Читать книгу «Любовь: сделай сам. Как мы стали менеджерами своих чувств» онлайн полностью📖 — Полины Аронсон — MyBook.
image

Глава 2
Эмоциональный социализм: свобода любить по-сумасшедшему[37]

 
There are some things in life
Of which you will never make sense:
A Russian romance.
 
Michelle Gurevich. «Russian Romance»

В середине 1990-х среди начитанных петербургских школьников был популярен митьковский анекдот, рассказывать который следовало медленно, с элементами перформанса и в строгом соответствии с версией, приведенной в книге Владимира Шинкарева «Митьки». Итак:

Плывет океанский лайнер. Вдруг капитан с капитанского мостика кричит в матюгальник:

– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?

Молчание. На палубу выходит американец. Белые шорты, белая майка с надписью «Майями бич». Одним взмахом пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках стального цвета. Корабль, затаив дыхание, смотрит. Американец, поигрывая бронзовым телом, подходит к борту, грациозно, не касаясь перил, перелетает их и входит в воду без брызг, без шума, без всплеска! Международным брассом мощно рассекает волны, плывет спасать женщину, но… не доплыв десяти метров… тонет! Капитан в матюгальник:

– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?!

Молчание. На палубу выходит француз. Голубые шорты, голубая майка с надписью «Лямур-тужур».

– Я спасу женщину!

Одним взмахом пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках с попугайчиками. Корабль, затаив дыхание, смотрит. Француз подходит к борту, как птица, перелетает перила, входит в воду прыжком три с половиной оборота без единого всплеска! Международным баттерфляем плывет спасать женщину, но… не доплыв пяти метров, тонет. Капитан в матюгальник срывающимся голосом:

– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?!

Молчание. Вдруг дверь каптерки открывается, на палубу, харкая и сморкаясь, вылезает русский. В рваном промасленном ватничке, штаны на коленях пузырем.

– Где тут? Какая баба?

Расстегивает единственную пуговицу на ширинке, штаны падают на палубу. Снимает ватник и тельняшку, кепочку аккуратно положил сверху, остается в одних семейных трусах до колен. Поеживаясь, хватается за перила, переваливается за борт, смотрит на воду и с харканьем, с шумом, с брызгами солдатиком прыгает в воду и… сразу тонет[38].

Этот нелепый анекдот мог вызвать спазмы и колики не только у моих одноклассников, но даже у многих знакомых взрослых: в редакции газеты «Пять углов», где я училась азам журналистики; в кафе галереи «Борей» на Литейном; за столом в гостях у моей бабушки. «Сразу тонет…» – повторял кто-то, отдышавшись, и все повторялось сначала.

Как и всякий фольклор, анекдот несет на себе отпечаток того времени и места, которые его породили. Безусловно, это свидетельство сардонической самоиронии, характерной для многих произведений позднего социализма. Кроме того, в нем точно схвачена эпоха, в которую интеллигенция – социальная прослойка, создававшая и распространявшая такого рода фольклор, – была лишена всякой возможности (да и не испытывала на себе давления), чтобы участвовать в любых формах конкуренции. Главное в этом анекдоте – сконструированная в нем субъектность, акцент на принципиальном нахождении эпического героя за пределами конкурентных отношений. Неслучайно именно этот анекдот приводит для анализа принципа «вненаходимости» антрополог Алексей Юрчак. Он пишет о нем так:

В рассказе отсутствует ожидаемая кульминация, которая была бы возможна, если бы герой спас тонущую женщину или хотя бы героически утонул в метре от нее. Митек не дает этой кульминации случиться, поскольку тонет, даже не начав плыть. Если сказочный Иванушка-дурачок в конце концов побеждает заморского принца или сверхъестественное существо, то в митьковском рассказе не побеждает никто. Неожиданность этой концовки является одним из важных элементов митьковской эстетики. Главной идеей здесь является не то, что выдуманный герой не тянет на «крутого парня», а то, что он даже не догадывается, что кто-то хочет быть крутым. Митек никого не побеждает потому, что стремление к победе ему просто незнакомо – он не понимает, что такое состязание. Но по этой же причине он не может и проиграть. Он существует в отношении вненаходимости ко всему дискурсивному пространству, в котором и выигрыш, и проигрыш возможны как таковые. Находясь внутри формальных параметров этого пространства, он живет за пределами его констатирующих смыслов[39].

Безусловно, далеко не все члены советского общества стремились жить в «пространстве вненаходимости» – и даже те, кто это пространство населял, не обязательно разделяли с митьками свои ценности и представления о мире. И тем не менее у этого анекдота есть не только локальный, понятный одной тусовке или группе смысл, но и значение более широкое. В своей наивной простоте эта ироническая виньетка прекрасно схватывает природу советского повседневного экзистенциализма: абсурдность акта самопожертвования, которому суждено остаться бессмысленным. Комическое вырастает здесь из подмены катарсиса провалом, герой – это антигерой. Но в анекдоте нет ничего циничного – напротив, он полон стоицизма. В юмористической форме он учит философскому отношению к самым страшным в жизни вещам: к потере контроля, к смерти, к неожиданным ударам судьбы. Если вкратце: он учит основам того эмоционального режима, который антрополог Юля Лернер называет «эмоциональным социализмом», определяя его следующим образом:

Эмоциональный социализм – это сплав, порожденный разными феноменами, сосуществующими в одну историческую эпоху. Во-первых, это экономическая и ценностная система социализма – с ее принципами коллективной собственности и служения обществу. Во-вторых, это жизненные сценарии русской, точнее, русскоязычной культуры, в сердце которой лежат культурные сценарии литературы XIX века. Кроме того, его выстраивают некоторые общие православные представления и, конечно, все то, что советская идеология могла сказать о чувствах и о частной жизни. В этом смысле эмоциональный социализм не лишен «русскости» так же, как эмоциональный капитализм не лишен «американскости»[40].

«Эмоциональный социализм отличает место такого явления, как судьба, предписание, обстоятельства, – говорит Юля. – Есть какая-то расстановка сил или какой-то путь, которому нужно следовать, идти по нему, а не бороться. Приспосабливаться, а не менять. Для многих людей научиться жить с проблемами, привыкнуть к ним, притереться и жить им вопреки – это более значимый, более ценный опыт, чем от них уйти. В этом и состоит для них путь успеха. То есть избавление от страданий не является целью; боль не воспринимается как помеха, как что-то, что делает жизнь неправильной, не такой, как надо».

Если эмоциональный капитализм – это режим выбора, то эмоциональный социализм – это режим судьбы. В эмоциональном социализме субъект «падает в чувства» так же, как герой митьковского анекдота падает в море – не очень понимая, куда его несет, и часто даже не умея плавать. Фундаментальная особенность эмоционального социализма – принципиальное рассоединение логики продуктивности и чувственного опыта.

«Свобода эмоционального социализма – в готовности потерять голову от любви, в свободе любить по-сумасшедшему, – говорит Юля Лернер. – Для советских литературы и кино был характерен культ любви; совершенно легитимными были фильмы про безумные чувства, про измену, про уход из семьи. При этом за большими аутентичными чувствами там совсем не следовали благополучие и счастье. И вообще ничего хорошего, как правило, из них не получалось». Побеги в любовь – это своего рода прогулки по тюремному двору.

Действительно, любовь в России – это удовольствие хрупкое и недолговечное. Окружающая ее среда всегда предельно агрессивна. Над ней испокон веков нависает угроза очередной войны, ига, революции или ядерной катастрофы – нередко воображаемая, но всегда возможная. Из поколения в поколение здесь передается одна и та же истина: самый убедительный способ доказать свою любовь женщине, ребенку или родине – это сесть за них в карцер, а лучше и вовсе умереть. Превозносятся чувства, приносящие боль и требующие жертв. И напротив: чувства, которые дарят тепло и утешение, считаются поверхностными. Режим судьбы ведет к возникновению двух противоположных полюсов: с одной стороны, вот жены декабристов, сталинградские медсестры и чернобыльские вдовы, готовые идти за любимыми на край света. С другой, Россия – страна с одним из самых высоких в мире уровней разводов[41], абортов[42] и домашнего насилия[43]. Нередко оба полюса сосуществуют в одной семье, в одном человеке: кто не знает бабушек, дождавшихся своих мужей с фронта или из лагерей и поровших внуков до кровоподтеков? И всё «от любви».

Если представление о зрелости, лежащее в основе режима выбора, рассматривает любовную боль как отклонение от нормы и результат неверных решений, то до совсем недавнего времени под зрелостью в России понималась способность выносить эту боль почти до абсурдного предела. Что делать – судьба.

* * *

«Советская идеология любви представляла собой свод противоречивых идей, почерпнутых из разных источников – от христианской морали до французского утопического социализма и немецкой идеалистической философии», – отмечает социолог Анна Шадрина[44].

При этом логика «продуктивности» в сфере интимного менялась в ходе советской истории. Соответствующим образом трансформации подвергались и представления о сексуальности, семье и браке. В первые годы советской власти здесь ненадолго восторжествовал идеал абсолютной сексуальной свободы.

«Для классовых задач пролетариата совершенно безразлично, принимает ли любовь форму длительного и оформленного союза или выражается в виде проходящей связи», – утверждала Александра Коллонтай на страницах журнала «Молодая Гвардия»[45]. Именно Коллонтай стала автором революционных декретов, впервые сделавших доступными разводы и аборты.

Все могут со всеми и всегда, утверждали идеологи новой сексуальности. В 1919-м Коллонтай отмечала: «Такой пестроты брачных отношений еще не знавала история: неразрывный брак с устойчивой семьей и рядом преходящая свободная связь, тайный адюльтер в браке и открытое сожительство девушки с ее возлюбленным, брак парный, брак втроем и даже сложная форма брака вчетвером»[46]. Если бы в те времена существовал Tinder, то Коллонтай сделала бы его обязательным, а планы пятилеток учитывали бы количество правых свайпов на душу населения.

Однако задор обнаженных парадов «Долой стыд!» и большевистская полиамория удивительным образом никак не отменяли патриархата. Строительство коммунизма, включая его сексуальные аспекты, было возможным только за счет покорности женщин. Это положение дел открыто пропагандировалось в главном печатном издании страны – газете «Правда»:

Если мужчина вожделеет к юной девушке, будь она студенткой, работницей или даже девушкой школьного возраста, то девушка обязана подчиниться этому вожделению, иначе ее сочтут буржуазной дочкой, недостойной называться истинной коммунисткой[47] («Правда», 21 марта 1925).

Именно эту точку зрения некоторые называли доктриной «стакана воды» – коитус приравнивался к утолению жажды, и не больше. Большевизм фактически узаконивал сексуальное насилие над женщиной, предоставляя ей при этом беспрецедентный по сравнению с другими странами доступ к системе образования и рынку труда.

1
...