Читать книгу «Неуловимая реальность. Сто лет русско-израильской литературы (1920–2020)» онлайн полностью📖 — Романа Кацмана — MyBook.
image




Объединяясь в группы, высказывания складываются в диссипативные сообщества высказываний. Их генерация и распад и составляют содержание истории того или иного явления. Русско-израильская литература представляет собой такое сообщество высказываний, а не людей или книг, и потому не имеет готовой, заведомо данной идентификации и определенных границ. Это неопределенные, непредсказуемые, нелинейные динамические сообщества, хотя и отнюдь не воображаемые, поскольку имеют вид объективно существующих и постоянно обновляющихся форм поведения систем и их частей – диссипативных структур. В них-то и устраняется противоречие между понятиями «неопределенные» и «сообщества», а также снимается необходимость в эссенциалистских определениях, как, впрочем, и в антиэссенциалистских. Представление о том, что любое явление, чтобы существовать, должно иметь границы, остается в прошлом, в дохаотической научной парадигме. Также и историография может сегодня попытаться следовать хаотической парадигме; при этом она отнюдь не должна превращаться в литературу и риторику или деконструироваться до нигилистической бессмысленности. Напротив, представление ее не в виде нарратива, а в виде диссипативной структуры неопределенного сообщества высказываний должно защитить ее от риска ненаучности или идеологической ангажированности.

Такими высказываниями могут оказаться как целые произведения, так и отдельные фрагменты; журналы и интернет-сайты; произведения словесности и других искусств; инсталляции, акции, философские и публицистические тексты, проекты и организации, клубы и конференции. Но все же именно литературный текст является таким типом высказывания, который ставит своей целью создать вокруг себя как можно более устойчивую или, точнее, способную к рекурсивному воспроизведению диссипативную структуру. Другими словами, литература представляет больший интерес, потому что она в наибольшей мере воплощает суть рождения порядка в сердце хаоса, превращения энтропии в смысл. Поэтому основой метода может быть выявление некоторых «несущих» литературных высказываний, формирующих характер того или иного явления.

Деление творческой – культурной и литературной – сферы на отдельные высказывания имеет и еще одну причину, прагматическую. Оно позволяет не только избежать априорных определений, но и объединить одним научным методом столь различные явления, как роман начала XX века и интернетовский самиздат начала века XXI, книга стихов и стихотворение в Живом Журнале, философский трактат и заметка в блоге. В мои намерения не входит сведение проблематики только к истории идей или, с другой стороны, к истории жанров и форм. Метод должен оставаться таким же динамичным и гибким, как и его объект. И потому под высказыванием я буду понимать и тексты, и их формы, и высказанные в них идеи, и даже контексты их появления, в той степени, в которой они значимы для существования данного сообщества и движения в направлении диссипативной структуры или от нее. Так, например, для большинства русско-израильских авторов характерно, что не все их произведения написаны или опубликованы в Израиле или связаны тематически и культурно с Израилем. С точки зрения диссипативного структурализма это составляет не проблему, а, напротив, методологическую подсказку: деление на высказывания оправдано биографически и прагматически и часто совпадает с делением на периоды творчества или просто с отдельными произведениями и жизненными обстоятельствами, в которых они создавались и публиковались. Следует, однако, не забывать, что эта простота есть только частный случай общей сложности.

Как неоднократно замечали адепты феноменологии и герменевтической философии, работа ученого неотделима от его предубеждений, предпочтений и личных обстоятельств; объективность недостижима, и потому большее, чего может добиться ученый, – это включение субъективного в сам научный метод. В теории истории эта проблема становится полностью неразрешимой, ибо разрушает основание документированности и доказательности. При этом обычно приводится сравнение, довольно сомнительное, с принципом квантовой физики, согласно которому наблюдатель влияет на результат наблюдения. Однако если это не остановило физиков в их поиске научной точности и доказательности, то почему это должно останавливать гуманитариев? Ведь если не существует инструментов мышления, кроме субъекта, то, как бы тавтологически это ни прозвучало, объект его наблюдения и является наблюдаемым объектом. Если в космологии приемлем сильный антропный принцип, то тем более он применим к культуре: наблюдаемый мир таков, каков он есть, потому что только в нем есть человек, который может его наблюдать таковым.

Обе разновидности теории хаоса, упомянутые выше, соответствуют этому принципу и знаменуют переход от парадигмы ненаблюдаемости, неинтеллигибельности, недокументируемости хаоса к возможности «записать» неописуемое, уловить детерминистический, а значит, в определенном смысле, метафизический порядок в том, что считалось прежде воплощением абсолютного релятивизма и царством все обессмысливающей энтропии. Таким образом, если верно, что сообщество высказываний имеет свойства хаотической системы второго типа, то оно должно вести себя следующим образом: воздействие внешнего фактора, в частности наблюдателя, на один из его компонентов должно гаситься общим комплексом взаимодействий между многочисленными компонентами системы, ее самоорганизацией. Другими словами, субъективность понимания одного высказывания уравновешивается объективностью диссипативной структуры сложного комплекса высказываний (то же верно и в отношении социальных сообществ и вообще хода истории). Такая концепция представляется мне равноудаленной и от вульгарного историцизма, утверждающего неумолимые законы истории, и от грубого прагматизма, сводящего историческую реальность к политическим и социальным технологиям.

Сто лет русско-израильской литературы не составляют линейного развития, не поддаются описанию общими законами, но и не полностью подчиняются историко-политической канве XX века. Мой интерес к этой литературе сосредоточен в основном на творчестве писателей, приехавших в Израиль с конца 1980-х годов. Вызвано это не тем, что названный период каким-либо образом увенчивает столетнее развитие (что не соответствует действительности), и не его сугубой социальной значимостью (уклон, характерный для современного литературоведения). Волна эмиграции из бывшего Советского Союза в Израиль в конце 80-х и в начале 90-х годов не имеет аналогов в современной истории. А потому и литература этой волны не укладывается в рамки привычных понятий и теоретических моделей. Корни ее менталитета – в иронических 70-х и 80-х, однако его вектор направлен на серьезность кризиса fin de siecle. Эта литература пишется эмигрантами, однако не является эмигрантской по духу и по идейной направленности. Ее основное геокультурное движение – это переход от сознания ассимилированного национального меньшинства с мажорным родным языком к сознанию национального большинства, но почти без потерь транслингвизма, с сохранением родного-иностранного языка. Это придает ей статус литературы культурного меньшинства в Израиле, однако не превращает в минорную литературу по отношению к русской или российской литературе. Сомнительно также применение к ней понятия неодиаспорической литературы [Tololyan 2002; Diaspora, Identity and Religion 2002; The Call of the Homeland 2010; Clifford 2013] в силу его двойственности применительно к евреям и израильтянам: российские евреи считаются в Израиле еврейской диаспорой и перестают ею быть после эмиграции в Израиль, однако при этом могут становиться российской диаспорой – в зависимости от определения диаспоры как национального или культурно-языкового явления.

И наконец, хотя речь идет о литературе, написанной в основном евреями и на темы, так или иначе связанные с евреями, она не несет на себе ярко выраженного отпечатка еврейской поэтики и стилистики. Скорее наоборот, для нее характерен разрыв с традиционными формами русско-еврейского дискурса, имитирующего местечковый идишский колорит. Как и в 20-е и 30-е годы прошлого века, он вытесняется ивритской диглоссией и иногда двуязычием. Она погружена в израильскую тематику и ведет диалог с израильской культурой, хотя и вполне односторонний. Отчасти это объясняется тем, что писатели 90-х не были в большинстве своем отказниками или диссидентами, то есть эмиграция из СССР и ее трудности, как и сама страна исхода, не составляют для них главной системообразующей проблемы. Другим фактором можно было бы назвать влияние постмодернизма. Однако и в этом литература 90-х не склонна подчиняться привычным штампам: не будучи, по сути, литературой эмигрантской, отказнической, диссидентской или литературой исхода, она испытывает глубокую тягу к своей новой среде обитания. Причем эта тяга носит не столько идеологический, сколько эмоционально-прагматический характер, не пассионарный, но нормализаторский, не утопический, но мифологический. Это позволило мне в моей предыдущей книге «Nostalgia for a Foreign Land» назвать эту тенденцию neo-indigeneity, то есть новой нативностью.

Неонативность, хотя и представляет собой проявление современного идейного, культурного и художественного номадизма, все же отличается от других его форм, таких как неодиаспоризм и неоколониализм. В отличие от первого, центр ее силового поля находится, как уже было сказано, не в стране исхода, а в стране обетования; в отличие от второго, неонативность не связана с новообретенной культурной территорией отношениями присвоения, освоения или аккультурации, но, напротив, сама ищет возможности своей аккультурации в новой земле, правда, без потери прошлой культурной и языковой идентичности. Этот запутанный клубок противоречий, оговорок и неопределенностей составляет самую суть новейшей русско-израильской литературы, и эта сложность связана прежде всего с ее историческим мышлением и воображением.

Двумя основными проблемами современной философии истории можно считать историческую истину и историческую идентичность. Будучи сброшены с метафизических высот на почву дискурса, эти коренные для классической науки понятия были подвергнуты такому радикальному сомнению, что история оказалась разжалована из наук в литературу. Глубочайший кризис философии истории дал, однако, толчок развитию интеллектуального историко-философского воображения, нашедшего наилучшее воплощение в литературе. В то же время великий дискурсивный и этический поворот мысли в середине XX века сделал это воображение свободным от тенет тоталитарных и вообще монических идеологий. Постмодернистское провозглашение распада больших нарративов в конце 80-х годов было, в этом смысле, уже вполне избыточным, декадентским. Смелые эксперименты nouveau roman были уже позади, их уроки были учтены. Литература вернулась к новому интеллектуальному освоению больших исторических тем, новому обдумыванию «долгих мыслей». Благополучно избежав сползания как в «нищету историцизма», так и в релятивизм, новейшая литература воспользовалась главным благом исторической ситуации, сложившейся в мире к концу XX века – невиданной доселе мобильности идей и мыслей, языков и искусств, политик и идентичностей, а также технологий их конструирования. Так появилась новая волна литературы алии 90-х, одновременно и реалистической, и мифопоэтической, объединившая русскую классическую традицию «открытости бездне» [Померанц 1989], европейские философские и поэтические «повороты» и авангарды и достижения латиноамериканского магического реализма. Ее появление ознаменовалось новым мифоисторическим поворотом, который можно было бы назвать, перефразировав упомянутый выше образ Григория Померанца, открытостью истории. Этот поворот потребовал новых интеллектуальных методов, риторик и поэтик.

Начавшаяся как удел одиночек, таких как Авраам Высоцкий и Юлий Марголин, русская литература в Израиле превратилась в массовое явление начиная с 70-х годов. Некоторые писатели и поэты, приехавшие в Израиль, уезжали в другие страны. Таков, например, был путь Феликса Розинера и Анри Волохонского. Некоторые уходили из жизни, оставив существенный след в русско-израильской культуре, как, например, Михаил Генделев и Александр Гольдштейн. Зачастую казалось, что русская литература в Израиле – это своего рода самиздатовский придаток отказнической или антисоветской (или несоветской) литературы. Иногда так оно и было, и многие значительные произведения русской литературы XX века были впервые изданы в Израиле. Много раз русско-израильской литературе предсказывали вымирание. Однако эти предсказания не сбылись. Крушение Советского Союза привело к возникновению целого материка русской субкультуры в Израиле, с десятками газет и журналов, издательствами и культурными центрами, писательскими кружками и художественными течениями, со своей интеллектуальной и академической элитой. Как и все в Израиле, жизнь этой субкультуры меняется необычайно стремительно, динамично и разнообразно, тем более что приток свежих сил в ней не прекращается по сей день. Впрочем, приезд Александра Иличевского в 2013 году существенно отличается от приезда Дины Рубиной в 1990-м: первый во время эмиграции уже был автором многочисленных романов, вторая создала большую часть своих произведений в Израиле. Будущее русско-израильской литературы туманно, как всегда. Так, к примеру, молодежное движение, именующее себя «полуторным поколением», ратует за переход русскоязычных израильтян, в частности писателей, на иврит, с сохранением культурных особенностей страны исхода. Реальна ли эта программа или нет, она свидетельствует о широте поисков и смелости идей. Оглядываясь назад, можно то же сказать обо всем тернистом пути русско-израильской литературы, обстоятельная научная история которой будет когда-нибудь написана. В нее войдут несколько сотен писателей, поэтов, драматургов, сценаристов, журналистов, эссеистов и интеллектуалов.