Читать книгу «Когда художник открывает глаза… Заметки о живописи и кино. 1923−1944» онлайн полностью📖 — Робра Деснос — MyBook.
image

I. Любовь и кинематограф

Меланхолия кино

Близится лето. Деревья в Париже зазеленели, как нам и мечталось минувшей зимой, но мы уже предвосхищаем скорые ожоги августовского солнца, слетающие осенью листья и оголённые ветви в декабре. Наши глаза отказываются верить в долголетие хорошей погоды, и дождь, шторм и бури кажутся нам куда естественнее спокойного сияния далёкой звезды над цветущей, мирной и погрузившейся в тишину планетой.

Рождённые в предвестье бури, мы ждём её со всем кортежем туч, громов и молний, и многие из нас – а эти строки я пишу для созданий мужественных и не боящихся крайностей – называют этот будущий и, может даже, недалёкий катаклизм Революцией.

Скажите мне, сверстники с сердцами, клокочущими верой (тогда как старцы считают вас скептиками) – где нам укрыть опалённые дневным солнцем веки, где проведём мы ночи, отданные во власть грёз и галлюцинаций?

Ночь для нас зачастую – лишь бессонница, беспокойство и терзания. Кино распахивает перед нами свой мрак. Заглянем в открывшуюся нам драму. Если у героев в груди сердце, а не рубленая котлета, если предмет их страданий не оставляет равнодушными и нас, мы решительно шагнём в их мир. Если же перед нами всего лишь марионетки, мы рассмеёмся грубо и надменно, и всей прохлады ночи не хватит, чтобы остудить наши обожжённые глаза.

Тем хуже для посредственных фильмов. Придёт день, когда мы разорвём в клочья экран, позволяющий показывать одиозные и смехотворные ленты.

Ман Рэй[1], которому кино уже обязано многим и, не подчиняйся оно диктату капитала, могло бы быть обязано куда бо́льшим, сказал мне как-то, что фильмы на три четверти состоят из открываемых и закрываемых дверей и симулирования разговоров – вещей, признаем, совершенно необходимых.

С другой стороны – вы замечали, что в кино, за исключением хроники и нескольких немецких фильмов, никогда не показывают похорон? Любопытно, что с экранов изгнано изображение смерти – или любви: я говорю тут о любви самозабвенной, с её звериной жестокостью и всем, что в ней есть восхитительного и дикого, – или гильотины (что как раз пошло бы на пользу некоторым из наших милых соотечественников; те уразумели бы, насколько законным порой бывает лишение жизни себе подобных) – но зато можно сколько угодно хлопать дверьми или шевелить губами в мнимой беседе.

О безвестный цензор, хорошо ли ты осознал смысл этих последних сцен – или сердце и душа твои из жести?


Фильм «Морская звезда», 1928. Режиссёр Ман Рэй


И вместе с тем, вся меланхолия, вся безнадёжность нашей жизни заключены в этих действиях: закрыть одну дверь, открыть другую, говорить – или прикидываться, что говоришь.

Двери открывают нашему взору одни убогие пейзажи и закрывают перед нами другие такие же ничтожества. Нашим дышащим поэзией сердцам по большей части дела нет до наших разговоров. И языки у нас, о герои киноэкрана, своей немотой, быть может, превосходят ваши. Дайте же нам фильмы, не уступающие по силе нашим терзаниям! Руки прочь, цензоры-тупицы, от тех редких достойных лент, что попадают к нам в основном из заповедного уголка Америки – Лос-Анджелеса, свободного города посреди порабощённых земель!

Оставьте же нам наших желанных героинь, не трогайте наших героев. Мир, в котором мы живём, слишком жалок для того, чтобы грёза становилась двойником реальности. Где же вы, героические годы? И заявлю во всеуслышание: говоря о героизме, я думаю не о войне. Нам нужна любовь, нужны возлюбленные под стать легендам, что рождаются в наших умах.

К чему дольше скрывать сюрреалистические терзания нашего времени, в котором кинематографу отведено такое значительное место? Ночи бурь и вспенившихся волн, убийства в целлулоидных лесах, прекрасные пейзажи! Благодаря кино мы больше не верим в магию далёких ландшафтов, не ищем больше живописного. Кино разрушило то, что великий поэт Шатобриан мог описать при помощи воспоминаний и воображения.

Но нам по-прежнему не дают покоя земные тайны ночи, дня, звёзд и любви. Рокочущий в нас бунт охотно утих бы на груди любовницы, то покорной, то дикой, следующей за нашими желаниями.

Близится лето. Деревья в Париже зазеленели, как нам и мечталось минувшей зимой, но мы уже предвосхищаем скорые ожоги августовского солнца, слетающие осенью листья и оголённые ветви в декабре.

Как долго ещё пишущий эти строки будет медлить с ответом на зов вечных крон далёких лесов, на трогательную монотонность бессмертных снегов?

1927

Мак Сеннет, освободитель кино

Мак Сеннет. Фото неизвестного автора


Адмирал Дюмон-Дюрвиль – тот самый, что нашёл Венеру Милосскую, – погиб в самой первой железнодорожной катастрофе[2].

Заключённый в Бастилию маркиз де Сад изготовил из водосточного жёлоба рупор и криками о том, что охрана-де убивает арестантов, в начале июля поднял собравшуюся под окнами толпу на бунт. 4 июля его перевели в сумасшедший дом в Шарантоне; 14-го Бастилия пала. Он умер в 1814 году, и почти вся его жизнь прошла за решёткой.

Трелони, служивший одно время под началом корсара де Рёйтера, собственноручно зажёг костёр под телом Шелли и стоял у смертного одра Байрона; он был женат на двух дочерях варварских царьков, первым вплавь пересёк Ниагару и Миссури и в 90 лет мирно скончался в розарии своей английской усадьбы[3].

Все выдающиеся жизни пронизаны неким трагическим бурлеском, этим лирическим юмором – до такой степени, что бурлеск в конечном счёте оказывается самой неожиданной разновидностью лиризма.

Враги любой поэзии – и в кино в том числе – это прекрасно понимают.

Так, рядовой кинокритик, к мнению которого прислушиваются и вслед которому поглядывают с уважением, встречает бурлескные комедии презрением, и под его пером сам этот эпитет выглядит бранным.

Вот почему Мака Сеннета[4], создателя кинобурлеска, лиричного и чувственного, следует поставить на самую высокую ступень, рядом с самим Шарло[5].

Резвящиеся на песчаных пляжах прекрасные купальщицы, беззаботные сирены, нежные любовники, безумные выдумки: он принёс в кино новое дыхание, ни комическое, ни трагическое, но ставшее без преувеличения самым возвышенным выражением нравственности, любви, поэзии и свободы в седьмом искусстве.

О, как хорошо нам знакомо то сумасшествие, которым вдохновлены его сценарии, – это безрассудство волшебных сказок и мечтателей, которых мир презирает, но которым обязан прелестью своей жизни.

Кем были бы без него Фатти[6] (кстати, так безоговорочно и несправедливо забытый – настоящее воплощение одержимости и отчаяния), Бастер Китон[7], Зигото, Пикратт[8]?

Невозможно переоценить важность Mack Sennett Comedies для развития кино. И может то, что свободно расти компания не смогла, стоит списать – в который уже раз – на лицемерие американцев?

Опять же, именно поразительное влияние Мак Сеннета придаёт Гарри Лэнгдону[9], последним из этой череды появившемуся на французских экранах, то невыразимое очарование, которое – иначе, чем у Чаплина, – буквально переворачивает всё внутри: оставаясь поэтами, Фатти, Пикратт, Зигото и Лэнгдон способны разглядеть в жизни и страсти самую высокую мораль; их замыслы питают мощные источники образа и воображения. Однако стоит им удариться в нравоучительство, и их рассуждения тонут под грузом психологизма, а это просто предел ужаса.

Но когда в остановившем свой бег мире, где он обитает, Мак Сеннет самым невероятным образом сводит воедино любовь и чувственность – сестёр-близняшек, неотделимых от поэзии и от свободы, – феи-волшебницы, давно скончавшиеся и погребённые в церковных криптах под неподъёмными плитами двадцати веков христианства, восстают к жизни и являются нам в своём истинном обличье и в праздничных одеждах. И мы узнаём наших соблазнительных современниц, их чарующие загадочные улыбки, глаза, заставляющие нас отвести взгляд, и прежде всего – любовь, нашу любовь, изводимую грёзой, свободой, бунтом и беспокойством.

1927

Шарло

Как-то вечером в «Мариво» я мучился на открывавшем программу затянутом французском фильме, после полутора часов скуки дававшем право увидеть Шарло в «Дне получки»[10]. Мой взгляд неудержимо притягивало белое свечение: обнажённая рука соседки. Какое-то время я лишь рассматривал лучащееся белое пятно, но потом накрыл видение рукой. Женщина не отстранилась. На экране тем временем жалко кривлялись дурацкие персонажи фильма. Благословенный полумрак, союзник химер. Мои пальцы скользнули по её руке. Я сжал тонкое запястье, охваченное металлическим браслетом. Она не противилась. На мгновение мы склонились друг к другу головами. Я различил глаза, силившиеся пронзить мрак, но тот был слишком плотным. Не сговариваясь, мы отдались воле случая. Её рука сжала мою. Я прижался коленом к её бедру, но мы не проронили ни слова. Я слышал едва участившееся дыхание. Понемногу голова женщины наклонилась, она прильнула к моему плечу, и тут вспыхнул свет. В моих грёзах я представлял её лицо иным, но она была привлекательной. И всё же я убрал руку. Она взглянула на меня без удивления: очарование было нарушено. Быть может, однажды ночь и принесёт ей готовое к ответу сердце. В её глазах промелькнул лишь оттенок сожаления, но на экране уже появился Шарло.

Да, говорить о гении применительно к Чарли Чаплину банально, но и умолчать о нём также сложно. Шарло не просто освободил, заново изобрёл кино: он изменил само общество. Просто задумайтесь на мгновение о том, какая революция произошла с 1914 года, когда среди «интеллектуалов» слыло хорошим тоном презирать подобные «дешёвые фарсы». Вместе с тем, приходится признать, что эти самые интеллектуалы, сменив отвращение на обожание, не стали от того меньшими убожествами. Они-де подарили нам эстетику Шарло: что можно придумать более мерзкого? Послушать их, так они не чужды его философии и даже утверждают, будто повлияли на него. По счастью, Шарло, который творит как дышит, и который проявил бы себя вопреки всему – если не в кино, так в мюзик-холле, – так вот, Шарло живёт в Лос-Анджелесе на благо разумном отдалении от этих снобов и писак, что спасает его и нас от вырождения, подобного тому (при всей разнице масштаба), примером которого стали Фрателлини[11]. Меня лично эти клоуны никогда особенно не прельщали: они не в состоянии затмить Футита и Шоколада[12]. С тех пор как братья вхожи к г-ну Жану Кокто и некоторым другим ремесленникам пера, они стали и вовсе отвратительны.

Если Малек, Зигото, Пикратт, Бен Тёрпин[13] – лирики, то их учитель Шарло – моралист. Любят не за красивые глаза[14]! И Шарло можно любить или нет, но он умеет проучить и смешливых, и угрюмых. Вы хохочете, глядя на Шарло? Напрасно. Остаётесь серьёзным? Тоже зря. Берите пример с него самого, ведь каждый из нас в глубине души должен понимать, с каким пессимизмом взирает он на ту смехотворную жизнь, что мы ведём. Жизнь, которая забрасывает нас во Флориду, хотя мы мечтаем о Хиджазе[15], и в которой день насущный никогда не явит нам того идеального лица, что преследовало нас ночью.

1925

Эротика

Одной из самых восхитительных составляющих кино – и одной из причин той ненависти, что питают к нему глупцы, – является эротика. Движения лучащихся во тьме мужчин и женщин не дают покоя нашей чувственности. В наших мечтах их плоть становится реальнее тел живых, и если на экране они отданы на милость самой бесповоротной судьбы, воображение чуткого зрителя затягивает их в чудотворное приключение, где возможно всё. По своему воздействию на наш разум кинематограф превзойдёт любой наркотик: никакой опий не сравнится с атмосферой такого параллельного сценария, когда присутствующие одновременно в мыслях и на экране события и поступки вспыхивают вдруг ослепительными точками соприкосновения этих двух миров.