На территорию фабрики впустили сразу: пропуск Фома оформил загодя. А вот у приемной просидел часа полтора, дожидаясь, когда отсовещаются. Наконец собрание завершилось, и сухощавый дед в строгом костюме позволил войти, сообщая на ходу:
– У нас тут текстильное производство, и то пара цехов. Если б госзаказ осваивали, металл плавили – оно, конечно, другое дело.
Старику принимать трудные решения – раз плюнуть, на посту более пятнадцати лет. Но все же он ерзал в своем широком и определенно мягком кресле. Тут вопрос уважения. Дед этого сонного паренька пахал на фабрике практически с рождения, его фотография прикноплена к доске почета перед проходной.
– Виктор Владимирович, у нас была договоренность. Ехал полдня. – Фома кашлянул, прочистил горло. – Отказ проще по телефону сообщить. Вы же обнадежили.
– Так и есть, так и есть, – кивнул старик, позвонил секретарю и попросил два кофе.
– Пару дней назад вам бы пригодились наши станки?
– И сейчас нужны. Только денег нет.
– А вчера имелись? Куда же они испарились за ночь? Вас ограбили?!
– Начинаете дерзить, юноша!
– Простите, но я расстроен. – Фома ослабил ворот рубашки и расстегнул пиджак. Секретарша принесла вонючий и приторный кофе.
– Коньячку, может? – спросил директор.
– За рулем я.
Виктор Владимирович понимающе кивнул и вытер побелевшие от капучино усы. Кабинет был скромный; на стене, сбоку от окна, висела репродукция Дейнеки «„Здоровый дух требует здорового тела“. К. Ворошилов». Напоминал мужчина Гагарина. Виктор Владимирович закурил, разогнал терпкий дым ладонью и указал на стену:
– Познакомился я как-то с Александром Александровичем на выставке в Брюсселе. Мне тогда восемнадцать исполнилось, с отцом-дипломатом напросился. Ничего мужик был, крепкий творец. Твоему деду, правда, картины его не нравились, мазней называл. – И после короткой паузы добавил, что на новые станки нет средств, только что заблокировали на совещании. Он-де был уверенный, а ему спонсоры шиш показали. И оттого страшно неприятно и хочется чем-то загладить вину.
– С дедом вы дружили, что ли? – спросил Фома.
– Ну не то чтобы прямо в десны лобызались. Суровый он у тебя, но последние деньки не бог весть как провел.
– На природе с людьми его возраста все лучше, чем в пыльной квартире.
Директор качнул седой головой и кому-то позвонил. Разговор закончился скоро, и, положив трубку, Виктор Владимирович попросил Фому съездить в дом престарелых. Им шкафы нужны для персонала, сушильные вешалки и вообще всякого по мелочи. Есть такое в производстве? Каталог рассматривал, вроде было.
Фома кивнул, допил кофе и ушел, толком не попрощавшись. Позвонил в машине жене Милане – она изучала очередной курс по 1Т. Объяснил, что не выгорело, что скоро вернется и обновит резюме. Пригорюнившись, она сочла необходимым дежурно поддержать мужа, выжав стандартные «не парься», «все наладится», «может, не уволят еще» и прочее. Фома знал, что уволят, ему намедни выпало последнее предупреждение.
Узкая дорожная лента петляла по сосновому бору. Асфальт был ровный, с разметкой. На пути возвышались вековечные деревья, они закрывали собой небо. Возник забор, выкрашенный совсем недавно синей краской. Табличку пансионата «Рябово» обновили лет пять назад, раньше ее не было. Фома давненько навещал деда, целая жизнь прошла. Клумбы запущены, на жухлой траве рыжели поздние яблоки. Фома приоткрыл окно, и в нос ударил приторно-прелый запах гниения. Усадьбу отреставрировали меценаты. Сначала из нее сделали ночлежку, а затем пансионат. Соединившее в себе эклектику и модерн, здание усадьбы вмещало около сотни стариков и дюжину персонала. Покатая крыша отливала золотом, в окнах, несмотря на день, горел свет. Фома оставил машину у неприметной постройки, показавшейся ему сараем. Прошел к центральному входу.
Фому встретили постояльцы, сидевшие на туристических стульях и укутанные в теплое тряпье. Они чиркали карандашами в скетчбуках. На крыльце пансионата свежевыбритый седеющий мужчина в рясе что-то декламировал вдохновенно. Фома посчитал слушателей – девять дам и один дедок. Оратор заметил Фому, но никак не среагировал и продолжил проповедь. Фома присел на большой камень, лежавший на скошенной траве. Вещал пастырь мутно, Фома не улавливал связи, но сослался на то, что слушал не с начала. Однако Фоме показалось странным, когда оратор выдал следующее: «…и быть вам каждому в силах стать собеседником мангыса[1], ибо мангыс не есть проклятие или наказание за грехи, не есть мытарство во благо кончины, но есть испытание ради перерождения каждого из вас. Наш владыка милостив и щедр, потому что честен с этим миром на протяжении веков! Станьте и вы честными с собой, и мангыс обратит ваши взоры в ту бездну, откуда вам не выбраться несчастными…». Фома с недоумением оглядел кивавших стариков. Проповедь кончилась, оратор спустился с крыльца и скрылся за усадьбой. Взревел мотоциклетный двигатель, и тут же блеснул люлькой «Урал». За «рогами» мотоцикла устроился сменивший рясу на косуху проповедник. Фома тронул за плечо престарелую даму и справился о сущности лектора. «А-а, – расплылась она в беззубой улыбке, – это отец Христофор, он готовит нас к праведной смерти».
Петра Петровича, заведующего пансионатом, Фома обнаружил на задворках периметра стоящим на краю высокой лестницы, упертой в столб. Снизу ему раздавала советы пара мужичков, но Петр от них отмахивался. Фома выкрикнул приветствие, обернулся один из советчиков и рявкнул:
– Чего надо?!
– Петр Петрович мне нужен, вот что.
– Занят он – не видишь?!
– Что там? – спросил Петр Петрович. Он был угловат, несмотря на выпирающее пузо, а лицо казалось волевым, но уставшим.
– Виктор Владимирович вам звонил насчет меня.
– Витька, старый хрен, вечно пригонит мне какой-нибудь геморрой. – Он спустился на несколько ступенек, сунул отвертку в карман. – Ты чей-то внук, что ли? Витька сказал, твой дед у нас содержался.
– Борис Захарыч Бессонов. Внук я его.
– Захарыча помню, только хоронили. Тебя – не помню. – Петр почти спустился на землю, но что-то его будто удерживало. – Видишь, камеру вешаем. Будем волков отслеживать, а то наглеть стали.
– Уделите минутку, Петр Петрович, – попросил Фома без надежды.
– Дед твой помер быстро, не мучился, – сказал он и все-таки ступил на землю. – А такой молодцеватый. Жалко старика. Всех жалко, но этот пожить бы мог. Не срослось.
– Мне б с вами о деле поговорить.
– Ну да. – И после паузы как будто очухался и затараторил: – Есть, значит, нужда в шкафах, там, стеллажах. Штук по пятьдесят надо. Это все на склад и в гараж. Мить, ты пришлешь пареньку список?
Бухгалтер хмыкнул и кивнул, попросил снабдить электронной почтой.
– Вспомнил! У Захарыча ж дневники остались. Родня забирать не стала. Ты-то глянешь?
Фома пожал плечами и согласился забрать, если только записей там не на контейнер. Петр Петрович заверил, что всего одна папка, а в ней три тетради. Сам он их не изучал, потому как неучтиво это, а вот родственники могут и полистать.
В затхлом уголке, занимаемом главбухом, Фома получил адрес электронной почты, техническое задание и папку с дедовскими тетрадями. Уходя, Фома спросил про священника. «Отец Христофор, – буднично пояснил главбух, – примиряет стариков со смертью. А на мотоцикле, потому что байкер, филиал „Ночных волков“».
На скамейке, под гудящими на ветру соснами, Фома отвинтил крышку термоса, налил чая и развернул бутерброд с колбасой и сыром. Он сделал глоток и закашлялся; приступ был долгий и выматывающий: лились слезы, лицо покраснело. Когда кашель утих, Фома шмыгнул носом и вытерся. Рядом возникла старуха в мышастом пальто. Она шла гордо, держа в руке трость. На шее у нее был повязан оранжевый шарф, а бельма сообщали о слепоте. Она повернулась к Фоме и проговорила: «Кашель дурной. Лечить такой нужно ихором». И поплыла дальше.
Фома съел обед и отдышался. Браться за дедовские рукописи не хотелось: он был уверен, что почерк там ужасный, ничего не разобрать. Все-таки открыл первую тетрадь. Фома сканировал текст, читая наискосок; удивил ровный, каллиграфический почерк. В первом томе Борис Захарович Бессонов рассказывал о детстве в селе, о коне Яшке, матери и отце, теплом молоке и побоях, которые ему и его друзьям учиняли старшеклассники. Потом юность, первая любовь и прочие, по мнению Фомы, банальности. Деда он любил, тот научил его водить машину, брал по грибы, возил на юг. В конце первого тома Борис Захарович вспоминает, как подарил внуку немецкий велосипед, и замечает, каким «лучезарным был Фомка, как улюлюкал и хлопал в ладоши». Мемуары не структурированные, без четкой последовательности, Фома назвал бы их гиперссыльными, потому что дед часто перескакивал с мысли на мысль, руководствуясь ассоциациями. Первую тетрадь Фома с облегчением закрыл и взялся за третью, но страницы пустовали – дед не успел ее начать. Тогда вторая.
Воспоминания Риты Раум. На память для внученьки
Фома прочел пару страниц откровенных жизнеописаний женщины, лишенной стеснительности. Во втором абзаце имелась такая зарисовка: «Мать моя была стервой и коровой. Не из злобы говорю – заявляю, как есть. Она выгоняла отца на двор и принимала мужиков, подобно Солохе. Пока я кряхтела на печи, играя с желудями, матка орала от пылающих причиндалов, что сношали ее на полу, скамье и столе. Ругалась нещадно, потом ей платили. Матка была курвой, но батя с ней не спорил и спокойно жрал с того самого опоганенного стола, притом причмокивая и с затаенной благодарностью…» Фома хохотнул и увлекся. Детство героини кончилось, когда ее выгнали в поле. Девка выросла и могла рожать. Ее собирались выдать за сына корчмаря, но батя уперся своими рогами, и спорили они с маткой сутки напролет, не замечая, как дитя замышляет побег. К слову, была она вовсе не Раум, а Харитка Сапрыкина, но от первой фамилии позже наотрез отказалась. Ей исполнилось восемнадцать, когда в город зашел отряд молодцеватых разбойников. Казака-красавца она заприметила сразу – чернобровый и усатый, похожий на черта, со злым и лукавым прищуром. Харитке примерещилось, будто она влюбилась.
Мемуары оборвались, и узнать о дальнейшей судьбе девчушки из пензенской деревни Фоме не удалось. Он убрал тетради в папку и задумался. Почерк дедовский – получается, записывал с ее слов. Стал писарем – значит особа произвела на него впечатление, потому что деда сложно было назвать человеком щедрым на комплименты и лесть. Фома не понимал: почему дед бросил писать ее историю, но взялся за свою? Повздорили или Харита умерла? Завибрировал мобильник, вызывала жена Милана с насущным вопросом цвета плитки в ванной комнате.
«Сабраж» – соленые огурцы – аптечная лавка – вестовой столб – военный врач – таинственная смерть – спонтанный договор – неминуемая гибель – сорвиголова в платье – побег
Не пошла бы она в подвал за солеными огурцами, если бы не Прохор, заставивший монетой спуститься ради гостя во владения голодных крыс. Их тут ловят с избытком, в капкан не все влезают, да приманивают не сыром, а семечками. Тока в проводах нет, колеблется свечной фонарь в тощих руках, будто за бортом начался шторм. Харита выпила спирта для храбрости, а потом с двумя мужиками разговоры разговаривала, да в койку так и не затащили. По весне она сбежала от черноусого красавца, который ее колотил и поил отравой, чтобы она оставалась бледной и беззащитной. Харита плевалась и хлестала его руками-плетьми, ее увесистое прикосновение оставляло отметки. Разбойник отвечал ей с неистовством, и, когда вошли в Пензу, она улизнула и скрылась у бывшего немца с фамилией Мельников, державшего травяную лавку. Старик пожалел, выдал жалованье и место за веником. Мела Харита каждый день по несколько часов, выносила мусор и терла тряпкой стекла. Устроилась в просторном доме Мельникова и сдружилась с его молодой женой, которая показала ей книги Дюма, научила складывать слоги и пользоваться хитростями природы для женской привлекательности. Харита хорошела: широкие бедра и заострившееся личико заставляли мужчин оборачиваться. И когда новая власть обобрала Мельникова, Хариту приютил Прохор, обещав щедрое вознаграждение и приятных клиентов. Но сегодня Харите не повезло: постоялец заведения «Сабраж» оказался ворчливым и немытым скупердяем.
Поправив ситцевое платье, она впотьмах нащупывает банку с огурцами и поднимается по крутой лестнице, напевая популярный мотивчик. За столом сидит и морщится гость, никуда не делся. Он берет банку и сует туда три пальца, выуживая огурец. Рядом с ним Харита толкует:
– Пристало вам пальцами рассол мутить? Вилку дам!
– Стой, не нужно. Налей лучше, – и он подталкивает стакан. Харита льет самогон, что гонит Прохор. Старик выпивает и хрустит огурцом. После говорит: – Раздеваться будешь? Мне уж пора, ожидают-с. Сымай платье!
– Не привыкла вот так сразу. Выпей да поешь, потом отмою тебя – а пока воды нагрею.
– Смердит от меня? Ха-х!
Он выпивает еще рюмку и глядит по сторонам. И комнатка эта в красных тонах кажется ему пошлой, и украшательства из перьев и цыганских деревянных статуэток – бутафорией. Ему становится тошно, и он снимает пиджак, затем рубашку, показывает шрам на спине.
– Красный какой, – говорит Харита.
– Черт один полоснул, усатый такой, рыжий. Точно демон в него вселился. Я помирать собрался, а потом ко мне херувим явился. Не шестикрылый, там больше было. Я ему – спасай, милый. А он просит договоренность с ним заключить. Согласился – а как не согласиться? Тогда он мне дыхание новое дал, а я ему души воровские собираю, служу и пресмыкаюсь.
– И часто он заходит к вам в гости, серафим этот? – спрашивает Харита.
– Каждую последнюю ночь месяца является. Попривык вроде, но все равно поджилки трясучка одолевает, внутри колеет все. – Старик стягивает штаны и садится на койку, манит к себе Хариту. – Сымай ситец-то, а то не поспеем.
– Я ж больше по разговорам, – волнуется Харита и выбегает из душной комнатки. Прохор ловит ее и отчитывает, просит вернуться к дорогому гостю, мол, из командиров он или вроде того, но красные такими кадрами не брезгуют.
– Кто ж?! – спрашивает Харита, вырываясь из Прохоровых лапищ.
– А то какая разница, пусть комиссар или сам вождь революции – ступай и делай все, что велит!
О проекте
О подписке
Другие проекты
