуха у церкви, выйти на центральную аллею, затем повернуть направо. Идти, пока не увидишь беломраморного ангела в образе молодой женщины. Ангел стоит за синей оградой, сложив за спиной хорошие большие крылья и опустив голову: он слушает гудки поездов – линия проходит в километре отсюда, – и оплакивает мою бабушку. Мама ищет ключ от ограды, то есть от висячего замка, который замыкает ограду, калитку в ограде. Ключ лежит где-то там, в приятно пахнущей маминой сумочке – вместе с пудреницей, флакончиком духов, кружевным платком, спичками (мама, конечно, не курит, но спички носит на всякий случай), паспортом, клубочком бумажной бечевки, вместе с десятком старых трамвайных билетов, губной помадой и мелочью на дорогу. Мама долго не может отыскать ключ и волнуется: ну где же он, господи, я хорошо помню, что он был, неужели мы не попадем сегодня к бабушке, так обидно. Но я знаю, что ключ непременно отыщется, и спокойно жду – нет, неправда, я тоже волнуюсь, потому что боюсь ангела, я немного боюсь ангела, мама, он такой мрачный. Не говори глупостей, он не мрачный, он скорбный, он оплакивает бабушку. Наконец ключ находится, и мама начинает открывать замок. Получается не сразу: в скважину ветром надуло снега, и ключ не входит, и тогда мама прячет замок в ладони, чтобы он согрелся, и снег в скважине растаял. Если это не помогает, мама склоняется над замком и дышит на него, будто оттаивает чье-то замерзшее сердце. Наконец замок щелкает и открывается – разноцветная зимняя бабочка, сидевшая на ветке бузины, пугается и летит к соседней могиле; ангел лишь вздрагивает, но не улетает, он остается с бабушкой. Мама скорбно отворяет калитку, приближается к ангелу и долго глядит на него – ангел осыпан снегом. Мама наклоняется и достает из-под скамейки сорговый веник: мы купили его однажды на рынке. Мама сметает снег со скамейки, потом поворачивается к ангелу и счищает снег с его крыльев (одно крыло повреждено, надломлено) и с головы, ангел недовольно морщится. Мама берет небольшую лопатку – стоит за спиной ангела – и очищает от снега бабушкин холм. Холм, под которым бабушка. Затем мама присаживается на скамейку и берет из сумочки платок, чтобы вытирать свои грядущие слезы. Я стою рядом, мне не особенно хочется сидеть, мама, не особенно, спасибо, нет, я постою. Ну вот, говорит мама своей матери, ну вот мы и пришли опять, здравствуй, дорогая, видишь, у нас снова зима, не холодно ли тебе, может быть, не нужно было убирать снег, было бы теплее, слышишь, идет поезд, сегодня воскресенье, мама, в церкви много народу, у нас дома – тут по щекам моей мамы скользят первые слезы, – у нас дома все хорошо, с мужем (мама называет имя отца моего) не ссоримся, все здоровы, сын наш (мама называет мое имя) учится в таком-то классе, с учебой у него лучше. Неправда, мама, неправда, думаю я, у меня с учебой так худо, что Перилло не сегодня завтра исключит меня из школы, думаю я, и я стану продавать бумажные цветы, как та старуха, думаю я, но вслух говорю: бабушка, я ужасно стараюсь, ужасно, я непременно закончу школу, не волнуйся, пожалуйста, и стану инженером, как дедушка. Больше я ничего не могу сказать, поскольку чувствую, что сейчас заплачу. Я отворачиваюсь от бабушки и смотрю вдоль аллеи: в конце ее, у забора, играет с собакой маленькая девочка – здравствуй, девочка с простой собакой, я всякий раз вижу тебя здесь, знаешь, что я хочу сообщить тебе сегодня, что я обманываю свою бывшую бабушку, мне как-то неловко огорчать ее, и поэтому я несу несуразицу, ведь никогда и никто из нас, недоумков, не станет инженером, мы все способны лишь продавать открытки или бумажные цветы, как та старуха у церкви, да и то вряд ли: мы, наверное, ни за что не научимся делать такие цветы, и нам нечего будет продавать. Девочка уходит и уводит собаку. Я замечаю, что бабочка, которая сидит теперь в трех шагах от меня, на излуке высокого снежного свея, расправляет крылья, собираясь взлететь. Я распахиваю калитку и бегу, но бабочка замечает меня раньше, чем успеваю накрыть ее шапкой своей: скрывается меж кустарников и крестов. По колено в снегу бегу я за ней, скорбно, стараясь не глядеть на фотографии тех, кто уже не с нами; их лица освещены заходящим солнцем, лица их улыбаются. Сумерки спускаются из глубины неба. Бабочка, мелькавшая иногда тут и там, совсем пропадает, и ты остаешься один посреди кладбища.
Ты не знаешь, как вернуться тебе к скорбящей матери твоей, и направляешься в ту сторону, откуда слышны гудки паровоза, – в сторону линии. Паровоз, синий дым, гудок, какое-то пощелкивание внутри механизма, синяя – нет, черная кепка машиниста, он выглядывает из окна кабины, смотрит вперед и по сторонам, замечает тебя и подмигивает – у него усы. Тянет руку вверх, туда, где, очевидно, приборы и ручка сигнала. Ты догадываешься, что через секунду будет еще один гудок – паровоз вскрикнет, очнется, дернет и потянет за собою вагоны, начнет пускать пар и, набирая скорость, отдуваться. Мягко, сутулясь в неуклюжем стеснении от собственной необъяснимой силы, он укатит за мост, пропадет – растает, и отныне ты никогда не найдешь утешения: о, эта утрата: где отыскать его, черный, как грач, паровоз, где повстречать усатого машиниста и где еще раз увидеть потрепанные – именно эти, а не иные – вагоны в заплатах, коричневые, грустные и скрипучие. Пропадет – растает. Запомнишь голос гудка, пар, вечные глаза машиниста, подумаешь, сколько лет ему, где живет, подумаешь – забудешь (пропадет – растает), вспомнишь однажды и не сумеешь поведать ничего кому-то другому – обо всем, что видел: о машинисте и паровозе и о составе, который оба они увезли за мост. Не сумеешь, не поймут, странно глянут: мало ли паровозов. Но если поймут – удивятся. Пропадет – растает. Грач-паровоз, паровоз-грач. Машинист, вагоны, качающиеся на рессорах, кашель сцепщика и рожок. Дальняя дорога, карточные домики за полосой отчуждения – казенные и частные, с палисадниками и с яблочными простыми садами, в окнах – свет или бликующая темнота, там и здесь – неведомая и непонятная тебе жизнь, люди, которых ты никогда не узнаешь. Пропадет – растает. Стоя в протяжных сумерках – руки в карманах серого демисезонного пальто, – мыслишь поезду быструю путевую ночь, хочешь добра всем кочегарам, обходчикам и машинистам, желаешь им путевой доброй ночи, где будут: сонные лица вокзалов, звоны стрелок, паровозы, пьющие из Г-образных хоботов водокачек, крики и ругань диспетчеров, запах тамбура, запах перегоревшего угля и чистого постельного белья, запах чистоты, Вета Аркадьевна, чистого снега, в сущности, запах зимы, самого ее начала, это важнее всего – вы понимаете? Боже мой, ученик такой-то, отчего вы так кричите, просто неудобно, на нас смотрит весь вагон, разве нельзя беседовать обо всем вполголоса. Тогда ты встаешь, выходишь на середину вагона и, подняв руку в знак приветствия, говоришь: граждане пригородные пассажиры, я прошу вашего прощения за то, что беседовал столь громко, мне очень жаль, я поступал неправильно; в школе, в специальной школе, где я когда-то учился, нас учили отнюдь не этому, нас учили беседовать вполголоса, о чем бы ни шла речь, именно так я и старался поступать всю жизнь. Но сегодня я необыкновенно взволнован, сегодня исключительный случай, сегодня я, вернее, на сегодня я назначил свидание моей бывшей учительнице, написав ей взволнованную записку, и вот учительница пришла на заснеженную платформу, дабы увидеться со мной спустя столько-то лет, вот она сидит здесь, в нашем электрическом вагоне, на желтой электрической скамейке, и все, что я говорю ей сейчас и скажу еще, – все на редкость важно, поверьте, вот почему мой голос звучит несколько громче обычного, спасибо за внимание. Взволнованно. Ты хочешь вернуться к Вете, но тут кто-то кладет тебе на плечо руку. Ты оборачиваешься: перед тобой – строгая женщина сорока с лишним лет, чуть седая, в очках в тонкой позолоченной оправе, у женщины зеленые глаза и вертикальные и мучительно знакомые складки у рта. Вглядись – это твоя терпеливая мать. Она уже битый час ищет тебя по всему кладбищу: где ты пропадал, противный мальчик, зачем ты опять уставился на паровозы, она думала, с тобой что-то случилось, уже совсем темно. Отвечай просто и с достоинством: дорогая мама, я увидел зимнюю бабочку, побежал за ней и потому заблудился. Идем немедленно, – сердится мать, – бабушка зовет тебя, она просит показать, как ты научился играть на аккордеоне, сыграй ей что-нибудь скорбное, печальное – ты слышишь меня? и не смей отказываться. Бабушка, ты слышишь меня? Я сыграю тебе пьесу Брамса, называется Картошка, но я не уверен, хорошо ли разучил ее. Я беру аккордеон – инструмент в черном чехле стоит на снегу аллеи, снимаю чехол и сажусь на скамейку. На кладбище вечер, но белый ангел – он рядом – хорошо виден мне, сидящему с аккордеоном три четверти. Ангел расправил крылья свои и осенил меня скорбным вдохновением: и-и-и – раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, во саду ли, в огороде ль девушки гуляли, гуля-я-яли, раз-два-три, раз-два-три, не плачь, мама, а то я перестану играть; бабусе хорошо, не надо расстраиваться, раз-два-три, раз-два-три, гуля-я-яли, у нее тоже была избирательная память, у бабушки, гуля-я-яли. Ты помнишь, как звучит аккордеон на морозном воздухе кладбища ранним вечером, когда со стороны железной дороги доносятся звуки железной дороги, когда с далекого моста у самой черты города сыплются и сквозят в оголенных ветвях бузины фиолетовые трамвайные искры, а из магазина у рынка – ты хорошо слышишь и это – разнорабочие увозят на телеге ящики с пустыми бутылками; бутылки металлически лязгают и звенят, лошадь стучит подковами по ледяному булыжнику, а рабочие кричат и смеются – ты ничего не узнаешь и про этих рабочих, и они тоже ничего о тебе не узнáют, – так помнишь ли ты, как звучит твоя Баркарола на морозном воздухе кладбища ранним вечером? Зачем ты спрашиваешь меня об этом, мне так неприятно вспоминать то время, я устал вспоминать его, но если ты настаиваешь, я отвечу спокойно и с достоинством: мой аккордеон звучит в те минуты одиноко. Могу ли я задать тебе следующий вопрос, меня интересует одна деталь, я собираюсь проверить твою, а заодно и свою память: в те годы, когда ты или я, когда мы навещали вместе с матерью нашу бабушку, чтобы сыграть ей на аккордеоне новую пьесу или пересказать коротко содержание новой прочитанной нами повести из серии книга за книгой, – в те годы наш учитель Норвегов был еще жив или уже умер?
Видишь ли, годы, о которых мы теперь так тихо беседуем, да, вполголоса, нет, даже тише, пожалуй, в четверть, в одну восьмую, – тянулись довольно долго, они тянулись и тянулись, за это время наставник Савл успел и пожить и умереть. Ты имеешь в виду, что он сначала жил, а затем умер? Не знаю, во всяком случае он умер как раз посреди этих долгих растянутых лет, и лишь в конце их мы повстречались с учителем на деревянном перроне нашей станции, и в ведре у Норвегова плескались какие-то водяные животные. Но я не понимаю, в каком именно конце указанных лет произошла наша встреча – в том или другом. Я объясню тебе, когда-то в каком-то научном журнале (я показывал отцу нашему эту статью, он полистал и тут же выбросил весь журнал с балкона, причем, выбрасывая, несколько раз выкрикнул слово акатовщина) я прочитал теорию одного философа. К ней было предисловие, мол, статья печатается в беспорядке дискуссии. Философ писал там, что, по его мнению, время имеет обратный счет, то есть движется не в ту сторону, в какую, как мы полагаем, оно должно двигаться, а в обратную, и поэтому все, что было, – это все еще только будет, мол, истинное будущее – это прошлое, а то, что мы называем будущим, – то уже прошло и никогда не повторится, и если мы не в состоянии вспомнить минувшего, если оно скрыто от нас пеленою мнимого будущего, то это не вина, но беда наша, поскольку у всех у нас поразительно слабая память, иначе говоря, подумал я, читая статью, как у меня и у тебя, как у нас с тобой и у нашей бабушки – избирательная. И еще я подумал: но если время стремится вспять, значит все нормально, следовательно, Савл, который как раз умер к тому времени, когда я читал статью, следовательно, Савл еще будет, то есть придет, вернется – он весь впереди, как бывает впереди непочатое лето, полное великолепных речных нимфей, лето лодок, циклетов и лето бабочек, коллекцию которых ты наконец собрал и отправил в большом ящике из-под заграничных яиц в нашу уважаемую Академию. Посылку ты сопроводил деловым письмом:
Милостивые государи! не раз и не два устно (по телефону) и письменно (по телеграфу) просил я подтверждения слухов о проведении академического энтомологического конкурса имени одного из двух меловых стариков, стоящих во дворе нашей специальной школы. Увы, я не получил никакого ответа. Но, будучи страстным и в то же – имеющее обратный ход – время беззаветно преданным науке коллекционером, я считаю своим долгом предложить высокому вниманию вашего ученого совета мою скромную коллекцию ночных и дневных бабочек, среди коих вы найдете как летних, так и зимних. Эти последние представляют, по-видимому, особый интерес, поскольку – несмотря на многочисленность – почти не заметны в природе и в полете, о чем ваш покорный слуга уже упоминал в беседах со специалистами, в частности с академиком А. А. Акатовым, чрезвычайно тепло отозвавшимся о настоящей коллекции, насчитывающей ныне более десяти тысяч экземпляров насекомых. О результатах конкурса прошу сообщить по адресу: железная дорога, ветка, станция, дача, звонить велосипедным звонком, пока не откроют.
Ты заклеил конверт и, прежде чем положить его к бабочкам в яичный ящик, написал на обратной стороне конверта: лети с приветом, вернись с ответом – крест-накрест, по диагоналям, крупно. Так учила нас преподаватель русского языка и литературы по прозвищу Водокачка, хотя если искать человека, менее всего похожего на водокачку – как внешне, так и внутренне, – то лучше нашей Водокачки никого не отыскать. Но тут дело было не в сходстве, а в том, что буквы, составляющие само слово, вернее, половина букв (читать через одну, начиная с первой) – это ее, преподавателя, инициалы: В. Д. К. Валентина Дмитриевна Калн – так ее звали. Но остаются еще две буквы – Ч и А, – и я забыл, как расшифровать их. В понятии наших одноклассников они могли бы означать что угодно, а между тем не признавалась никакая иная расшифровка, кроме следующей: Валентина Дмитриевна Калн – человек-аркебуза. Забавно, что и на человека-аркебузу Калн походила не больше, чем на водокачку, но если тебя попросят когда-нибудь дать ей, Водокачке, – хотя непонятно, зачем и кому может явиться в голову такая мысль, – более точное прозвище, ты вряд ли отыщешь его. Пусть та преподаватель совершенно не была похожа на водокачку, – скажешь ты, – зато она необъяснимо напоминает само слово, сочетание букв, из которых оно состоит (состояло, будет состоять), – В, О, Д, О, К, А, Ч, К, А.
О проекте
О подписке