6 мая 1917 года
Бумага, найденная в маминой сумке, пахнет лавандой. Сижу на кровати, а за окном снова идёт снег – хоть уже май.
«Дорогая тётя Ольга», – начинаю. Перо дрожит. Пишу обо всём, чего больше нет: о саде, о наших собаках, о солнечных днях. Словно выдумываю лучшую версию мира.
В конце добавляю:
«Всё спокойно. Мы вместе. Бог нас хранит.»
Не пишу, что нас охраняет армия – её больше нет.
Не пишу, что нас охраняют часовые – они не охраняют, только смотрят.
Воск на печати растёкся по краям, как слеза.
Думаю, это письмо никогда не уйдёт, но всё равно кладу его в коробку с чётками.
Может быть, когда-нибудь кто-то его найдёт – и поверит, что оно было написано из надежды.
8 мая 1917 года
Часовые сменились. Новые – тише. Не ругаются, но и «добрый день» не говорят.
Один из них, Андрей, имеет руки, не похожие на солдатские – чистые, почти застенчивые.
Когда думает, что я не вижу, смотрит в окно на Алексея и улыбается.
Сегодня он незаметно протянул мне маленький кусочек бумаги:
«Для письма, если нужно.»
На другой стороне уже было написано старым чернилом:
«Мария, прости.»
Я не знаю, кто такая Мария, но понимаю, что значит это прости.
Храню этот клочок бумаги в книге, между страницами, что шуршат, как сухие листья.
Кажется, каждое письмо в мире носит в себе это слово – просто не всегда видно сразу.
10 мая 1917 года
Мама пишет королеве Виктории. Её перо движется медленно, осторожно, словно каждая строка должна стать молитвой.
Она пишет о болезни Алексея, о погоде, о вере. Не упоминает страх.
Когда заканчивает, говорит:
– Письма похожи на молитвы: их отправляешь и ждёшь. Ответ может не прийти сразу.
Я шепчу:
– А если не придёт никогда?
Она улыбается и отвечает:
– Тогда пишешь снова.
И целует меня в лоб.
Позже, оставшись одна, я открываю свой блокнот и записываю:
«Молчание, может быть, самая долгая форма ответа.»
14 мая 1917 года
Сегодня Алексей смеялся. Лепил фигурки из хлеба – собаку, птицу и ангела.
– Этот ангел будет нас хранить, если мы вдруг разлучимся, – сказал он.
Сказал без грусти, как ребёнок, который верит в чудо.
Мама посмотрела на него так, словно видела в последний раз, но с улыбкой, чтобы не напугать.
После полудня я писала Елизавете, нашей бывшей гувернантке:
«Помните, как вы учили нас читать Пушкина? Вы говорили, что у каждого слова есть цвет. Здесь все слова перламутровые, как снег, когда тает. Одни – голубые от холода, другие – серые, как дым.»
Потом я писала о вещах, которых теперь быть не должно: об освещении во дворце, о наших собаках, о запахе роз на подушках.
Бумага стала тяжёлой, словно у каждого предложения – своя могила.
Когда я отложила перо, чернила расплылись крестом.
17 мая 1917 года
Нам позволили выйти во двор.
Впервые за долгое время мои ноги коснулись земли – не досок, не ковра, а настоящей земли. Мягкой, холодной, живой.
Ветер принёс запах сосен и дыма. На мгновение я забыла, где мы.
Ольга несла книгу, Мария помогала Алексею идти, а отец смотрел на нас из окна.
Когда мы вернулись, он сказал:
– Берегите этот запах. Это – Россия.
И я действительно запомнила его – запах земли после снега и ощущение, что мы всё ещё дышим тем же воздухом, что и те, кто не в плену.
20 мая 1917 года
Мама сегодня не вставала.
Говорит, ей холодно, хотя в комнате тепло.
Она держала икону в руках – крепко, будто держала нас.
Татьяна читала молитвы, Ольга принесла свечу.
А я сидела у окна и смотрела на снежинки, возвращающиеся, как будто не знают, что уже весна.
Я писала письмо Распутину. Знаю, что его больше нет, но всё же писала:
«Вы говорили, что всё пройдёт сквозь огонь и воду. Теперь мы – между. Во льду.»
Когда закончила, не подписала. Бессмысленно. Он уже знает.
22 мая 1917 года
Нам разрешили посылать одно письмо в месяц. Часовые открывают их, читают вслух, перед нами – будто хотят доказать, что ничего святого не существует.
Письмо Татьяны вернули. Сказали: «Слишком много Бога.»
Она тихо спросила:
– А слишком много печали – бывает?
Они не ответили.
В ту ночь мама долго сидела у окна и сказала:
– Когда Бог молчит, это не наказание. Это ответ, который мы ещё не научились читать.
С тех пор в каждое письмо я вкладываю пустой лист.
Может быть, это место для того ответа.
25 мая 1917 года
Отец иногда пишет в свой дневник, но никому его не показывает.
Слышу только, как скрипит перо.
Когда спрашиваю, о чём он пишет, отвечает:
– О том, как тишина тяжелее шума.
Иногда я вспоминаю дни, когда гремели фанфары, когда толпы кричали его имя.
Теперь крики превратились в молчание.
Но в этом молчании есть что-то умиротворённое.
Будто мир пытается родиться заново – только без нас.
28 мая 1917 года
Сегодня ночью мне снился бал. Свет, музыка, цветы. Платье из тюля. Смех.
Когда я обернулась, я танцевала одна. Остальные исчезли, а пол был изо льда.
Меня разбудил шум ветра – тот же ритм, тот же тон.
Может быть, мир помнит то, что люди забывают.
После обеда отец читал из Евангелия.
Голос его был спокоен:
«Блаженны плачущие, ибо они утешатся.»
И я подумала:
Может быть, слёзы – это путь, по которому возвращаешься к себе.
30 мая 1917 года
Письма накапливаются – в коробке, под подушкой, между книгами.
Некоторые закончены, другие – нет.
Иногда я только начинаю и бросаю.
Не знаю, кому пишу – миру, будущему, Богу.
В одном написано:
«Если кто-нибудь найдёт эти строки, пусть знает – мы были. И мы старались остаться людьми.»
3 июня 1917 года
Андрей принёс мне маленькую тетрадь и сказал:
– Для вас, княжна. Чтобы не забыли писать.
Я поблагодарила.
На первой странице написала:
«Они думают, что охраняют нас, но это мы храним их – от забвения.»
Потом закрыла тетрадь и спрятала под кровать.
Знаю, однажды всё это может исчезнуть.
Но у слов есть свои дороги:
даже если их никто не прочтёт, они всё равно где-то останутся произнесёнными.
7 июня 1917 года
Мамино письмо в Англию вернулось.
На конверте печать: «Нечитаемо.»
Она не открыла, только поцеловала и положила между книг.
Отец сказал:
– Письма, которые не доходят, – самые верные.
И тогда я впервые подумала,
что, может быть, и мы становимся верными —
потому что нас уже никто не слышит.
10 июня 1917 года
День был тихий.
Солнце странным образом падало прямо в нашу комнату,
и какое-то время казалось, что ничего не случилось.
Алексей спал, мама держала его за руку.
Татьяна вязала, Ольга читала.
Всё выглядело как обычная жизнь.
Потом часовой хлопнул дверью – и всё распалось.
Я села и начала писать.
Не чтобы убежать – чтобы сохранить.
Написала:
«Письма без ответа – как молитвы без слов.
И то, и другое ждёт,
и в ожидании становится вечностью.»
12 июня 1917 года
На столе – груда бумаг, разных по цвету и запаху.
Каждый лист хранит то, чего я не смогла сказать.
Одно письмо заканчивается фразой:
«Зима вернулась, но мы всё ещё вместе.»
Другое:
«Иногда мне кажется, что Бог читает по-русски.»
Третье:
«Если когда-нибудь пройдёшь мимо нашего дома, не смотри на окна – смотри на свет за ними.»
Вечером, когда ветер шелестит в кронах,
мне чудится, что я слышу голоса издалека —
будто все эти письма, неотправленные,
летят над рекой и шепчут миру, что мы всё ещё есть.
15 июня 1917 года
Сегодня я не писала.
Только читала старые письма.
Некоторые пахнут духами,
некоторые измяты,
а некоторые окрашены кровью чернил,
что растеклись, когда я плакала.
Понимаю – важны не имена и не адреса.
Важна тишина между строками.
В этой тишине есть всё: страх, любовь, надежда.
И, может быть, где-то – ответ.
«Потому что даже если никто не пишет в ответ,
мир всё равно дышит.
Нужно лишь уметь слушать.»
На столе перед нами – раскрытые письма. Бумага пахнет воском и остывшим чаем, слегка влажная от дыхания лампы. Чернила мерцают в жёлтом свете, будто живые.
Мама сидит прямо, почти недвижимо, – как будто само равновесие дома держится на её осанке. Каждое движение её руки осторожно, размеренно; каждое слово, выведенное пером, похоже на молитву, сказанную в полголоса. Когда она делает паузу, я слышу только снег – тихий, упрямый снег, что всё ещё падает за окном.
Снег в Царском Селе иной – не как в детстве, когда мы выбегали на улицу, ловя хлопья ладонями, а тонкий, прозрачный, бесконечно вежливый, будто знает, что больше никто не смотрит на него с радостью.
– Я писала тётушке Виктории, – говорит мама, откладывая перо. – Но не знаю, дойдёт ли письмо.
Отец, усталый, но по-прежнему собранный, поднимает глаза от своих бумаг. Его взгляд мягкий, усталый, с оттенком тепла, что остаётся только у тех, кто больше не ждёт прощения.
– Может, не дойдёт, Саша, – произносит он тихо. – Но Бог читает даже то, что люди не могут получить.
Мама улыбается. Её улыбка – как тёплый отблеск свечи на льде.
– Писать, – говорит она, – это то же, что молиться. Только на другом языке.
Я сижу у окна и наблюдаю, как снежинки цепляются за стекло. На каждой – свой узор, хрупкий, как карта мира, которого уже нет.
Сёстры за другим столом: Ольга пишет стихи, Татьяна аккуратно выводит даты в дневнике, Мария рисует розы, розы без запаха, розы без стеблей – просто чтобы помнить их форму. Мы все делаем то же, что раньше, но теперь каждое слово стало тяжёлым, как камень: будто каждую букву нужно нести на спине.
Иногда мне кажется, что я слышу шаги почтальона. Скрип снега, щелчок двери – и сердце невольно замирает.
О проекте
О подписке
Другие проекты