Читать книгу «Юность моя – любовь да тюрьма. Рассказы о любви» онлайн полностью📖 — Петра Алешкина — MyBook.

– Зек один завещал, – пояснил библиотекарь, бывший студент. Баклан, так звали тянувших за хулиганку. Кликуха у него – Кулик, по фамилии Куликов. Я, знакомясь, называл себя – Белый.

– Литературный кружок у тебя занимается?

– Вон там, – указал Кулик. За стеллажами с книгами виднелось небольшое пространство, где стояли журнальный столик, потрепанный диван, несколько стульев. – Стихами балуешься? – спросил он без иронии.

– И прозой тоже.

– Тогда тебе здесь место. Приходи в воскресенье… Ирина Ивановна рада будет, она каждому новичку радуется…

В воскресенье без четверти три я пришел в библиотеку.

– Проходи, собираются, – указал Кулик на диван за стеллажами.

Там я с удивлением увидел своего бригадира, пожилого, с большим ноздреватым носом, похожим на картофелину, и совершенно лысого. Сидел он много раз и много лет. Тело его за годы отсидки сплошь покрылось синими наколками. Кого-кого, а Калгана, так его звали, я не ожидал здесь встретить. Рядом с ним расположился на диване чахоточного вида незнакомый мне парень со впалыми щеками и резко выступающими скулами. На стуле пристроился мужичок небольшого росточка с круглым сморщенным лицом. Встретили они меня дружелюбно, особенно Калган, бригадир. Он усадил меня рядом с собой на диван, и все приговаривал с одобрением:

– Не ожидал… рад… очень рад… Что ж ты молчал раньше? – упрекал он меня, словно я работал с ним не три дня, а три года и скрывал, что пишу стихи.

Появились, шумно вошли два парня, должно быть одногодки, ненамного старше меня, застучали валенками у порога, обивая снег, начали раздеваться, громко споря о чем-то. В библиотеке сразу стало шумно. О чем шел спор, не помню теперь точно, помню, что он был литературный, о стихах. Кажется, один утверждал, что новое стихотворение Андрея Вознесенского говно, а другой называл его великим, классикой нашего времени. Калган сразу включился в спор, стал доказывать, что Асадов первейший поэт эпохи, пытался читать его некоторые стихи.

– Пришла! – вдруг прошелестело громко, и спор затих.

Мы повернулись к двери и молча стали смотреть сквозь стеллажи, как невысокого роста женщина, стоя спиной к нам, снимает коричневую искусственную шубку, вешает на гвоздь, снимает белую пуховую шаль, встряхивает иссиня-черными густыми волосами до плеч, вначале они показались мне крашеными, проводит несколько раз по ним расческой, поворачивается и с улыбкой идет к нам меж стеллажей, чуточку развернув одно плечо вперед, чтобы не задеть книги на полках. Не помню, какой я рисовал себе перед встречей эту лагерную учительницу литературы! Помню, что не такой! Мне показалось, что к нам приближается индианка или персианка, так смугла она была! Чуть пухловатое, смугло-темное лицо ее озарялось блеском зубов. Сильно заметен был синевато-фиолетовый пушок над верхней губой, сгущавшийся к уголкам припухших губ. Глядела она, приближаясь, своими бархатно-черными блестящими глазами на меня. Я, не отрывая своего взгляда от ее персидского лица, стал почему-то подниматься навстречу ей.

– Новенький? – по-прежнему с улыбкой глядела она на меня. – Садись, садись! – положила папку на коричневый журнальный стол с многочисленными белесыми кругами от стаканов, села на свободный, скрипнувший под ней стул и спросила: – Как зовут?

– Белый! – вякнул я и поправился. – Петр Алешкин…

– Хорошо… Люблю простые имена: Пушкин, Шишкин.

– Алешкин, – добавил я, вдруг чувствуя внезапный восторг, прилив иронии.

– Стихи?

– И проза.

– Это хорошо, а то у нас только один прозаик, – улыбнулась она Калгану, и он радостно заерзал рядом со мной. – Его прозу мы сейчас будем обсуждать… А потом перейдем к стихам… Вы нам почитаете свои? – снова глянула она на меня.

Калган писал о пиратах, о капитане Флинте. В главе романа, которую он читал, мелькали красивые названия: Бискайский залив, Карибское море, Сарагоса, Бильбао. Он читал, а я видел перед собой не лысого мужика с вспотевшим лбом и крупным ноздреватым носом, а романтического мальчишку, мечтающего о дальних землях и морях, где он непременно побывает, когда вырастет, не подозревающего, что вся его жизнь пройдет в лагерях, а каравеллы и пальмы он каждую неделю будет видеть только в бане, выколотыми у себя на животе… Неужели и мне суждено прожить такую жизнь? – промелькнула горькая мысль. – Нет-нет, надо любым способом менять ее, уезжать, удирать подальше от Уварова, туда, где меня никто не знает. Начинать сначала, выдираться из круга, водоворота, в который втягивает жизнь.

Я не ожидал, что глава из романа вызовет такие споры. Спорили даже о некоторых строчках: одним они казались вычурными, фальшивыми, другие убеждали, что в романтическом произведении они допустимы, приводили примеры. Народ был начитанный. Я только слушал, наблюдая с интересом за спорящими. Ирина Ивановна тоже молчала, ждала, когда спор иссякнет. По всему виду ее, по изредка вставляемым словам, чувствовалось, что спор ей нравится. Она хотела подключить к спору и меня, но я постеснялся, покачал головой, отказываясь.

– Хорошо, привыкай! – улыбнулась она, и у меня на душе стало тепло и уютно, как, помнится, бывало в детстве, когда просто так, ни за что, гладила меня по голове, ласкала мать.

Последней говорила о главе романа Калгана Ирина Ивановна, говорила быстро и много, слушали мы молча, не сводя с нее глаз, и, кажется, не только я, но и другие больше не слушали, а любовались ее бархатными улыбающимися глазами, реденькой черной челкой, прикрывающей половину высокого смуглого лба, ее пухлыми губами, наслаждались звуком ее мягкого женского голоса, и у каждого от нежности к ней ныло сердце.

Потом, волнуясь и дрожа, читал стихи я, читал на память, потому что не знал, что их в первый же раз будут обсуждать, и не переписал. Но обсуждать не стали.

– На слух сложно судить, – сказала Ирина Ивановна. – Сколько тебе лет?

– Девятнадцать.

– Ты молодец, у тебя много хороших строчек. Я не ожидала, признаюсь… Я рада, что ты пришел… Откуда ты родом?

У меня горело лицо, в душе был восторг от ее похвалы. Я был счастлив, что оказался среди поэтов: да, да, передо мной были поэты, избранники Божьи, а не уголовники. И они меня принимают, хвалят мои неуклюжие стихи. Я сгорал от нежности и любви к этой небесной персиянке.

– Из тамбовской деревни…

– Да, да, ты же сказал это в стихах о море… Прочти еще раз. В нем ты ближе всего подходишь к поэзии.

Я прочитал:

 
Я моря не видел. Мне море не снилось.
Я вырос в тамбовской деревне степной.
Но слушал я песни о вечности синей,
И сердце мое наполнялось тоской.
 
 
И вот я стою на утесе высоком,
И синяя вечность играет у ног.
И вдруг показалось мне, будто б я сокол,
И поле пшеницы шумит подо мной.
 

– Посидеть бы тебе над ним еще, поработать. Могло бы хорошее стихотворение получиться… – сказала Ирина Ивановна.

– Мне понравились стихи о страннике, – вставил Калган. – От души сказано!

– Это там, где строки: «но нету счастья в жизни сей! Себя я узнаю в грядущем и вижу: странник средь полей с пустой котомкою бредущий». – Я поразился ее памяти: один раз послушала и запомнила наизусть. Вот так да! Потом ее память меня не раз поражала, – Нет, нет, эти строки надуманы, не выплеснулись из души, не его характера. «Откуда ей ведом мой характер?» – подумалось мне. – А в стихах о море, я вижу подтекст, глубину, символ. Там об извечных ошибках человека говорится, о человеческой душе. Все мы склонны рваться вперед, мечтать, думать, что счастье, счастливые дни впереди, придут, когда мы достигнем того-то, а когда достигаем, видим, что ошиблись, что вся эта синяя вечность – мишура, а счастливые дни были как раз там, позади, когда мы мечтали о вечности синей. И кто знает, – вдруг грустно заметила она. – Может быть, кто-нибудь из нас назовет счастливыми днями, дни, проведенные здесь, в колонии. Не дай Бог, конечно! – вздохнула она и замолчала.

Мы тоже молчали, не сводили с нее глаз, ждали, что скажет дальше. И она заговорила, глядя на меня, как мне показалось, с особой интимной улыбкой. Видимо, так всем казалось, когда она улыбалась им.

– А сентиментальщину брось, не пиши. Это безвкусно. Да и себя губишь…

– Это какие?.. – не понял я.

И она снова поразила меня своей памятью, прочитав.

– Да вот эти строки: «Я приеду к тебе и про все расскажу, свое сердце тебе я открою. И всю подлость свою пред тобой обнажу, на коленях стоя пред тобою». Или вот такие строки, уже от имени женщины: «Ты зачем обманул, нашептал, что влюблен? Ты зачем разбил бедное сердце? Прилетел, промелькнул, словно сказочный сон… А теперь мне скажи, на кого опереться?» Не пиши больше так, – снова, как мне показалось, как-то по особенному улыбнулась она мне.

Признаюсь: именно эти строки мне нравились больше всего, именно эти стихи пели под гитару в Уварово. И здесь, вчера вечером, зек-гитарист пел их, и полбарака слушало, потом хвалили меня.

Мы провожали Ирину Ивановну до конторы. На улице стемнело. Ярко, ослепительно светил прожектор. Снег сверкал, отражался искорками от сугробов, хрумкал под нашими ногами. Узорчатые снежинки медленно падали сверху, осыпали дорожку, сугробы, крыши бараков. Мир был особенный. Я не чувствовал себя заключенным. Я был слишком свободным, счастливым человеком. Впереди меня шла небесная женщина, инопланетянка, неизвестно зачем попавшая к нам, к уголовникам, в степь, в лагерь. Рядом с ней, по бокам, шли те два шумных парня. Сзади, подпрыгивая, хромал, пытаясь оттеснить одного из них, Калган. Он все что-то быстро говорил и говорил Ирине Ивановне, спрашивал, а мы с чахоточным парнем шли сзади. Я счастлив был видеть, как шевелится белая шаль, когда она поворачивает голову, смотреть на узкие следы от ее валенок, в мягких снежинках, пухом лежащих на дорожках.

Ночью думал о ней, с нежностью вспоминал ее пухлые губы, смуглое, словно сильно загорелое лицо. Почему она здесь? Сколько ей лет: не больше двадцати пяти? Может быть, жена какого-нибудь начальника? Я слышал, как ворочался внизу на нижнем ярусе на своей шконке бригадир, видно, обдумывал очередную главу романа, и свесился к нему, прошептал:

– Слышь, Калган, она замужем?

– Кто? Иринушка?

– Ну да…

– Была… к мужу своему, зеку, приехала два года назад. Чтоб поближе быть… А его вскорости прибило. Балка сорвалась, по голове – и не копнулся. – Калган замолчал, потом добавил. – Ты о ней не думай… Зря! Многие до тебя думали… и после думать будут.

Но я не мог не думать о ней, ждал воскресенья. В тот день мы читали стихи любимых поэтов. Я читал Блока, каждая строка его томила меня, была наполнена тайным мистическим смыслом. И мне так хотелось, чтобы и Ирина Ивановна почувствовала то же самое, что чувствовал я. Потом, когда мы ее снова провожали, помню, она сама пошла рядом со мной, стала расспрашивать обо мне, и я признался, что поступил в педагогический институт, но учиться не пришлось.

– Ты подай заявление директору школы, – посоветовала она мне, – что хочешь учиться в одиннадцатом классе, хочешь освежить знания. У меня в классе всего три человека, да и те не каждый день ходят…

О такой возможности я не подозревал.

– А разрешит?

– Разрешит… Это же твое свободное время…

И я стал видеть ее почти каждый день. И каждый раз, когда она появлялась в классе и мы встречались взглядами, я вздрагивал, замирал, млел от нежности. Она видела, понимала, что я чувствую к ней. Скрыть я уже не мог. Однажды, когда мы задержались в классе вдвоем после урока, два других ученика выскочили в коридор, она протянула мне руку для прощания. Я коснулся ее пальцев и словно взрыв взметнулся в моей душе. Я быстро наклонился, чтобы скрыть от нее свое лицо, свои глаза и тихо коснулся губами ее теплой смуглой ладони.

– Дурачок ты, дурачок! – погладила она меня по щеке. – До завтра!

И ушла. А я еще минуты две стоял, прислонясь к парте, унимая жар, дрожь, ощущал ее нежные пальцы на щеке. Господи, как я счастлив был! Разве поверит кто, что можно быть счастливым в заключении, в лагере? Я и сам теперь спрашиваю себя иногда: было ли это? Не сочинил ли я, как сочиняю жизнь героев своих романов, а потом поверил в вымышленное? Нет, слава Богу, было, было!

Прошла еще одна томительная неделя. Не знаю, как развивались бы наши отношения, если бы библиотекарь Кулик не загрипповал и не попросил меня посидеть в библиотеке в воскресенье: может, какой зек заглянет поменять книгу. Я был самым заядлым книгочеем в колонии, и он мне доверял.

В субботу, помнится, я без всякой задней мысли сказал Ирине Ивановне, что завтра буду с утра сидеть в библиотеке один. Я не думал, что она придет и мы сможем посидеть вдвоем, поговорить, Конечно, я мечтал об этом беспрерывно, но понимал, что мечты пустые: где в лагере можно уединиться?

Помню, большие стенные часы с медным маятником величиной с хорошую тарелку медленно и величаво били в тишине двенадцать, когда заскрипели морозно ступени, открылась дверь и, постукивая валенком о валенок, чтобы сбить снег, вошла она. Я читал книгу. Обернулся, увидел ее и вскочил… Помню, как, суетясь, дрожа от волнения, помогал снимать ей шубу, торопливо вешал на гвоздь, но как мы оказались в объятьях друг у друга, убей, не могу вспомнить! Кто сделал первый шаг? Она ли? Я? Как отрезало! Скорее всего, я на мгновение потерял рассудок. Опомнился, пришел в себя и чувствую, как изо всех сил прижимаю ее к себе у порога, и она крепко обвила меня своими руками, а я тихо, бережно едва касаюсь ее губ своими губами, целую беспрерывно, сгорая от истомы. Я не выдерживаю, впиваюсь в ее сладчайшие губы и вновь проваливаюсь в беспамятство, в сладкую пустоту. Привел меня в сознание шепот на ухо:

– Закрой дверь на ключ!

Мы стоим, обвив друг друга руками, прижавшись к косяку. Пуховую шаль она снять не успела, и пух щекочет мне шею. Я отпускаю ее и поворачиваю ключ в двери. Она снимает шаль, резко мотнув головой, встряхивает волосами, смотрит на меня блестящими глазами, улыбается, смеется вдруг и, видимо, от прилива нежности сжимает своими холодными с мороза ладонями мои щеки, притягивает к себе и быстро клюет в губы. Я снова обхватил ее руками, но она, гибко изогнувшись, выскользнула, отстранилась, прошептав:

– Погоди, погоди!

Взяла сумку с пола, сунула в нее руку и вынула из-под стопки тетрадей и книг бутылку шампанского.

– Будем пировать… Выключи свет… У нас с тобой два часа.

– Три!

– Нас не должны видеть вдвоем… Я уйду и приду.

Мы сидели на диване, прильнув друг к другу, пили по глотку шампанское прямо из бутылки и целовались беспрерывно. В первый раз я чувствовал сладость женских губ и не мог насытиться. Я смелел, начал целовать ее в смуглую шею. Она сильнее откидывалась на диван, сползала на сиденье, жарче дышала. И чем больше я смелел, чем сильнее сходил с ума, тем сильнее дрожали у меня колени. Я не мог ничего сделать с ними, не мог сдержать дрожь, не мог! Наконец, она сползла на сиденье. Мы упали, не выпуская друг друга из объятий. Валенки ее с мягким стуком свалились на пол. Я лихорадочными руками стал расстегивать ее кофточку, снимать одежду. Увидел ее маленькую темную грудь с тугой ежевичной ягодой и прильнул к ней губами, чувствуя, как колени мои уже не дрожат, не трясутся, а буквально ходят ходуном.

– Успокойся, успокойся, – шептала она, постанывая, и гладила меня одной рукой по голове, по коротко стриженным волосам, другой по спине под свитером и сорочкой. – Не спеши! Погоди!

Помнится, я вырвался из ее рук, вскочил и, как мне кажется теперь, слишком грубо сорвал с нее последнюю одежду, в один миг скинул с себя все, а дальше опять провал, беспамятство, сладчайшие обрывки. Помнится, все эти два часа, пролетевшие в мгновение, мы не выпускали друг друга из объятий, впали в детство. Целовались, смеялись над каждым словом. Я наливал ей сверху в рот шампанское, она делала глоток, а остальное я выпивал у нее изо рта, прижавшись к ее открытым сладким губам. Проклятые часы пробили два раза. Она услышала и легонько высвободилась из моих объятий, села на диван.

– Ты выдержишь на занятиях? – спросила она, одеваясь.

– Постараюсь…

– Постарайся, это важно для нас.

На занятии кружка я был тих, молчалив, задумчив, хмур. Не было сил смотреть на диван, вспоминать Ирину Ивановну, мою Иринушку, в своих объятиях, видеть ее сейчас деловую, строгую, слышать ее голос.

– Что-то Белый загрустил, – усмехнулся Калган. – Помалкивает сегодня.

– Грусть – нормальное состояние интеллигентного человека, – ответил я, и уголовники-поэты захохотали над моей шуткой. Во мне сразу спало напряжение, я стал спокойнее, свободнее.

Я думал, что ночь будет бессонной, не сомкну глаз от счастья, но уснул после отбоя сразу и спал без снов до подъема. День проскочил в нетерпеливом ожидании конца работы, в ожидании встречи с Иринушкой в классе.

Дни, когда не было уроков в школе, стали для меня тягостными. И дело не только в близости, в поисках уединения, для которой мы были изобретательны и неосторожны до безрассудства, а больше всего в том, что я жаждал хотя бы на минутку увидеть ее, прикоснуться к руке, встретиться взглядом. Этого мне хватало, чтобы я чувствовал себя счастливым.

Чаще всего встречи наши происходили по воскресеньям в библиотеке на диване перед занятием литературного кружка. Кулик за бутылку водки давал мне ключ. Два часа в ласках и разговорах пролетали мгновенно, незаметно. Мы никак не могли наговориться, насытиться друг другом. Еще в одну из первых встреч я рассказал ей, как попал в лагерь.

– Почему ты не сказал следователю, как дело было?

– Я предчувствовал, что тебя встречу, – целовал я ее в уголки губ, в мягкий пушок.

– Нет, серьезно… Он же тебя подставил. Ты боялся его?

– Ничего я не боялся и не боюсь! Просто за падло предавать кента… Я бы сам запрезирал себя, не чувствовал бы человеком, если бы выдал его ментам. Жизнь длинна, зачем мне такой груз? Неужели не понимаешь?

– Понятно, понятно!.. Не пойму я другого: почему Губану не за падло, что из-за него человек сидит?

– Это уж его дело, его совести… А я хочу жить по правильным понятиям…

– Дурачок ты мой, – поцеловала она меня в лоб.

Во встречах наших мы слишком уверовали в свою звезду, в свое счастье, стали слишком беспечны, забылись, где мы находимся, не ждали катастрофы, а она была за дверью, на пороге.

Однажды, когда мы, как всегда, в воскресенье нежились на диване, кто-то толкнулся в дверь библиотеки, постучал, потоптался на скрипучем от снега крылечке. Мы затихли, замерли в объятиях друг друга, думая, что просто зек пришел поменять книги. Уйдет. Такое было не раз. Шаги действительно проскрипели по ступеням, удалились. Мы скорее всего увлеклись ласками, ушли из этого мира друг в друга, не слышали, как опер вернулся с запасным ключом, прокрался к двери, тихонько открыл ее и ворвался к нам. Мы вскочить с дивана не успели. Я обомлел, растерялся, а Иринушка, даже не сделав попытки прикрыть наготу, неожиданно резко и гневно крикнула оперу:

– Как не стыдно?! Выйдите вон!

Опер, влетевший в библиотеку с лицом человека, захватившего преступников на месте преступления и готового к расправе над ними, остановился у стеллажей в нерешительности. Пыл с него слетел, он как-то обмяк, промямлил: