Однако именно Хабиб, – продолжал Сен-Дени, – как только он приобрел «Чадьен», превратив его при помощи неона в «кафе-бар-дансинг», задумал оживить женским присутствием несколько унылую атмосферу этого заведения – уныние особенно ощущалось на террасе, на фоне камерунского берега, словно ощеренного от безлюдья, под бескрайним небом, которое как будто было задумано для каких-то доисторических животных.
Он загодя сообщил о своем намерении посетителям и твердил об этом всякий раз, когда присаживался к их столикам, обмахиваясь своим рекламным веером, с которым никогда не расставался, – веер выглядел особенно игриво в его громадной ручище. Он садился, похлопывал гостей по плечу, словно желал ободрить, призывал еще немножко потерпеть, он ведь о нас печется, да, он кое-кого пригласит, это входит в его планы реорганизации, но имейте в виду, не какую-то шалаву с панели, а просто милую девушку, он отлично понимает, что его приятелям, особенно тем, кому надо проехать пятьсот километров по бездорожью, чтобы выбраться из глуши, надоедает сидеть в одиночестве, и когда им хочется промочить горло, им нужно общество. Он тяжело поднимался, шел к следующему столику и повторял свои обещания. Надо признать, ему удалось создать атмосферу любопытства и ожидания – всеми овладел интерес, не без оттенка жалости и насмешки, что же за девушка попадется в эту ловушку, но я уверен, что среди нас были бедняги – видите, я от вас ничего не скрываю, – которые тайком уже мечтали о ней. Вот почему Минна стала темой разговоров в самых затерянных уголках колонии Чад задолго до своего появления, а за это время кое-кто из нас мог убедиться, что годы, одиноко проведенные в африканской глуши, не могут убить весьма живучие потребности и что легче перепахать участок площадью в сто гектаров в разгар сезона дождей, чем проникнуть в тайные уголки нашего воображения. И когда она однажды вышла из самолета, с чемоданом, в берете, нейлоновых чулках, привлекая взгляд высоким ростом и незаурядным лицом, если не обращать внимание на его встревоженное выражение, понятное в этих обстоятельствах, можно с полным правом сказать, что ее ждали. Хабиб, как видно, написал в Тунис своему другу, содержателю ночного ресторана, где Минна исполняла свой номер «стриптиза». Он точно объяснил, что ему требуется: хорошо сложенная девушка, со всем, что надо, там, где полагается, предпочтительно блондинка, которая может управляться с баром, петь, а главное, быть приветливой с клиентами, – ну да, прежде всего тут требовалась услужливость, он не хочет никаких неприятностей, вот что самое главное. Но и проститутка не подходит – не такое у него заведение, ему нужна просто девушка, ласковая с мужчиной, которого он, Хабиб, ей порекомендует. Хозяин тунисского кабаре, заметив, что Минна – блондинка, и вспомнив, что она – немка и документы ее не совсем в порядке, а это может служить залогом покорности, передал ей предложение Хабиба.
– И вы его тут же приняли? – Такой вопрос ей задал во время следствия майор Шелшер, уже после бегства Хабиба и де Вриса, когда открылись кое-какие подробности их деятельности. Он вызвал Минну к себе, чтобы самому разобраться в тех обвинениях, которые выдвинул против нее Орсини.
Следствие вела полиция, но военные власти давно беспокоило появление на границе с Ливией отрядов отлично вооруженных феллахов, поэтому связи Хабиба в Тунисе и других местах заслуживали особого внимания. Мало кто так хорошо знал пограничные районы, как Шелшер, который пятнадцать лет объезжал пустыню во главе роты французских мехаристов[4] от Сахары до Зиндера и от Чада до Тибести; все кочевые племена, завидев на горизонте песчаные вихри, поднятые верблюдами, приветствовали его издалека. Вот уже год, как впервые в своей жизни он занимался сидячей работой – губернатор Чада, встревоженный потоком контрабандного оружия, который хлынул на всю территорию колонии, проникнув до самых глухих уголков, назначил его советником по особым делам. Минна вошла в кабинет майора под конвоем двух стрелков, совершенно обезумевшая от допроса, который ей учинили в полицейском управлении, уверенная, что ее вот-вот выдворят с единственного клочка земли, к которому она так привязалась.
– Мне тут хорошо, понимаете! – кричала она, рыдая, Шелшеру с таким немецким выговором, от которого непроизвольно сводило скулы. – Когда я по утрам отворяю окно и вижу, как тысячи птиц стоят на песчаных отмелях Логона, я счастлива! Ничего другого мне не надо… Мне тут хорошо, да и куда же я денусь?
Шелшеру было несвойственно предаваться ироническим размышлениям перед лицом чужого горя, каково бы оно ни было, однако на этот раз он не мог не улыбнуться в душе: в его практике впервые высылка из ФЭА приравнивалась к изгнанию из земного рая. Тут, видно, сказалось не слишком счастливое прошлое, потому, как мне кажется, у него и зародилась жалость. Он сразу же понял, что Минна ничего не знала о нелегальной деятельности своего хозяина, будучи просто ширмой, частью маскировки, каковой являлась роскошная обстановка «Чадьена»: две карликовые пальмы в ящиках на террасе, торговля лимонадом, проигрыватель, поцарапанные пластинки и одна-две парочки, которые по вечерам отваживались выйти на танцпол. Шелшер приказал принести кофе и бутерброд – Минну подняли с постели в пять часов утра – и больше не задавал ей вопросов, но она, глядя на него с тревогой, все пыталась объясниться, горячо и в то же время смиренно, порой доходя до крика, так страстно она желала, чтобы ей поверили. Может быть, Минна прочла во взгляде Шелшера дружеское расположение, которое нечасто замечала во взглядах мужчин, а она ведь так нуждалась в сочувствии. Она непременно должна рассказать все, что знает, настаивала девушка, право же, ей не в чем себя упрекнуть и не хочется, чтобы на ней висело какое-то подозрение. Она прекрасно понимает, что ее могут подозревать. Спрашивается, каким образом она, немка, да еще с сомнительными документами, оказалась в Чаде?.. Но какая связь между этим и обвинением в пособничестве контрабандистам или в том, что она будто бы злоупотребила гостеприимством, оказанным ей в Форт-Лами, в то время как у нее не было другого убежища… Губы ее дрожали, слезы снова потекли по щекам. Шелшер нагнулся и мягко дотронулся до ее плеча.
– Успокойтесь, – сказал он, – никто вас ни в чем не обвиняет. Скажите мне только, почему вы приехали в Чад и как познакомились с Хабибом?
Она подняла голову, прижав платок к носу, и пристально поглядела на майора, словно решая, может ли сделать такое признание. Она приехала в Чад, объяснила Минна, потому что ей было невмоготу, так не хватало тепла, и еще потому, что любит животных. Ох, она прекрасно понимает, что такое объяснение не слишком убедительно, но что поделаешь, это правда. Шелшер не выказал ни удивления, ни недоверия. Если человек нуждается в тепле и в дружбе, удивляться нечему. Но эта бедняжка, как видно, порядком намучилась, если удовольствовалась африканской жарой, дружбой нескольких прирученных животных и мечтала как о чуде о большом стаде слонов, изредка появлявшемся на горизонте. В этом было такое смирение перед судьбой, которое не могло его не растрогать. Минна казалась удивительно беззащитной и еще более потерянной здесь, на этой земле, чем все кочевники, каких ему когда-либо приходилось встречать.
– А Хабиб?
Что ж, она и это может объяснить. Но ей надо вернуться на несколько лет назад. Родители ее погибли во время бомбежки Берлина, когда ей было шестнадцать лет, и она стала жить с дядей, с которым раньше ее семья даже не общалась. Однако он все же о ней позаботился, когда она осталась одна, и даже устроил петь в ночное кабаре, хотя, надо признаться, голоса у нее нет. Год она выступала в «Капелле» – война уже была вроде проиграна, и мужчинам нужны были женщины. Потом столицу заняли русские, и ей пришлось пережить то же, что и другим жительницам Берлина. Бои продолжались несколько дней, а потом кончились, и командование навело порядок. А потом… Вид у нее стал смущенный, даже виноватый, и она поглядела в открытое окно. Потом с ней случилось то, чего она не ожидала. Она влюбилась в русского офицера. Минна опять замолчала и покорно взглянула на Шелшера, словно прося у него прощения. Ах, она отлично понимает, что он о ней думает. Ей уже столько раз тыкали этим в нос. В русского? Как можно было влюбиться в русского после всего, что произошло? Она с раздражением пожала плечами. Но при чем тут национальность? Соотечественники очень ее осуждали. Соседи даже проходили, не здороваясь и глядя мимо нее. А те, кто посмелее, встречая Минну одну, громко высказывали, что они о ней думают. Как она могла влюбиться в человека, который, если можно так выразиться, прошелся по ней вместе со своими солдатами? Подозреваю, что они выражались фигурально, а она понимала эти слова буквально. «Ну, это еще неизвестно!» – с жаром объясняла она Шелшеру. Конечно, такие случаи были. Они пару раз говорили об этом с Игорем – так звали офицера, – но сами ничего об этом не знали, и, откровенно говоря, им было все равно. Сам он однажды тоже побывал в одной из таких вилл – он находился на фронте уже три года, а семью его расстреляли немцы, к тому же Игорь был слегка пьян; а сама она не помнила даже их лиц, только пряжки от ремней. Но нельзя же судить людей по их отношению к сексу, особенно в разгар войны, когда они дошли до предела… Минна снова посмотрела на Шелшера, но тот ничего не сказал, потому что говорить тут было нечего. Тогда она стала рассказывать об Игоре. Он ей сразу понравился: в лице у него было что-то веселое, привлекательное, как у многих русских и американцев… и у французов тоже, неловко поправилась она. Минна с ним познакомилась в доме у дяди – на первом этаже были расквартированы военные; он несмело стал за ней ухаживать, приносил цветы, делился пайком… Как-то вечером он ее наконец неуклюже поцеловал в щеку, – она улыбнулась, касаясь рукой щеки и вспоминая тот момент.
– Это был первый поцелуй в моей жизни, – сказала она, снова бросив на Шелшера светлый взгляд.
Сен-Дени прервал свой рассказ и глубоко вдохнул, словно ему вдруг понадобилась вся свежесть ночи.
– В конце концов, наверное, существует нечто такое, чего не уничтожить. Право же, можно поверить, что человека ничем не сокрушить. Такая это порода, над ней нелегко одержать победу.
Иезуит наклонился к огню, вынул горящую ветку и поднес к сигарете. Отсветы пламени пробежали по его длинным седым волосам, по сутане и по лицу, словно вытесанному топором и похожему на те каменные изваяния, чьи обломки он неустанно отыскивал в недрах земли. С наступлением ночи он, казалось, обращал внимание только на звезды, но Сен-Дени хорошо знал иезуита, и этот отрешенный взгляд, устремленный ввысь и будто перебиравший четки бесконечности, не мог его обмануть.
– Да, отец мой, вы, несомненно, правы, когда призываете меня отчасти отказаться от своих привычек, признаюсь, мне все труднее рассказывать, я все больше озадачен, а ночи, даже самые звездные, дарят только красоту, но не разрешают вопросов. Но вернемся к Минне, ведь это ей мы, как видно, обязаны появлением в самом сердце земли уле, на холмах слоновьего заповедника, которым я нынче заведую, знаменитого члена иезуитского ордена, для которого изучение доисторических эпох до сих пор считалось единственным земным интересом. Но быть может, великий орден тоже обуреваем желанием провести следствие и вам поручил собрать досье – чего ведь только не говорят об иезуитах! – Он посмеялся в бороду, и отец Тассен вежливо улыбнулся в ответ. – Значит, вернемся к Минне. Она рассказала, что шесть месяцев была совершенно счастлива, а потом офицер получил приказ о переводе на другое место. Ни он, ни Минна не предвидели такой возможности, хотя ее можно было предусмотреть. Но их счастье было таким безграничным, что не допускало и мысли о конце. Офицеру дали на сборы сорок восемь часов, и он не мешкая решил бежать с Минной во французскую зону. Она объяснила, что они выбрали французскую зону потому, что у французов репутация людей, которые больше понимают в любовных делах. Им, как видно, нужна была помощь. Но они сделали большую ошибку, посвятив в свой замысел дядю. Поскольку тот весь погряз в нелегальных делишках, им казалось, что тут-то он им и посодействует. Дядя спрятал Игоря у своего дружка, а потом выдал его русским. Трудно понять, что его на это толкнуло. Может, и патриотизм – ведь хотя бы одним русским офицером будет меньше; а может, наоборот, желание угодить властям, но, возможно, просто Минна привлекала его как женщина. Минна высказала это предположение мимоходом, словно и не подозревая вовсе, какие бездны тут приоткрылись.
Шелшер не дрогнул. Он продолжал курить трубку, только крепче обхватил ее пальцами, чтобы почувствовать ладонью дружеское тепло. Возможно, что в это время он уже окончательно принял решение, так удивившее всех, кто его знал, кроме Хааса – он-то, надо сказать, предвидел все заранее. «У всех этих бывших мехаристов в головах маячит отец Фуко[5], – сказал он в один из своих редких и кратковременных наездов в Форт-Лами. – И Шелшер не исключение».
Короче говоря, продолжала Минна, Игоря арестовали, и она никогда больше ничего о нем не слышала. Ну а сама она вернулась в «Капеллу». За прогул ей вычли недельное жалованье. Она снова жила у дяди. В то время в развалинах Берлина было почти невозможно найти жилье, и Минне казалось естественным поселиться в своей комнате. К тому же ей все стало безразлично. Дяде, благодаря его связям, нетрудно было добывать уголь, а у нее если и остались еще какие-то чувства, то разве что ненависть к холоду. Но она с трудом переносила атмосферу, царившую в Берлине. Мечтала убежать, уехать куда-нибудь далеко, очень далеко, туда, где более мягкий климат. При виде каждого русского солдата у нее щемило сердце. Видно, ей не хватало и витаминов, потому что все время было ощущение, будто она подыхает от холода. Конечно, сказала она Шелшеру, явно стараясь быть справедливой и каждому отдать должное, дядя был с ней довольно мил, поставил к ней в комнату большую печку, которая топилась круглые сутки. Но она мечтала жить в Италии или во Франции – солдаты, которые оттуда возвращались во время войны, рассказывали об этих странах с восторгом, показывали снимки апельсиновых садов, синего моря и мимоз. Как в той песне:
Kennst du das Land, wo die Zitronen blüh'n,
Im dunkeln Laub die Goldorangen glüh'n,
Ein sanfter Wind vom blauen Himmel weht,
Die Myrte still und hoch der Lorbeer steht?
Kennst du es wohl?
Dahin, dahin
Möcht'ich mit dir, о mein Geliebter, zieh'n[6].
Она часто пела эту песню Миньоны на публике, пока в один прекрасный день, уже в самом конце войны, один эсэсовский офицер не вышел на эстраду и не дал ей пощечину; потом ее допрашивали в гестапо, обвиняя в том, что она с издевкой поет песни об отступлении германской армии из Средиземноморья. Она искала работу на юге и спрашивала о ней военных из оккупационных войск. В конце концов пианист из «Капеллы» помог осуществить ее мечту.
О проекте
О подписке