Тело с каждым шагом все больше поднимается из воды, и каждый шаг делает мое тело тяжелее, ноги ощущают возрастающий вес туловища, и вот на плечах виснет тяжесть акваланга, свинцовых блоков в карманах жилета, сам жилет: все – я на суше. Тяжело иду к деревянному столу на берегу, ласты бросаю на траву, подхожу вплотную к столу, поворачиваюсь спиной, откидываюсь назад, пока акваланг не встает на стол, и тяжесть спадает с плеч. Расстегиваю замки на груди, присев, вызволяю левое плечо и, поворачиваясь лицом к столу, вынимаю из жилета правое плечо и осторожно, медленно кладу акваланг с жилетом на стол. Все, я налегке.
Затем сдираю с себя неопреновый костюм. Это борьба – костюм толстый, семь миллиметров, пропитанный водой, на суше он становится тяжелым, облегает тело плотно, как кожа, воздуха между ним и телом нет, руки и ноги приходится вытягивать из рукавов и штанин с усилием, каждую по отдельности, изворачиваясь плечами и всем телом, чтобы освободить одну руку, затем вторую, сев на лавку около стола, надо сдирать каждую штанину обеими руками, выворачивая ее наизнанку и одновременно вытягивая конечность на волю, как из трясины, и вот, наконец, тело на свободе.
Стою совсем голый, ветерок и солнце ласкают кожу, которая покрывается мурашками, и легкая дрожь от озноба пробегает по всему телу. Я беру полотенце и быстро растираюсь, так что кровь начинает рваться на свободу, она горячей волной наполняет каждую клеточку, каждый капилляр, и только тоненький слой эпителия не позволяет ей выплеснуться наружу, в окружающий меня воздух. Дышится так легко, что кажется, что я вдыхаю не воздух, а чистый кислород.
Я сажусь за стол у самого берега и просто любуюсь озером. Озеро, отражающее деревья и небо с облаками, периодически покрывается зыбью от ветра, который дует на него, словно на блюдце с чаем. Это подвижное зеркало, которое отделяет зазеркалье глубины от остального мира.
Озеро для всех живущих на воздухе – это поверхность воды, а то, что под поверхностью, в глубине, как бы нереально. А я знаю, как выглядит глубина. Первый раз я услышал ее зов, ее притягивающую, гипнотизирующую силу, когда нырял в океане вдоль коралловой стены и подо мной была километровая пропасть. Нежно-голубая вода на поверхности незаметно темнела, увлекая взгляд вниз, все глубже и глубже, и невольно хотелось следовать за траекторией взгляда.
Невесомость избавляла меня от обузы собственного тела, и легкость тела придавала такую же легкость мыслям. Глубина подо мной сгустилась до темного синего цвета, восприятие вертикального расстояния сжалось, оно перестало иметь значение, все было легко и близко. Захотелось раздвинуть эту темную густую синеву, чтобы заглянуть за нее, развести ее густоту своим присутствием.
Я тогда не заметил, как спустился на несколько метров. Проплывающая мимо рыба своим движением нарушила окружающую неподвижность пространства, я очнулся от гипноза и за сгущающейся синевой глубины увидел прячущуюся черноту. Мне показалось, что на тысячную долю секунды передо мной открылась глубина, уходящая куда-то в другое измерение, в другое пространство, и меня охватил ужас. Чуть позже, когда я оправился от ужаса, то понял, что если бы я видел глубину чуть дольше, скажем, одну сотую секунды, я бы этого не выдержал: у человека есть предел того, что он может выдержать один на один. Тогда я понял, что глубина таит опасность.
Глубина, которую мы видим с поверхности, вызывает любопытство и своей близостью притупляет чувство опасности, она приглашает спуститься пониже, чтобы лучше рассмотреть, что же там, внизу, а потом еще глубже, и еще, и еще, и еще, пока мы не окажемся в точке невозврата.
Но именно из глубины появилась Непрерывность. Позже, когда я пытался осмыслить, что же так испугало меня под водой, то понял, что уж точно не километровая пропасть, над которой я спокойно плыл не в первый раз, зная, что там, на глубине тысячи метров, дно, где живут глубоководные рыбы, моллюски, медузы, и в этом нет никакой тайны или загадки. Туда можно опуститься на батискафе, как делали многие, там нет драконов или других чудовищ, тамошний мир достаточно познан и конечен. Что же так напугало меня?
Находясь в состоянии невесомости, под звук движения океана – а это постоянная, непонятно откуда взявшаяся, почти ультразвуковая, чуть переливающаяся нота, – под ритм собственного дыхания, которое слышишь откуда-то со стороны, как посторонний, не имеющий к тебе никакого отношения звук, я потерял ощущение своего тела, а вместе с ним и ощущение реальности как определенного времени и места. Я смотрел в глубину из себя, и глубина смотрела в меня.
Потеряв ощущение своего тела, я потерял ощущение барьера между мной и этой чернеющей глубиной, она оказалась совсем близко, она была готова поглотить меня и стать моим продолжением. И эта глубина не имела ни дна, ни предела, она уходила внутрь меня, но открывалась куда-то во вселенную – она была проходом в неизвестность. Ничто не пугает человека так, как неизвестность: не незнание, а именно полная, абсолютная неизвестность.
Но этот страх, точнее, промелькнувший ужас, не заслонил главного виденья – это было первое осознание, что я соединен со всем в мире, не условно, не каким-то органом или мыслями, а весь, всем своим существом, телом, всем своим внутренним строением, состоит ли оно из души, сознания, подсознания или чего-то более сложного, я весь являюсь непрерывной неотделимой частью всего. Через какую-то бездонную пропасть в себе, о которой я ничего не знаю и которая наводит на меня кромешный ужас, я соединен со вселенной. Это было первое ощущение, что граница между мной и миром очень условна, если вообще существует. Это было первое осознание существования Непрерывности в жизни.
Позже чувство ужаса притупилось, а потом и вовсе прошло. Осталось рациональное воспоминание о нем, понимание того, что заглянул во что-то очень большое – больше, чем я сам, и осталось желание понять увиденное.
Поэтому ныряние в озере было средством вызвать какое-то напряжение в душе, легкое брожение, возвратиться к мыслям о глубине и Непрерывности. Мелкая, почти домашняя глубина озера не пугала, но напоминала о глубине океана – это была внутренняя непрерывность глубины как функции закрытости от человеческого взгляда.
Пожив один на озере, я понял, что так долго продолжаться не может. Мне казалось, что я изменил свою жизнь, но оказалось, что все не так просто. Я думал, что если начну рушить свою старую жизнь, то изменения посыплются на меня, как из рога изобилия, и все образуется само собой, но этого не произошло. От меня отвернулось множество людей, вокруг образовался вакуум, который ничем не заполнялся.
Было чувство, что я спрыгнул с поезда, который шел не туда, куда надо, но оказался на каком-то маленьком полустанке, и где другой поезд, который идет куда надо, неясно. И куда вообще мне надо? Чего я хочу? Все вопросы зависли где-то над моим озером, и я не видел на них ответов. У меня есть мысль написать книгу, но какую, какой взять сюжет, кто герой этой книги? Книга о Непрерывности – это как книга о жизни: общо и абстрактно, но где завязка сюжета, где интрига? И где я?
Ощущение вакуума усиливалось с каждым днем, оно нарастало, как гигантский надувной шар. Это ощущение было абсолютной противоположностью Непрерывности, оно несло в себе оторванность и депрессивность. Я понял, что нужно срываться с места, оставлять озеро и отправляться куда-то, неважно куда и зачем. Движение спасет, нужно вернуться в жизнь из вакуума, нужно ощутить движение жизни, нужны события. Я вдруг понял одну простую вещь: мы добровольно изолированы от жизни, мы, современные люди, живем в другой реальности. Комфорт заменяет саму реальность.
Все началось очень давно, когда мы поняли, что ходить в обуви намного удобнее, чем босиком. Кто с этим поспорит? Это прогресс. Но это одно из первых отгораживаний от мира, один из первых барьеров: вместо либо теплой и приветливой, либо холодной, каменистой, раздирающей ноги земли мы чувствуем комфорт подошв. На каком-то этапе жизни появились кибитки, в которых человек мог найти защиту от дождя и холода, а совсем недавно – машины с кондиционерами, когда человек просто погружается в свой комфортный микромир.
Этот комфорт обеспечивается корпусом машины, стенами дома, где поддерживается заданный микроклимат, где не надо ничего перетерпливать, переносить, где может быть заданная освещенность, любимая музыка, где все подчинено только одному – не возбуждать отрицательных эмоций. Человек оказывается словно обернутый в прозрачную полиэтиленовую пленку наподобие той, в которую заворачивают колбасу и сыр, чтобы они не обветрились. Интернет позволяет увидеть места, расположенные за тысячи километров, говорить с людьми, находящимися на других континентах, – не нужно никуда ехать, все под рукой. И человек стал изолирован от мира.
И вот его удобный мир существует сам по себе, как новая реальность, а обычная жизнь протекает где-то вне всего этого удобства, и она кажется какой-то устаревшей действительностью. Мир стал внешним как противовес не внутреннему, а окружающему. Я понял, почему люди все бросают и становятся бродягами, понял, почему люди отправляются в путешествия, – они устают от искусственного комфорта, они перестают чувствовать жизнь, они замечают, что их чувства немеют, как отсиженная нога. Из жизни пропадает чувство удовольствия, удовольствие от насыщения, утоления жажды, удовольствие, когда замерз, погреться у живого огня. Конечно, в самой жаре, холоде и голоде нет радости и удовольствия, но есть удовольствие их утоления и устранения. Боль напоминает нам, что мы живы, а когда боль устраняется, то мы радуемся ее отсутствию – и радуемся жизни.
Когда у нас ничего не болит, мы не испытываем голод, холод, жажду, когда все наши желания удовлетворены, мы должны чувствовать себя на вершине счастья, в нирване, но больше всего этот всеобъемлющий комфорт напоминает смерть. И при этом малейшее раздражение, выводящее из состояния комфорта, воспринимается как катастрофа.
Я понял, что нужно выходить из этого состояния, это был вопрос жизни и смерти. Нужно просто выйти наружу, вовне, дышать некондиционированным воздухом, не сжиматься внутренне под солнцепеком, чтобы лишь бы перетерпеть жару и поскорее скрыться в тень, а отдаться жаре, как женщине, ощутить ее неизбежность и через эту самую жару (или холод) ощутить во всей полноте текущую секунду, увидеть самого себя на этом солнцепеке, как под увеличительным стеклом, осознать свою силу и свою уязвимость.
Можно сказать, что я взбесился от жира. И это правда. Но дело в том, что это отравление жиром – тоже болезнь, это интоксикация цивилизацией, ведь любое лекарство, даже вода, в неразумных количествах становится ядом. Итак: куда, как и когда? Когда – это понятно, у меня подходит двухнедельный отпуск, за две недели можно обогнуть земной шар. Куда? Да куда угодно. Это неважно. Можно отправиться в Антарктику, а можно в Нью-Йорк. Важно как. Если едешь на край света в комфортном автомобиле, или плывешь на большом круизном лайнере в каюте с видом на океанские просторы, или летишь из аэропорта в аэропорт, то это все равно, что путешествовать на своей кровати, под своим одеялом. Как тогда? Я на секунду задержал дыхание. Ответ был где-то совсем рядом. Я знаю, что существует тот единственно правильный для меня ответ, он где-то в очень поверхностном слое моего подсознания, совсем близко, я его чувствую. Надо чуть-чуть напрячься. Я должен его увидеть, я должен, я должен, я… я… «Ява»! «Ява». Вот оно! Моя «Ява»! Ух, как давно это было. Как давно. Давно – это значит, что это стало стираться из моей памяти, это значит, что я стал постепенно растворяться во времени, стал распадаться, терять частички себя. Вот оно, мое счастливое детство-юность, которое я задвинул в дальний угол чердака, как коробку с ненужной одеждой. Вот оно, мое!
На мотоцикле дорогу чувствуешь лицом: вся пыль, грязь, выхлопы окутывают тебя, оседают на коже; ты часть облака, катящегося с рокотом по поверхности дороги, едва касаясь ее. Земля под ногами летит, шум ветра в ушах создает поразительно устойчивую тишину внутри, и каждая мысль звучит в голове, как эхо в горах.
Ветер – это не какая-то внешняя стихия, а это ты сам, ты и есть ветер. Но главное – это чувство свободы, физическое, мышечное чувство свободы, которое разрастается в просто свободу, Свободу с большой буквы, свободу как фактор жизни. Я любил мотоцикл, я бы сказал, я был помешан на нем, это была зависимость, культ. Вся моя жизнь крутилась вокруг мотоцикла, она ускорялась на мотоцикле, она была окрашена в красный цвет «Явы», она будоражила воображение, стимулировала его, как мифическая муза, вызывала желание что-то делать и куда-то мчаться.
В нем, как в мистическом объекте, сочетались мужское и женское начало: мотоцикл – мужского рода, а «Ява» – женского, и это причудливое соединение благодаря особенностям русского языка придавало мотоциклу эротическое звучание, которое усиливалось тем, что мои девочки-подруги, раздвинув ноги, садились на мотоцикл верхом, не осознавая, а может, подсознательно чувствуя, что мотоцикл есть продолжение меня.
И эта физическая близость, которая невольно возникала, когда они, с раздвинутыми ногами, сидели на заднем сиденье, на сумасшедшей скорости прижимаясь к моей спине, обхватив мою грудь руками, позже выливалась в оголтелый секс – трах, как это тогда называлось. Это не была романтика первой любви, это был юношеский подростковый гормон, выпущенный на волю адреналином езды, хотелось голого женского тела, и они появлялись в достатке на заднем сиденьи мотоцикла. Хотя сейчас все кажется романтичным, с оттенком ностальгии, девочки на заднем сидении вспоминаются словно ангелы-хранители за спиной с распростертыми в стороны руками-крыльями.
Само название – «Ява» – имело свою магию. Именно эти три волшебные буквы спровоцировали мое увлечение протоиндоевропейской этимологией – эдакая забава, жвачка для мозгов. Это не было соединено напрямую с «Явой», это увлечение родилось уже позже, но я глубоко убежден, что первый толчок в этом направлении я получил от «Явы», заглянув внутрь ее троебуквия.
Первое, что я узнал, что, несмотря на ярый красный цвет, название мотоцикла не имеет отношения к известному вулкану. Название – это сочетание букв имени владельца компании и чего-то еще, кажется, компании, которую владелец купил для того, чтобы начать производство мотоциклов. Второе наблюдение: эти три буквы, попав в стихию русского языка, сразу обрели новое звучание. «Ява» в именительном падеже была только камуфляжем, который скрывал под собой слои других падежей, открывающих всю игру троебуквия. Родительный падеж – «Явы» (строго говоря, по жизни эти два слова – родители и «Ява» – вещи малосовместимые), но в этом падеже открывается «Я и вы», два местоимения, вместе определяющие противостояние личностей в самом начале общения, за этим, где-то за пределом воображения, следует «Я и ты» – очень интимное, личное, а потом ангелы прижимаются к моей спине. «Явой» – Явой, Явою, я вою, очень близко к творительному падежу, что же я натворил! Я продаю свою «Яву» (это винительный – кого в этом винить? Виноват сам! Или никто не виноват) – это конец, это грустно.
Но до этого печального момента – много-много километров, проделанных по Москве и Подмосковью, в одиночку и с кем-то за спиной на заднем сиденье.
Какой мальчишка не мечтает о мотоцикле! Тогда, в конце детства, «Ява» была пределом мечтаний, чем-то из области почти нереального, но все-таки осуществимого, хотя бы теоретически. «Харлей Дэвидсон» – в то время это было просто неосуществимо, что-то не из этого мира, не из этой жизни. Мопед – это было более реально, вполне осуществимо, но непривлекательно. Даже среди мотоциклов все эти «Ижи», «Днепры», «Мински», а уж тем более «Уралы» не вызывали у меня никаких эмоций. Это была именно «Ява» – красная, с круглой головой-фарой, оставляющая за собой шлейф дыма от двухтактного двигателя, несущаяся по шоссе под горизонт. Именно она владела моим воображением.
Как Капитан узнал об этом – для меня загадка по сей день: то ли я обмолвился когда-то при нем, то ли он слышал мамин разговор со своей женой, то ли это просто мужской инстинкт или стечение обстоятельств – я не знаю. Капитан – это мамин младший брат, дядя Андрей, капитан атомной подводной лодки, у него не было сына, а у меня не было отца.
Он баловал меня с самого детства. Одно из первых трогательных воспоминаний: я не помню, как мало мне тогда было лет, но среди глубокой ночи я просыпаюсь от шума, может, это и не была вовсе глубокая ночь, просто детей кладут спать рано, но мне так казалось, потому что я уже крепко спал. Дядя Андрей вернулся из похода, и со всей семьей, с тетей Никой и Надей, приехал со своей базы в Москву, прямо к нам.
Я до сих пор вижу на фоне размытого времени четкие детали тогдашнего вечера или ночи: вот он шумно появляется в моей комнате, я с трудом открываю глаза и вижу черную форму дяди Андрея, его широко улыбающееся лицо, и в руках у него большой металлический катер, тот самый, с капитаном на мостике, бордово-красного цвета с белыми полосам, который я видел в игрушечном магазине «Тимур» на Фрунзенской набережной.
Тогда, в детстве, этот магазин игрушек поражал воображение, он был для детей тем же, чем для взрослых являются храмы, – там была радость, причем не от покупок и обретения, а просто от увиденного, чего-то яркого, красочного и невообразимого, но присутствующего прямо перед глазами. И тут же, конечно, были слезы отчаяния.
Игрушки в этом магазине я делил на несколько категорий: те, которые я мог выпросить у мамы без особого труда, – оловянные или пластмассовые солдатики, или танки, или танкетки, или что-то в этом роде, то есть все мелкое и неяркое; следующая категория – игрушки побольше: плюшевые мишки, небольшие металлические машинки, грузовики, всяческие игры – выпрашивание этих игрушек требовало больших усилий, они доставались с мольбой и слезами. Я получил одну такую игрушку, плюшевую собаку, но каждый раз, когда я собирался играть с ней, у меня в памяти всплывали слезы, унижение, и желание играть пропадало.
И была третья категория – большие, яркие, в великолепных упаковках, они были для меня недосягаемы, и я даже не просил их. Я приходил в «Тимур» с мамой в основном полюбоваться на эти игрушки. Среди этих недосягаемых для меня игрушек был этот катер – очень изящной вытянутой формы, с острым носом, всем своим видом демонстрирующий скорость и движение, за стеклом его рубки управления, справа у руля, сидел капитан и смотрел строго вперед. Это была моя любимая игрушка во всем магазине.
И вот дядя Андрей протягивает мне, как мне казалось, среди глубокой ночи этот удивительный катер, и я спросонок не могу даже понять, что, собственно, происходит. В моих руках этот самый катер – он без слез и мольбы, просто, вдруг обрушился на меня среди сна! Когда, наконец, я сообразил, что произошло, я обнял дядю за шею, щекой прижался к его плечу, упершись носом в звездочку на его погонах, и мелкие стяжки на желтых просветах этих погон остались со мной на всю жизнь.
О проекте
О подписке