– Значит, можешь быть доволен всем, ублаготворили… и за все и про все рачитель о тебе один я же, Ушаков Андрей. Меня, значит, следует тебе, Ванчура, не отцом крестным звать, а почитать паче отца родного… Потому что, хоша и есть у тебя отец… лучше молвить кобель, прости Господи, коли еще того не похуже… кобель по крайности со щенком своим иной раз полижется, а укусить не укусит, а батюшка твой – годен только сыновним предателем быть… Мы знаем уже теперь доподлинно, кто в конторку токарную грамотку подбросил, с чего началась передряга! А, известно, как за Монса ухватились, сцапали в допрос и тебя, и прочих всех… Знаю я, что и настрочил, складно да красовито таково, оную грамотку – Павел Иваныч Ягужинский… по дружбе радея Авдотье Ивановне Чернышевой… жене… отставной… Кто она такова, сам ты знаешь, и растабарывать нам с тобой нечего. Она подделывалась под самое, а теперя… Без мыльца въезжают… первые люди! И всех-от своим добром силятся наделить да в остуду привесть. Известно, чтобы самим мошенничать поваднее было. Помни же, Иван, Андрей тебя не выдал, а как умел, выкрутил-таки и… кому следует, время выбрамши, представил: так, мол, и так, верного слугу, что за нас побои перетерпел, не следует в оковах оставлять… А нужно к себе призвать да ближе поставить… надежнее слуги не сыщете, – не чета он проходимцам всяким. Зорко уж будет передню вашу беречь. Знает он, кто таковы вороги ваши. Сам пострадал… Никого не предал. Всего лишился, можно сказать… за одну верную службу.
И Андрей Иванович снова любовно смотрел на Ивана, довольный собственным изображением мнимого подвига, – хотя с его стороны, если верить иным пересказам, нисколько не было оказано никаких услуг. Дан был приказ прямой – доставить такого-то! И, выполняя уже приказ, Ушаков задумал подействовать на возвращенного Балакирева мнимым участием, чтобы сделать верного слугу государыни – себе преданным. А несомненное возвышение его представлял Андрей Иванович не подлежащим ни малейшему сомнению.
Значению своего красноречия придавал Ушаков большую силу. Потому, с самодовольствием, окрасившим ланиты его розовым цветом, Андрей Иванович посмотрел теперь на Балакирева, думая вычитать на лице его желанное выражение. Его, однако, не было или оказалось так мало, что самолюбие Ушакова объясняло это иначе, чем следует.
Нельзя, однако же, сказать, чтобы выражение лица Балакирева ничего не говорило согласного с видами внушателя. Ушаков объяснял его покорность полным заполоненьем его воли, а она была поражена, несомненно, силой его горя. Оно покрывало и мысль и чувства пораженного непроницаемым туманом. Но Ушаков принял мрачность Вани за злобу, способную воспитать жажду мщения, и остался доволен действием своих слов на сердце возвращенного узника. Чувству мести присуще выражение мрачности, так же как и сильному горю. И то и другое равно может вызывать оттенки дикости и отчужденности. А именно такие оттенки могло усмотреть самообольщение Ушакова на лице Ивана, покуда безучастного к его враждебным настраиваньям, за невозможностью осилить вдруг горе. Ушаков не мог понять, что все чувства Вани парализованы горем. Для него первым делом было теперь умалить влияние Ягужинского на милостивую государыню. Ягужинский, как он предполагал, пользуясь влиянием своим, успеет втереть в милость Екатерины I, чего доброго, и злейшего врага ее величества еще так недавно – Авдотью Ивановну Чернышеву, способную, тем более теперь, на все и ни перед чем не пасовавшую. Авдотья Ивановна, как хорошо знал Андрей Иванович, умела при первой лазейке, ей открытой, примазаться к кому и к чему угодно. Нерасположение к ней, будь оно и в десять раз больше, чем апатичная сдержанность Екатерины I, Чернышиха сумеет сгладить и заметать лисьим хвостиком похвал, мгновенно отгадывая настроение и попадая в тон угодной материи разговора.
Ягужинский – иное дело. Он способен был легко напиваться и в пьяном виде наговорить кучу глупостей, открывая неудавшуюся игру, одному себе во вред. С таким противником не задумывался сладить своими средствами Андрей Иванович, умевший поощрять поддакиваньем выбалтыванье подноготной охмелевшим хвастуном вроде Павла Ивановича. А против ловкости Авдотьи Ивановны все обращать в орудие своих планов он находил своего уменья недостаточным и хотел заручиться помощью Балакирева, направив его на дело как следует. Выбрал он только для внушения неподходящий момент.
Начни он немного позднее, непременно бы удалось и настраиванье и всяческое внушение. А иначе назвать подходы Андрея Ивановича к Балакиреву почти невозможно. Если бы без других дальновидных целей припоминал он Ивану его роль в деле Монса и за это вероятность приближения теперь к особе государыни, – незачем было бы ввертывать отца и донос. Незачем было бы открывать и участие Чернышевой. Ясно, что Андрею Ивановичу необходимо было вызвать в Иване недоброжелательность к Ягужинскому с союзницею. На эту тему и последовала широковещательная речь после выяснения гибели жены и сумасшествия бабушки. Но когда пыл говорливости ослабел у Андрея Ивановича, вития, не видя оживления в лице Балакирева, понял, что нужно отложить до другого времени все эти внушения. «Гм, – невольно прошептал Ушаков, – много калякать незачем».
– Затем, – сказал он уже громко, – теперь я должен тебя, Ваня, самолично представить государыне, матушке нашей. Когда удосужусь, пришлю за тобой вдругорядь и скажу тогда, как и что тебе надо будет делать.
Тут генерал снял со стены новый кафтан, водрузил на голову завитой высокий парик, с груды бумаг достал шляпу, надел портупею, вложил шпагу в ножны и, сказав: «Идем же!» – торопливо пошел из дверей.
Иван Балакирев машинально двинулся за ним с крыльца, налево, вдоль Невской набережной. Перейдя шесть домов, в самые сумерки, Балакирев и его вожак вошли на крыльцо Зимнего дворца.
По праву повествователя позволяем себе воротиться несколько назад. Прежде чем описывать представление императрице Ивана Балакирева, расскажем о другой аудиенции у ее величества.
Хлопотун, председатель траурной комиссии генерал-фельдцейхмейстер Брюс третий раз уже приходил в приемную ее величества, имея, как он объяснял, крайнюю надобность видеть монархиню.
Два раза Авдотья Ильинична, ожидая с его стороны грустного доклада, отказывала ему, говоря: «Ее величество заняты». Теперь же, не видя в передней Ильиничны, Брюс сделал два шага в следующую комнату и, увидев в зеркале лик ее величества, негромко спросил:
– Не соизволите ли, ваше величество, удостоить воззрением труд персонных дел мастера?
– Пожалуй, пусть придет, – был августейший ответ.
Брюс исчез.
Через минуту показался мужчина лет тридцати пяти, в приличном гарнитуровом[4] кафтане с брызжами[5] из черного петинета и в подстриженном парике. Смуглый и несколько сумрачный, мужчина этот имел добрый, располагающий к себе взгляд. Он держал в руке натянутый на подрамок холст и бережно нес его, очевидно чтобы не повредить свежее письмо.
И он, как Брюс, войдя в приемную и не найдя в ней никого, сделал два шага в следующую комнату, смотря вдаль и начиная кланяться сидевшей у себя государыне.
– Покажи, Иван Никитич, что у тебя такое? – милостиво молвила Екатерина I.
Живописец Иван Никитин – это был он – вошел в апартамент государыни и оборотил к ее величеству холст.
– Как живой! – вскрикнула Екатерина I. – Но ты придал лицу государя такое выражение, что… тяжело долго смотреть…
– Это выражение есть, ваше величество… – оправдывался художник. – Я писал, что видел.
– Д-да, конечно, только…
Вошла Ильинична, взглянула сбоку на картину, и можно было заметить, как невольный трепет пробежал по чертам лица ее, мало открывающим обычно ее чувства.
– Ишь какую страсть намалевал, – произнесла она шепотом, с укоризною художнику.
Никитин был не из робких, но и он теперь, сам пристальнее начав вглядываться в написанный им лик Петра I, лежавшего на столе под синим бархатным покровом, невольно попятился. Лик покойного, с грустно-торжественною думою на челе, производил магическое действие. Сердце начинала щемить тоска, неотступно охватывавшая свежего человека при первом взгляде на застывшие черты, которые уже потеряли выражение страдания.
У самого Никитина выкатилась слеза. Проступили слезы у Ильиничны, и она молвила государыне:
– Ваше величество, в горе своем повелите портрет оставить на время в траурной…
– Да, да, поставь, Иван Никитич, свою живопись сбоку ложа государева, – отдала приказ императрица.
Никитин поклонился и вышел.
Ее величество погрузилась в думу, унесшую далеко-далеко мысли августейшей повелительницы России.
Уже начало темнеть, а Екатерина I все сидела, сосредоточенная и унылая.
Зная сам расположение дворца, Балакирев, разумеется, не останавливался, следуя за генералом до самой комнаты ее величества, где уже царил полумрак.
С уменьшением дневного света на ярко-красном фоне стен, даже в светлой комнате, ближайшие предметы потеряли свою обычную резкость и угловатость, а задние слились совсем с потемневшею стеною. Государыня сидела в глубине комнаты на канапе, вся в черном.
Бледное лицо ее величества теперь одно резко выделялось из мрака, приятные черты приобрели особенную миловидность и трогательную доброту.
Холодный воздух, однако, и на коротком переходе от дома Ушакова успел несколько освежить воспаленный от прилива крови мозг Балакирева, и сердце его теперь почувствовало потребность: скорее разделить свое горе.
Подступив с поклоном к ее величеству, Балакирев услышал милостивые слова, произносимые голосом, способным тронуть всякого, а не только его в теперешнем положении:
– Я очень рада, что вижу тебя, Иван, здоровым и могу, за верность твою, наградить тебя… проси, чего ты хочешь? Мне известно все, чем ты за меня пожертвовал.
– Всем, государыня, что привязывало меня к жизни. Я… все… потерял… и… остаюсь, не знаю зачем, жив… неключимый… – Тут громкие рыдания перервали останавливавшуюся от волнения речь его. Он упал на колена перед государынею и, у ног ее, склонясь почти до пола, плакал как ребенок.
Он все забыл, кроме своего горя, с полнейшим ощущением бесприютности. Из глаз молодого вдовца слезы лились неудержимым потоком, и с каждым всхлипыванием поток этот прорывался все стремительнее.
Екатерина наклонилась к плачущему и нежно, как мать, водила царственною рукою своей по влажным кудрям его.
– Плачь, плачь. Это лучше тебе, – тихо и ласково говорила государыня. – Знаю, как тяжелы твои потери.
И Иван плакал, сперва громко, потом навзрыд, потом тише, без слов. Никто не прерывал его.
Ушаков, стоя близко, казалось, испытывал сам, в первый раз в жизни, что-то похожее на жалость. Екатерина I, ласкою успокаивая плачущего, сама расстраивалась больше и больше.
Наконец, не будучи в состоянии владеть собою, царственная вдова почувствовала, как по щекам ее заструились слезы. Они закапали на остывавшее уже лицо Балакирева и оказались лучшим средством для приведения его в сознание. Он как бы очнулся, схватил руку государыни и поцеловал с такою беззаветною признательностью, что, живо почувствовав силу ее, государыня взяла верного слугу за голову и, приподняв, прошептала:
– Я понимаю тебя.
Андрей Иванович слышал это и, еще внимательнее взглянув на Ивана, неприметно выскользнул из комнаты и направился в траурную залу. Найдя там собравшееся духовенство, генерал поспешно воротился в покои государыни и перед комнатою ее величества громко произнес:
– Пора, государыня, идти на панихиду!
Екатерина I, отпустив Балакирева, была уже одна и тихо плакала.
Что думала теперь, проливая наедине слезы, повелительница России, – мудрено было кому-либо разгадать и с более тонким чутьем, чем у Ушакова, невольного свидетеля их. Но государыня была, очевидно, глубоко растрогана, дав полную волю слезам.
Образ Балакирева, с его преданностью и безграничною привязанностью, не привел ли на память еще чьи-либо чувства, отличавшиеся такими же оттенками? Не привел ли живой на память умершего, воспоминание о котором еще оставалось дотоле нетронутым?
Такое воспоминание могло, однако, раз проснувшись, более не теряться, заявляя живучесть свою невольным волнением и слезами.
Все эти соображения Андрей Иванович принял во внимание и решил сообразно им расположить план дальнейших своих действий.
Сопровождая государыню, шествовавшую в траурную залу, достойный разыскиватель ковов[6] про себя повторял:
– Замечать надо, зорко замечать… все!
При вступлении в залу ее величеству пришлось проходить между чинно расступавшимися, облаченными в траур, особами обоего пола, в полном сборе. Архимандрит и белое духовенство были в облачении. Ее величество дошла до гроба супруга, стала в головах, перекрестилась и сделала земной поклон. Вся зала выполнила то же, и архимандрит начал службу.
Стройные голоса певчих заунывно запели, видимо стараясь не поднимать верхние ноты. Чередной архимандрит с большим тактом, величественно произносил возгласы и кадил. Первые ряды присутствовавших усердно клали поклоны; задние ряды тонули в дыму фимиама. Старшая цесаревна тихо плакала, поминутно прикладывая к опухшим глазам смоченный платок. Запели «Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею» – вдруг государыня, взглянув случайно на стену, куда поместили портрет усопшего, вскрикнула и повалилась без чувств.
Если бы ловко не подхватили, ее величество могла удариться о нижнюю ступень амвона, на котором поставлен был одр с телом монарха. Императрицу на руках понесли в опочивальню, и среди понятного волнения архимандрит докончил панихиду.
Начались толки расходившихся. Несколько дам наперерыв заговорили одно, что будто бы каждая из них следила за изменившимся лицом монархини и что, раньше обморока, они уже ожидали его. В числе говоривших это усерднее других была Авдотья Ивановна Чернышева. Не ограничиваясь замечанием, она остановила двигавшуюся к выходу княгиню Голицыну, приближенную, но не влиятельную потешательницу.
– Ты бы хоша, Наталья Петровна, матушка, вздогадалась да разговорила бы, что ль, ее, нашу мать, чтоб она поменьше убивалась теперь, без пути… Попомнить ей надо о дочерях, да и о внучатах… Поднять… пристроить, утешить да обласкать… некому сирот, окромя ее, голубушки… Тоску-кручину на время хоша благоволила бы отложить! Долг велит так, хоша и тяжело, да…
– Ништо, ништо, сударыня, тебе петь-от так распрекрасно… – отговаривалась умная старуха от опасного предложения. – Так вот и послушает она меня… Сунься-ка попробуй сама, коли так ловка… чем нас подсовывать… Стареньки уж мы на посмех поднимать.
– Ничего, родная, не один зато червончик перепадет! – язвительно кольнула шутиху Авдотья Ивановна.
– Тебе бы, генеральша, и подлинно сподручнее утешать государыню, – не без едкости отрезал вдруг Андрей Иванович, протискавшись до говоривших и вмешиваясь в речь их, – уж кому ближе теперь приняться утешать матушку государыню, как не вашей милости?
– Шутник ты большой, Андрей Иваныч! – нашлась уколотая, засмеявшись, конечно, она очень хорошо поняла, почему вмешался Ушаков.
– Ловкая баба и ты, что говорить, – ответил, не оставшись в долгу, разыскиватель.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке