В кинематографе есть такой прием, давно уже ставший банальным: нам показывают космос, Солнечную систему, Землю, потом один из материков, страну, местность и, наконец, городок или деревню – маленькую песчинку в этом огромном мире. Примерно то же самое хочется порой проделать с временем.
Двадцатый век – один из самых страшных, которые вздумалось прожить человечеству. Начался он в 1914 году – с Первой мировой войной:
Приближался не календарный —
Настоящий Двадцатый Век, –
писала Ахматова об этом времени. Принято считать, будто в России он завершился то ли в 1991-м, то ли в 1993-м – после двух последовательных побед путчистов-неокоммунистов, назвавших себя демократами, над путчистами-консерваторами, такими же красными, но попроще, не сумевшими вовремя притвориться голубыми и зелеными. Периодизация спорная, но удобная.
В других странах рубежные даты могли оказаться иными. В США после взрыва башен-близнецов впервые поняли, что их собственная территория тоже уязвима. Для армян Двадцатый век начался геноцидом 1915 года в Турции, а завершился резней в Азербайджане и провозглашением независимости мятежного Арцаха (Карабаха). Европа надеется, что расплевалась с прошлым и вступила в новое тысячелетие по ходу введения общей валюты и принятия прообраза будущей общей конституции. В Камбодже (Кампучии) история просто закончилась во время кровавого шабаша красных кхмеров. Кое-где она еще и не начиналась. Свои персональные вехи мог бы назвать едва ли не всякий народ. Но почти по всему миру, кроме, кажется, Австралии и Антарктиды, Двадцатый век был десятилетиями чудовищных катастроф и крушения иллюзий.
Но даже в эту апокалипсическую эпоху можно кинокамерой времени взять крупный план и найти относительно безмятежные несколько лет. В бывшем Советском Союзе такими годами была середина Семидесятых, когда подавление «пражской весны» уже подзабылось, а в Афганистан армия еще не вступила. Потом это время назовут «застоем», и жизнь в нем действительно была похожа на хождение кругами по бескрайнему пересохшему болоту, где не осталось смертельных провалов, но и выйти из него никуда невозможно, где ржавую, застойную воду пить нельзя, но и от жажды всё ж таки не погибнешь. Это было время, когда у людоеда случились желудочные колики, ему вздумалось прикинуться вегетарианцем, и часть его пленников решила, что – вот она, вожделенная свобода! Можно совершенно свободно жрать и спать в своей камере, а если не нарушать предписанный режим, то иногда даже получать часовую прогулку куда-нибудь в Болгарию или на худой конец – в Крым. Как писал классик советской литературы в «Песне про Ужа» (или как она там называется?), было «тепло и сыро», и нормальному, «рожденному ползать» человеку эти годы долго еще будут вспоминаться как «золотой век»…
Вдали от столиц, ясное дело, жизнь обычно еще спокойнее. А самые блаженные места те, где светит солнышко и большую часть года достаточно тепло, где много фруктов и овощей, чистые вода и воздух. Если при этом есть возможность сравнительно неплохо зарабатывать, а жители относятся к тебе в основном дружелюбно и не прячут за улыбками желания поиздеваться, а при случае – ограбить и убить, то можно считать, что ты попал в местное отделение земного рая, где, несмотря на дефицит туалетной бумаги и прочих излишеств, при надлежащем поведении имеешь право провести некий срок – вплоть до возвращения в изначально определенные для тебя круги постоянного пребывания.
Для меня, – рассказывал мой добрый приятель Витя Сиверцев, еще не старый бывший геолог из Петербурга, – такими райскими кущами стал Зангезур – горная страна, зажатая между двумя тогдашними автономиями Азербайджана – Нахичеванью и Карабахом, на юго-востоке выходящая к Ирану, а на севере – к курорту минеральных вод Джермук на юг от озера Севан и к Ехегнадзору, знаменитому замечательным острым овечьим сыром. Население Зангезура в те годы было смешанным – армян и азербайджанцев на юге его почти поровну, но армян все же больше – ведь это их земля. Друг друга они недолюбливали, армяне называли азербайджанцев турками, те молчали, и лишь по спрятанным в уголках глаз усмешкам можно было понять, что они прекрасно помнят, как их предки (или, точнее, всего лишь родичи – эти самые турки) завоевали почти всю Армению. Но до серьезных столкновений дело не доходило – притерпелись за долгие столетия соседской жизни.
Почти на самом юге Зангезура (южнее только Мегри – единственный в тех местах уголок сухих субтропиков) располагался городок Кафан, где заканчивалась протянутая от Еревана через Нахичевань ветка железной дороги. Странно, но на сегодняшних картах я ее не нашел. Неужели разрушили? Увы, у меня не было пока случая этого проверить. Ведь эта железнодорожная отводка проходила через ту часть территории Азербайджана (Миндживан и Зангелан), что была занята арцахскими армянами в ходе войн за независимость Карабаха – даром что названия эти типично армянские!
В двадцати пяти километрах от Кафана находится крупный горняцкий поселок Каджаран с медно-молибденовыми карьерами – стратегическое сырье! – откуда руду самосвалами возили вдоль ущелья реки Вохчи на станцию, где перегружали в вагоны. Вохчи (с ударением на последнем слоге) километров через сорок впадала в Аракс уже в Азербайджане – как раз неподалеку от Миндживана и называлась там уже Охчучай. Почти на полпути между Кафаном и Каджараном, в трехстах метрах от шоссе, на берегу впадавшей в Вохчи горной речки стояли типовые деревянные домики геологического поселка Зейва – их, видимо, из-за проекта, называли «финскими». Километрах в трех выше по ущелью Зейвы было большое, на две тысячи жителей, азербайджанское село Гехи, в котором жили многие наши рабочие.
Один из домиков Зейвы – с электричеством, канализацией, водопроводом и автономной отопительной системой, работавшей на угле, был выделен в мое распоряжение. В нем были прихожая, кухонька, зимний туалет и две комнаты. Та, что поменьше, светлая и сухая, была полностью моя. Она запиралась на ключ, и войти в нее без меня никто не мог. В другую, просторную, но слегка мрачноватую, заходили переодеться, оставить какие-то вещи и немного передохнуть рабочие из местных. У меня чья-то заботливая рука повесила простенькие, но опрятные ажурные занавесочки на окно, перед которым стоял стол и два стула, а в нише напротив помещалась добротная железная кровать с проволочной сеткой, на которой я разложил свой фирменный спальник верблюжьей шерсти – на выезде, в палатке, он надежно защищал от змей. Нашлось место и для пары полок с немудрящим скарбом, для трех-четырех гвоздей с вешалками для одежды, тумбочки. На тумбочке валялось несколько книг, на столе стоял транзисторный радиоприемник, по которому я слушал классическую музыку и западные «голоса». Да, чуть не забыл. Еще у меня была спиртовка под таблетки сухого спирта, мельхиоровая джезва c простой узорной чеканкой и три такие же кофейные чашечки с блюдцами. Должен признаться, что прохладными осенними вечерами я чаще варил в джезве не кофе, а незамысловатый глинтвейн из местного сухого вина с добавлением сахара, гвоздики и толики водки или тогда еще дешевого и качественного армянского коньяка.
На маленький узенький подоконник я поставил простой, но симпатичный стакан в форме тюльпана, а в нем в чистейшей горной воде держал ветку с только что распустившимся бутоном шиповника. Когда шиповник увядал, я ветку менял, срывая новую на все больших и больших высотах, куда постепенно приходила пора его цветения. А однажды свежий росток мне привез улыбчивый и горбоносый, похожий на опереточного турка, молодой шофер и взрывник Тагир – уже посреди лета он сорвал его на высоте около двух тысяч семисот метров, где все еще продолжалась весна.
Если кто-то подумает, будто цветок, преподнесенный одним молодым мужчиной другому, выглядит несколько подозрительно, то он ошибется. Я был русским, образованным, жил и столовался вместе с начальством, а потому какие-то более или менее незначительные знаки внимания подобали мне вроде как по положению. Если бы Тагир был моим подчиненным, то с его стороны можно было ожидать и каких-то более существенных подношений, такое бывало, но он был от меня независим, а потому излишняя услужливость выглядела бы подобострастием. Ветка же шиповника была просто знаком внимания – как бы шуткой, но шуткой, указывающей на то, что даритель заметил мои пристрастия и помнит о небольшой, но непреодолимой разнице в нашем статусе: горцы все еще были очень чувствительны к проявлениям типично феодальных отношений между разными иерархическими группами.
В ставшей для меня родной Южной партии Армянского Геолого-геофизического треста мы занимались поиском и определением границ и мощностей рудных жил методом сейсморазведки. Для этого вдоль проложенного геодезистами профиля протягивались «косы» из проводов с сейсмоприемниками, где-то поодаль с нескольких разных точек делались взрывы, и специальная аппаратура записывала образовывавшиеся ударные волны. Часть этих волн достигала датчиков напрямую, часть предварительно отражалась в глубинах земли от границ массивов с разной плотностью. Вот по скорости распространения сейсмической волны в породе и по рисунку ее отражения от разных горизонтов в земной толще и определялись границы залегания нужных нам слоев.
Для того, чтобы энергия взрыва не уходила понапрасну в атмосферу, ее надо было как-то направлять вглубь земли. В идеале бурились скважины, взрывчатка закладывалась в них и уплотнялась сверху пустой породой. Но в горных условиях это было очень дорогой и требовавшей слишком много времени процедурой. Поэтому почти всегда взрывы делались из водоемов: обычно в небольших озерах или из речек, где поглубже. Но если готового водоема не было, его следовало создать. Для этого пару шашек тротила или аммонала подрывали в протекавшем поблизости горном ручье, в нем возникала более или менее глубокая яма, и уже в эту яму закладывался заряд для рабочего взрыва. В небо взметался высоченный столб из воды и камней, но в земную твердь уходила все же значительно более мощная волна, чем если бы шашки взрывались просто на поверхности.
Если повезет, тут же можно было собрать оглушенную взрывом мелкую речную рыбу и, когда позволяло время, испечь ее в листьях с луком, солью и пряными травами, взятыми с собой для перекуса, зарыв в неглубокую ямку, над которой надо было развести костер. Дерева было мало, огонь получался слабенький, но часа поддержания его жизни обычно все же хватало, и тогда, разбросав и загасив сучья и сняв верхний слой земли и песка, можно было достать сверток из листьев с ароматной нежной рыбой и съесть ее с припасенным на полдник сыром, помидорами и лавашем. Какой ресторан сравнится с этим блаженством?!
Однажды к Артавазду Тиграновичу, властному и деспотичному начальнику нашей геологической партии, пришел устраиваться на работу щуплый паренек-азербайджанец, на вид – от силы тринадцати лет. Артюша, так на русский манер начальника звали свои, как многие самодержцы, любил быть поближе к народу. С рабочими он был на «ты», всегда был готов пошутить со значением, на свой день рождения выставлял угощение человек на сорок – всем, кто был в этот день в наличии. Но, как любой демократ, считал своим долгом править твердой рукой, и отнюдь не всегда это выражение следовало понимать фигурально – рука у Артюши была тяжелой.
Только взглянув на плюгавого мальчишку, начальник сразу повысил голос:
– Ты кто такой? Какая работа? Ты с ума сошел! Тэбе сколко лет?
– М-мне ч-четырнадцать… В-вот с-справка из сель-с-совета…
– Какая справка? Ты на сэбиа пасматры!
– М-мне оч-чень н-нужно… Я б-барашка п-принесу…
– Что-о!!? – услышав это наглое предложение, Артавазд Тигранович, местный царь и бог, единовластно распоряжавшийся десятком грузовых машин и легких, военного образца джипов (здесь их называли «виллисами»), тоннами горючего, десятками тысяч тогдашних полновесных рублей, сгреб наглеца за грудки пятерней левой руки, а правой залепил ему такую пощечину, что тот кувырком отлетел в противоположный конец комнаты – к дверям.
Артавазд грохнул кулачищем, размером с пол мальчишечьей головы, по столу так, что столешница от неожиданности хрустнула. «А, черт с ним, новый куплю! Но это же надо! Мне, МНЕ!! этот нищий азербайджанский щенок будет взятку предлагать! Какова наглость!!» Глаза заволокло кровавой пеленой, но и сквозь нее он заприметил в дальнем углу нескладную фигуру.
– Ты всио ищо здэс!?
Мальчонка на корточках сжался у стенки, став похож на половую тряпку, и плакал, вытирая слезы прохудившимся рукавом застиранной рубашки.
– М-мне п-правда оч-чень н-нужно… У меня б-бра-а-атья… и с-се-о-остры… Ну ч-что м-мне де-ела-а-ать!? У-у-ы-ы!..
– А ну иды сиуда! Иды сиуда, гавару, нэ бойся! Тэбиа как завут?
– Рахим… – с перепугу пацаненок даже перестал заикаться. Здесь будет к месту заметить, что в спокойной обстановке и в разговоре с приезжими Артавазд говорил по-русски практически без акцента. Но горы каким-то удивительным образом действуют на людей, и на характерный говор порой сбиваются сами славяне, а уж восточные владыки…
– Так вот, Рахим. Гавары всио, как ест. Па парадку.
Выяснилось, что мать Рахима умерла в родах еще года три назад, а отец-шофер разбился на горном шоссе между Кафаном и Каджараном в марте. Его самосвал на скользкой дороге въехал в откос скалы и перевернулся, причем так, что встречный грузовик врезался прямо в кабину… Дядя, работавший буровиком на карьере в Каджаране, зарабатывал очень даже неплохо. Но у него самого было шестеро детей и обслуживавшая их всех, нигде, разумеется, больше не работавшая жена. А если быть честным до конца, то две жены: младшая просто не была таковой оформлена – закон не позволял. Теперь же прибавилось вместе с Рахимом еще пять ртов – мал мала меньше. Такую ораву в одиночку было никак не прокормить, несмотря на огород, пару коз, дюжину барашков и посильную помощь обширной родни. В лесу росло еще два ореховых дерева, которые по неписаному местному закону считались собственностью: одно – самого Рахима, доставшись ему от покойного отца, второе – дяди. Грецкий орех был дорог, и в удачный год сбор с каждого из них мог стоить нескольких месячных зарплат. Но и это не решало проблем. На Артавазда была последняя надежда. Летом, до начала учебного года старшему из сиротинушек обязательно надо было подработать, чтобы хоть тетрадки с ручками, хоть чулки, носки, дешевенькие платьица и рубашки (здесь их называли сорочками) для братьев-сестер купить – учебники и школьные завтраки им взялся оплачивать сельсовет.
Артюша прекрасно понимал, что справка об исполнившихся четырнадцати годах, позволявшая устроиться на временную работу на неполный рабочий день, у пацана липовая. Понимал он и то, что обычная работа геологического рабочего ему не под силу. И какой может быть неполный рабочий день в полевых условиях? Но ведь он был деспот и самодержец. Какие такие законы, когда надо помочь человеку? Да что там! Целой семье! Опять же – пусть эти турки знают и помнят наше армянское великодушие…
Большой начальник запустил руку в карман, достал мятую десятку, протянул мальчишке.
– Никагда болше нэ смэй предлагат мнэ взиатку! Кто ты такой? Мнэ знаэш, какие лиуды прэдлагают? – («И то не всегда беру», – чуть было не закончил фразу Артавазд) – На! Купиш еды – накормиш сваих. Вот ищо пиат рублей! Дэржи-дэржи! Завтра с утра выхады на работу…
Худой и щуплый, почти совсем еще ребенок, Рахим действительно не мог работать наравне с другими. Но в нашей откровенно вредоносной для природы деятельности была одна спасительная для него особенность. По правилам проведения взрывных работ вокруг места взрыва в населенной местности положено было выставлять оцепление и даже развешивать заградительные флажки и плакаты. Учитывая радиус разброса камней и пределы видимости, в лесистых, но довольно-таки густо населенных горах на каждого взрывника должно бы было приходиться минимум человек по пять-шесть помощников, следящих за подходами и помогающих ему разматывать и сматывать разнообразные провода – прежде всего, телефонную линию для связи с аппаратной станцией. О таком расточительстве рабочей силы на практике не могло, конечно, быть и речи. Но одного, а в особо сложных случаях даже двух помощников нам все же старались выделять. Хотя чаще всего приходилось работать и вовсе в одиночку. Вот Рахима и назначили бессменным помощником всех тех взрывников, у кого в данный момент была наиболее сложная обстановка в районе взрывпункта. Он работал с трусливым малорослым и желтокожим Сулейманом, с хитроватым весельчаком Тагиром, с умницей Фамилем, без акцента говорившем по-армянски и по-русски и заочно учившемся вот уже лет пятнадцать по очереди в четырех разных институтах Баку и Еревана. Как-то раз работать с Рахимом довелось и мне.
Нам предстояло сделать довольно большую серию взрывов достаточно высоко в горах – почти у кромки вечных снегов, которая в тех местах проходила на высоте чуть более трех тысяч метров над уровнем моря. Однажды в поисках подходящего района для разведки мы побывали даже на берегу Казан-гёл – Котла-озера, один берег которого всегда был в снегу. Величественные и мрачные скалы окружали стальную гладь котловины, вода в которой казалась холоднее льда. Впрочем, пить ее не рекомендовалось, и даже шуметь там было нельзя: считалось, что рассерженные алмасты, местная разновидность снежного человека, могут в отместку начать швыряться обломками скал и устроить камнепад. Но просвещенные армяне отзывали русских в сторону и полушепотом разъясняли, что никаких снежных людей нет, а алмасты – это просто вконец одичавшие азербайджанцы. Понятия политкорректности тогда еще в нашем обиходе не существовало, и к объяснению приходилось прислушиваться всерьез: ведь по поверьям самих «турок» алмасты норовили украсть у людей вино и соль, не брезговали человеческой одеждой и местными женщинами. Тут поневоле задумаешься… Но взрывных работ на всякий случай там решили не проводить.
О проекте
О подписке