Рождество в доме профессиональных баптистов всегда было временем задуматься о радости дарения. В моем случае оно оказалось палкой о двух концах, так как, с другой стороны, это было время не думать о радостях «получения». Видите ли, выделять хоть какие-то нейроны для размышлений о том, что тебе могут подарить на Рождество, – так не по-христиански: нам положено бескорыстно заботиться о других, а не гадать, достанется ли тебе столь желанная моделька бронемашины Капитана Скарлета от Dinky. (Я никогда до конца не понимал, как примирить эту чушь про «добродетель бескорыстия» с тем фактом, что единственная цель щедрости – это билет в рай, в то время как Розенберги, живущие дальше по улице, окажутся в Другом Месте, но да ладно.)
В доме Уоттсов считалось дурным тоном демонстрировать хоть какой-то интерес к тому, что может достаться лично тебе двадцать пятого числа. В тех редких случаях, когда кто-то спрашивал, что ты хочешь получить на Рождество, кодекс чести требовал молчать – или хотя бы отмахнуться от вопроса, сказав что-нибудь вроде «Да я об этом как-то и не думал». Подойдя к периоду полового созревания, я сообразил, как обыграть эту систему (просто выдать всем самодельные открытки, на которых написано «В честь Христова Рождества я сделал от твоего имени пожертвование в ЮНИСЕФ» – никто и никогда не был настолько бестактен, чтобы попросить у меня чек). Но даже после этого концептуального прорыва рождественское утро так и осталось довольно унылым мероприятием, во время которого люди сидели с натянутыми и безжизненными улыбками и благодарили друг друга за подарки, которые их явно бесили, причем бедолаги не могли даже пожаловаться, потому что, в конце концов, никогда и никому не говорили, чего им хочется. В число подарков, врученных лично мне в детские годы, входили пижамы, большая катушка розовой с зазубринками ленты для укладки волос и набор складных столиков для еды перед телевизором (что, как вы все знаете, является абсолютной, блядь, мечтой для каждого одиннадцатилетнего мальчишки).
Но самый лучший подарок в своей жизни я получил от бабушки по отцу, Эйвис Уоттс, да пожрет ее душу Потолочный Кот.
Эйвис была непревзойденной мастерицей в экономии. Например, поскольку день рождения у меня через месяц после Рождества, она частенько присылала мне один подарок, покрывавший оба праздника. В тот раз, о котором я веду речь, – кажется, это был мой тринадцатый день рождения, – она сэкономила даже на открытке. Сначала я этого не заметил: сорвал упаковочную бумагу с коробки, извлек оттуда плоский кожаный кошелек и – думая, что внутри найдутся деньги (а что еще могут положить в кошелек, м-м-м?) – раскрыл его достаточно широко, но оттуда – куда более щедрая душа вложила бы двадцатку – выпала маленькая картоночка.
Даже не рождественская открытка. И не открытка на день рождения. Это было приглашение на вечеринку: по крайней мере, его украшали мультяшные розовые слоны и бокалы для мартини, а поверху шла веселенькая надпись:
НАДЕЕМСЯ, ТЫ СМОЖЕШЬ К НАМ ЗАГЛЯНУТЬ!
А сразу под этим бабуля написала шариковой ручкой:
С Рождеством и днем рождения!
Я открыл приглашение и прочитал текст внутри:
Дорогой Питер,
Этот кошелек мне кто-то подарил, но у меня уже есть свой, и я подумала, что тебе будет приятно получить его на Рождество и день рождения. С днем рождения тебя!
С любовью, бабушка.
P. S. Пожалуйста, передай папе, что умер дядя Эрни.
За предшествующие двенадцать лет я уже многое понял о Рождестве. Но Эйвис преподала мне важный урок о семьях – вот этот: семьи – отстой.
Этот урок выдержал испытание временем в течение тех десятилетий, что пролегли между «тогда» и «сейчас». В отношениях с противоположным полом я частенько был вторым пилотом от вылета и до крушения; сопутствующие отношениям семьи прямо посреди полета наваливались на меня неодобрительным и дестабилизирующим балластом, и мое вынужденное присутствие на их посиделках под Рождество и День благодарения только подкрепляло мою решимость никогда не заводить собственной (как и, без сомнения, их убежденность в том, что их доченька заслуживает гораздо лучшего). Урок, который преподала мне бабушка, всегда был для меня опорой.
До недавнего времени.
А теперь, как ни странно, я столкнулся с семьей, которая, ну, не совсем отстой. Честно говоря, она совсем не отстой. До меня это дошло не сразу. Им пришлось терпеливо и постепенно подманивать меня, как будто они завоевывали доверие дикой и осторожной кошки маленькими кусочками тунца. И неожиданно я свернулся калачиком у очага, а вокруг не было ни католиков-фундаменталистов, ни банкиров из Берлингтона, ни используемых в качестве дубины клюшек для гольфа. А значит, настало время неохотно отложить бабулин урок в сторону, выпустить его на свободу, завещать тем, кому он может еще пригодиться.
Я завещаю его вам. Обращайтесь с ним бережно. Внемлите его мудрости: он оказывается прав гораздо чаще, чем ошибается. На самом деле, сейчас он может быть правдивее, чем когда-либо, поскольку я вполне мог захапать последнюю офигенную семью на планете.
Большинство семей – отстой. Особенно в это время года. Ничего страшного нет в том, чтобы признать это; ничего страшного нет в том, чтобы высказать им все в лицо. Пропустите для начала пару стаканчиков – так оно будет легче.
Счастливого Рождества.
«Ох, сука, – думаю я. – Сейчас меня опять арестуют».
В овраге, примыкающем к нашей земле, все больше и больше людей в униформе: городские рабочие, полицейские, парочка ребят с незнакомыми мне знаками различия. Два копа ломятся в палатку неподалеку от нашего забора. Их машины брошены перед домом: новенькие, в агрессивной черно-серой раскраске, потому что старые бело-синие недостаточно напоминали Бэтмобиль.
Это было всего лишь делом времени. Бо́льшую часть прошлой ночи Кевин снова угрожал деревьям смертью. Видимо, кто-то пожаловался.
Я включаю диктофон в мобильнике, убираю его в задний карман и мрачно продираюсь через кустарники. Миную тех двоих, чьи знаки различия не разобрал из окна: оказывается, они из Армии спасения («„Врата“: Рука Божия в Сердце Города»). Они выглядят обеспокоенными и готовыми помочь. Я гадаю, знают ли они, что Кевин – гей; «Салли Энн» – организация, знаменитая своей гомофобией.
– И что тут происходит? – спрашиваю я, проходя мимо. Один из них пожимает плечами, указывает большим пальцем на центр происходящего.
Копы подняли полог и теперь разговаривают со съежившейся фигурой, которая раскачивается в открывшемся нутре палатки. Когда я подхожу, они поднимают глаза.
– Привет. Это моя палатка. – Может, и не оптимальная фраза для того, чтобы растопить лед, но уж всяко лучше, чем «отвалите от бездомного и никто не пострадает».
Они пялятся на меня.
– Я отдал ее Кевину, чтобы он не мок под дождем.
Несколько месяцев назад случилась буря с ливнем, она пробила дыру в нашей крыше и промочила все вплоть до потолка гостиной. Тем вечером я вернулся домой и обнаружил, что Кевин прячется у нас на крыльце. Он извинился за вторжение. Это был первый наш разговор, хотя он обитал в овраге уже пару месяцев, не меньше.
– Он безобидный, правда. Кричит много, но когда успокоится, то даже обаятельный.
Один из копов ростом примерно с меня и шире. Второй достаточно низкорослый, чтобы пасть жертвой комплекса Наполеона. Это он первым говорит мне отойти, говорит, что я «мешаю их работе».
– Кевин? – зову я. – Ты в порядке, чувак?
Фигура в палатке продолжает раскачиваться.
Мне снова приказывают отойти.
– Беда в том, – говорю я, – что у вас, ребята, очень дурная репутация в плане обращения с чернокожими,[7] у которых проблемы с душевным здоровьем (см.: Сэмми Ятим). Я беспокоюсь из-за того, что вы можете с ним сделать.
В какой-то момент этого разговора я вытащил из кармана телефон и переключил его на видеосъемку.
– Слушайте, если хотите вернуть свою палатку – мы вам ее отдадим.
– Дело не в палатке, он может ей пользоваться.
– Если хотите снимать – снимайте. Но вы мешаете нашей работе. Так что отойдите назад.
Я, несмотря на то, что подсказывают мне инстинкты, вынужден признать, что это резонно. Делаю несколько шагов назад.
– Дальше, – говорит тот, что пониже.
Еще шаг.
– Дальше.
Я решаю, что отошел на достаточное расстояние; уж точно вышел из Зоны вмешательства.
– Ну уж нет, – отвечаю я. – Я останусь тут.
Он не настаивает.
И, должен признать, они, похоже, как могут, пытаются сделать трудную работу. Никто до сих пор не выстрелил в Кевина (или в меня) из тазера или пистолета. Они не обостряют конфликт, как бывает в случаях, кончающихся тем, что невооруженных людей расстреливают в спину или душат за продажу сигарет поштучно. Они на самом деле пытаются с ним поговорить.
Один из парней, работающих во «Вратах», уже имел с Кевином дело. Его приводят, чтобы он попытался убедить Кевина выйти из палатки. Я завожу разговор с чиновниками; они говорят, что разбивать палатки на землях общего пользования запрещено. Они предупредили Кевина за неделю до своего прихода. И еще вчера заскочили, чтобы напомнить, а когда не нашли его, оставили записку. Существуют приюты. Во «Вратах» для него найдется койка.
Однако в приюты Торонто не допускают животных, а у Кевина есть кошка: пугливая, толстая, черно-белая и короткошерстная, по кличке Черничная Панда. Раньше они жили в квартире, предоставленной Общественной жилищной корпорацией Торонто. Кевин договорился с властями, что квартплата будет автоматически вычитаться из его пособия по инвалидности. Он несколько месяцев думал, что его жилье оплачивается; он верил в это вплоть до того весеннего дня в прошлом году, когда ОЖКТ его выселила. По-видимому, они отказались авторизовать перевод после того, как не смогли связаться с Кевином по телефону и получить «устное подтверждение»[8].
Я объясняю все это чиновникам; они сочувствуют, но «чтотутподелаешь».
– Чисто гипотетически, – спрашиваю я, – а что, если Кевин переселится к нам на задний двор?
Они так на меня смотрят, будто это я в палатке взад-вперед раскачиваюсь.
– Что ж, тогда он, конечно, не будет жить на землях общего пользования, но останется еще проблема с нарушением общественного порядка.
И они, разумеется, правы. Текущая ситуация не может продолжаться. Несколько ночей назад я стоял под дождем в два часа ночи в попытке разглядеть через забор, не грозит ли разведенный Кевином костер сжечь наш сарай или охватить весь овраг. Он не грозил; однако парень действительно нуждается в помощи. Я только не знаю, может ли нынешняя система оказать ему эту помощь. С точки зрения охраны душевного здоровья здесь все развалилось в говно с тех пор, как правительство решило срезать расходы, переведя всех на амбулаторное лечение. Меньшее зло, типа.
У парня из «Врат» ничего не получается; Большой Коп (офицер Бэрд, как я узнаю позже) подходит ко мне и говорит:
– Думаю, мы неудачно начали знакомство. Вы меня не знаете, вы судите меня по моей форме. Я честно пытаюсь помочь этому парню; вы говорите, что общаетесь с ним? Может, тогда вам попробовать с ним поговорить?
– Да, хорошо, – отвечаю я, неожиданно чувствуя себя немного засранцем.
Мы возвращаемся к палатке Кевина – моей до недавнего времени, когда я отдал ее с условием, что он перестанет выкрикивать угрозы по ночам (или хотя бы начнет четко обозначать, что адресованы они не нам). Я помню, как он чуть грустно улыбнулся этим моим словам. Но теперь, вернувшись мыслями в прошлое, я понимаю, что никаких обещаний он не давал.
Кевин родом с Тринидада. Говорит с восхитительным текучим акцентом. В девяностые получил ученые степени в Университете Торонто по двум специальностям: химии и философии. Ну не круто ли?
А теперь ютится, полуголый, в лесу и сражается с чудовищами в три часа ночи.
– Кевин? Чувак? Помнишь меня?
В палатке воняет. Одна стенка разодрана там, где местные еноты пытались добраться до корма Панды. На грязном, добытом где-то матрасе высится горка зажигалок Bic. Куча пустых пластиковых бутылок. Недоеденная протухшая пища, завернутая в фольгу. Парочка пустых флаконов из-под лекарств (большой сюрприз). Рюкзак Кевина: из гнезда скомканных носков и трусов выглядывает тонкий краешек захватанного макбука.
Он сидит посреди всего этого, едва одетый: плечи укутаны грязным спальником, между пальцев догорает забытая сигарета. Он немного похож на перформера, изображающего Башню дьявола из грязи и мусора, которую Ричард Дрейфусс соорудил у себя в комнате в «Близких контактах».
После нашего первого мокрого знакомства Кевин, приходя и уходя, махал нам с НПЕ[9] с веселым «привет, соседи!». Порой одалживал двадцатку, чтобы заплатить за крышу и душ в местной бане, а однажды разбудил нас поздним субботним утром, чтобы узнать, можно ли воспользоваться нашей ванной. Время от времени он слегка перегибал палку – спрашивал, нельзя ли оставить у себя в овраге мой молоток, пытался выяснить у людей, присматривавших за домом, пока нас не было в городе, пароль от нашего WiFi – однако принимал «нет» в качестве ответа. Поначалу мы немного беспокоились, не случится ли с нами история про верблюжий нос, но Кевин уважал границы. И всегда был весел и обаятелен, при свете дня, по крайней мере.
От сигареты отваливается сантиметр пепла и дымится на матрасе. Я пытаюсь его затушить. Кевин отдергивается, не глядя на меня.
Я спрашиваю, как у него дела, пытаюсь напомнить о нашем общем прошлом, чтобы привести парня в себя:
– Помнишь, как мы ставили эту палатку? Блядские насекомые меня чуть живьем не сожрали.
– Во сиреневом пространстве нет никаких насекомых, – резко говорит он.
Это уже что-то. Это больше, чем он сказал всем остальным. Я пододвигаю к нему кусок алюминиевой фольги:
– Просто чтобы от пепла, ну, знаешь, матрас не загорелся.
– Во сиреневом пространстве нет никакого пепла. Во сиреневом пространстве нет никакого матраса.
– Чувак? Что ты…
– Нет никакого тебя. Во сиреневом пространстве нет никакого…
Наконец до меня доходит. «Во всем времени и пространстве».
– Во всем времени и пространстве нет никакого тебя. Во всем времени и пространстве нет вообще ничего.
Теоретически это приличный защитный механизм. На каком-то уровне Кевин должен сознавать, что голоса, которые слышатся ему по ночам, твари, с которыми он воюет, пока все остальные пытаются уснуть, на самом деле не существуют. Поэтому он отвергает ложную информацию, вот только… чрезмерно обобщает. Он отвергает вообще все на свете как нереальное.
Я – ложная информация. С чего ему верить хоть каким-то моим словам?
Я совершаю еще несколько попыток, слегка утешаясь тем, что хотя бы смог разговорить Кевина, пусть только для того, чтобы он отрекся от реальности. А потом наконец выползаю из палатки и поворачиваюсь к Бэрду и его братану:
– Он ушел в полный солипсизм.
– Что такое сол… солисизм?
– Он считает, что все, кроме него самого, нереально. Похоже, думает, что мы все – галлюцинации или что-то вроде того; как будто он больцмановский мозг какой-то.
Уже подъехала скорая помощь. Мы с офицером Бэрдом отходим в сторонку и смотрим, как один из врачей приседает и просит Кевина выйти.
О проекте
О подписке