Очень немногие психоаналитики осмелились исследовать данную область, даже если отдельные выдающиеся личности, такие как Джон Карл Флюгель[3] (1930) и Эдмунд Берглер[4] (1953), положили этому начало. Может быть, такая нерешительность объясняется тем, что для психоаналитиков тема моды обладает привкусом легкомыслия, совершенно неуместного для тех, кто ежедневно имеет дело со сложностями психической жизни и с тем, что находится за гранью очевидного с первого взгляда?
И правда, как перейти от богини, отмеченной поверхностностью, «богини видимости», к психологии глубин бессознательного? Не происходит ли это из-за самой ее сущности, эфемерности? Между тем основатель психоанализа подчеркивал, что «с точки зрения времени ценность эфемерного заключается в его редкости»[5]. Объясняется ли подобная нерешительность природой нашего видения?
В связи с этим вспомним, что, развивая свое учение, Фрейд, основатель психоаналитического метода, постепенно создавал рамки или условия, благодаря которым психоаналитик скрывался от пациента. Этот порядок было первым проявлением вопроса о необходимости фрустрации для психической работы, словно на заре психоанализа понятие «видеть – быть видимым» представляло собой препятствие, которое, впрочем, не было полностью обосновано теорией Фрейда.
Это также означало полное признание важности взгляда, тем более что легко можно представить себе, что высказывания Фрейда о «самых красивых» женщинах[6] относились, в частности, к его молодым и прекрасным пациенткам, позволившим ему разработать начала теории психоанализа.
В настоящее время вопрос психоаналитической работы лицом к лицу, связанный с расширением показаний к психоанализу, когда оба участника «видят» друг друга, притягивает еще большее внимание к значению взгляда в арсенале психоаналитика.
Объясняется ли редкость исследований о моде также и тем, что в психоаналитическом поле можно рассматривать моду как один из второстепенных аспектов среди множества проявлений телесного нарциссизма? Даже если эстетика и творчество неразрывно связаны с модой, то, казалось бы, хорошо, что порой, стоя рядом с ними, она не выглядит «бедной родственницей» на том, что можно было бы назвать психоаналитической шкалой ценности творчества.
Сегодня историки, социологи, журналисты либо экономисты, пишущие о моде, без колебаний прибегают к психоанализу для того, чтобы обогатить свое понимание этого феномена. Но до последнего времени к психоанализу обращались главным образом тогда, когда мода становилась откровенной демонстрацией сексуальности, чтобы он предоставил базу для понимания, в частности в связи с проблемами эксгибиционизма и фетишизма.
Сейчас тональность меняется, и писатель Патрик Морьеc может сказать: «Мода работает не как сущность, а как психологическая функция»[7]. Теперь речь идет о том, чтобы задаться вопросом об идентичности и овладении видимостью, об ограничении повторяемости, даже пагубной зависимости.
Эти вопросы чаще всего тревожат, настолько «система моды»[8] кажется встроенной в ту беспощадную и безумную логику, где коммерческие императивы хладнокровно манипулируют нашими хрупкими и подчиненными индивидуальностями. Может быть, мы недооценили тот факт, что язык моды – это язык императива, которому подчиняются и которого избегают. Тогда речь идет скорее о тирании, чем об удовольствии, в сущности, довольно непростом, где нужно следовать велениям[9] моды, быть in (внутри) или out (вовне), быть настороже, выдерживать внешнее влияние или отбиваться от него…
Если императив, действующий в области моды, проявляется и позволяет выстраивать гипотезы относительно своеобразной работы над идеалом собственного «я», то у моды есть и другая сторона, и эта самая сторона культивирует связь c тайнами чувственности и восхваляет своего рода инстинкт… Весьма сложный инстинкт, говорящий тому, кто, как он думает, обладает им, не «Мода – я ее вижу», а «Мода – я ее ощущаю».
Итак, это тот инстинкт, который, возможно, больше занят переменами, разрывом, нежели содержанием. На основе этого инстинкта создается элита, характеризующаяся не измеряемым дарованием, как, к примеру, абсолютным слухом в музыкальной области, а субъективной способностью «чувствовать» моду. Следовательно, неотделимое от данного феномена непостоянство делает его исследование особенно сложным!
Желание соединить императив, чувственность и ритм, которые движут языком моды, увлекает нас в область неосознанного стремления, энергии, обладающей неудержимой тягой, источник которой находится внутри и представляет собой требование работы, навязанной психическому аппарату.
Какие влечения или, скорее, какие комплексы влечений задействованы в моде? Как, с первого взгляда поняв, как работает скопическое влечение[11] [или влечение взгляда], характерное для эксгибиционизма-вуайеризма, мы прокладываем путь, который, начиная с имитации и идентификации, мало-помалу приводит нас к тому, что мы выстраиваем то, чем являемся, и собственный внешний вид? Внешний вид, принимающий порой весьма странную конфигурацию, если судить о нем по крайним случаям с анорексичными личностями в моде, по «метросексуалам», адептам приобретения фирменной одежды любой ценой либо fashion victims [жертвам моды]!
Не ведя систематической работы по этим разным аспектам, я лишь попытаюсь проанализировать самые чувствительные точки, те, которыми в наше время, когда так часто слышишь об обрушении культурного «сверх-я», обозначают различные способы колебаний категорий и границ. Именно в тесной связи с данным контекстом я, как психоаналитик, хочу рискнуть и докопаться до психических корней вечно эфемерного счастья быть модным.
«Я не знаю, что такое уязвимость». Если абстрагироваться от способного вызвать улыбку или раздражение оттенка гламурной философии, разговор между бывшей манекенщицей и супругой Николя Саркози, экс-президента Франции Карлой Бруни и Карлом Лагерфельдом (опубликованный в Figaro Magazine по случаю выхода фильма, посвященного этому модельеру) мог бы указать путь к размышлению о двух проблемах.
Проблеме того особого взгляда, которым является взгляд моды – в данном случае воплощенный в лице одного из самых талантливых современных модельеров, – и проблеме связей этого взгляда с той незащищенностью, которую мы чувствуем, становясь объектом внимания других людей.
Карл Лагерфельд отстаивает свое право на возможность говорить о себе, не раскрывая ничего из своей личной жизни, свободу что-то сообщать и, напротив, не сообщать в средствах массовой информации, при этом не ощущая себя скованным рамками жанра исповеди звезды. Также эта статья[12] может быть воспринята здесь и сейчас как фрагмент рассказа, имеющего своего рода мифическое значение.
После довольно лаконичных высказываний насчет того, каким образом рассматривать отношение к другим людям, Карла Бруни подчеркивает, что Лагерфельд был очень любимым ребенком. А тот отвечает: «Да, почти непонятным образом: у меня были сестры и сводные сестры, но родители любили только меня, я был центром мира, это было потрясающе… Сестры жили в пансионах, а я делал то, что хотел». И дальше: «Между тем люди говорили, что моя мать была жестокой; но она была и того хуже: она была ироничной».
Затем, отвечая на вопрос о красоте своей матери и вспоминая о ее личности: «Она считала, что была самой красивой светской женщиной… Она никогда ни для кого ничего не делала, я никогда не слышал, чтобы она говорила „спасибо“, но она обладала волшебной властью превращать кого угодно в раба». И еще: «Все боролись за то, чтобы нравиться ей. Именно поэтому я говорю так быстро. Она повторяла мне: „Поскольку ты собираешься нести всякую ерунду, говори быстрее, мы не должны терять время…“ Что касается моей сестры, то мать находила ее славным ребенком, но однажды она вынуждена была признать ее глупой и больше не интересовалась ею».
И еще дальше, с иронией, достойной этой «странной матери», предложив воспользоваться услугами дерматолога тем, кому не по себе в «шкуре мужчины», он добивает: «Я также ненавижу это выражение: любовь слепа. Для этого есть очки…» А здесь уже могла бы пригодиться помощь окулиста… И точно, разве необычный дендизм Карла Лагерфельда не подчеркивают темные очки, с которыми он расстается лишь изредка?
Вероятно, мы, наконец, можем понять, какую роль они играют: они служат ему для защиты, он носит их, видимо, для того, чтобы помешать любви прикоснуться к нему и ослепить его; но при этом он рискует уступить безразличию, которое, как он утверждает, является его главной проблемой…
Защита может быть признаком или причиной губительных последствий, потому что тот, кто был для своих родителей «центром мира», в конце этого интервью дойдет до того, что примерит на себя высказывание художника Пауля Клее: «Я все любил, все перепробовал, был всем, и теперь я – ледяная звезда».
Здесь Лагерфельд предстает перед нами в образе персонажа и человека, зачарованного матерью, обладавшей инвазивным эгоизмом, женщиной, мимолетный взгляд которой следовало заслужить и дрожать под ним… Матерью, взгляд которой не упадет ни на что, если мгновенно и решительно не привлечь его, и которая подводит своего ребенка к тому, чтобы он, если хочет больше чем на секунду задержать на себе ее внимание, демонстрировал бы ей сокровища новизны и творческой активности.
Таким же образом через свои дефиле и свои творения Лагерфельд играет с нашими взглядами, которые нужно поймать, пусть даже ослепив нас яркостью того, что он демонстрирует. Потрясающим примером, доведшим этот эффект до высшей точки, стала зимняя коллекция высокой моды дома Chanel в 2006 г.: по словам одной редакторши модного журнала, белый цвет был до того ослепителен, что любой, кто находился на подиуме, где дефилировали манекенщицы, чтобы вынести его сияние, обязательно должен был надеть темные очки.
Таким образом, в некотором смысле можно сказать, что за каждой новой коллекцией мастера скрывается жесткий материнский взгляд, безусловно, гораздо более значимый, чем взгляды обожателей и критиков, и след внутреннего диалога с беспощадным идеалом. Можно даже рискнуть и представить, что с подобным внутренним идеалом Лагерфельд, подобно Пигмалиону, выводит на сцену другой аспект старой партии, бросая мстительный и возрождающий вызов своей матери.
Действительно, возможно, манекенщицы, которых он переосмысливает в духе времени, стирая с них всякий налет «глупости» – что, по его мнению, было причиной изгнания его сестер, – одевая их и выстраивая в ряд, как в пансионе, стали, наконец, достойными взгляда его матери, которая на мгновение, может быть, забыла бы о своем безжалостном безразличии, чтобы полюбоваться их стремительным проходом по подиуму?
Одним из краеугольных камней моды служит наше желание открыть глаза на новое, желание, которое, в свою очередь, преследует главную цель: открыть глаза тому, кто на нас смотрит. Откроет ли кто-нибудь глаза на нас?
Каждый из нас когда-либо переживал неприятный опыт (легкую нарциссическую травму, сомнение в своем праве быть в центре мира, во всяком случае, нашего семейного мирка), когда мы, находясь в коллективе, пересекаемся с кем-то, кого мы узнаем, но кто не видит нас. Это отсутствие узнавания всегда вызывает множество сомнений у того, кто его ощущает.
Не стали ли мы, в связи с этой «не-встречей», невидимыми, как привычные предметы обстановки, которых мы больше не замечаем?[13] Являемся ли мы частью декора, если у того, кого мы видим, закрыты глаза? Или же он не свободен, чтобы смотреть на нас, он чем-то озабочен? Что у него в голове, раз он не видит нас?
Отсюда возникает вполне законная мысль попросить моду обеспечить нас эффективными и новыми сигналами, которые не дадут нам раствориться в толпе. Потому что, если абстрагироваться от телесных различий (рост, телосложение, цвет кожи и т. д.), то у тех, кто на нас смотрит, первое впечатление создается по одежде, которую мы носим.
Речь идет именно об обмене взглядами, обмене, где на карту ставится более или менее абсолютная, или более или менее крайняя, в зависимости от истории каждого, необходимость быть замеченным, узнанным, отличимым, то есть вызывающим восхищение или зависть.
Не говорит ли молодая манекенщица Лиза Энгель, анализирующая особенности своего ремесла, о похожей на эту, пережитую некоторыми с большой остротой ситуацию, описывая взгляд того, кто следит за модой, и мгновенность того, к чему он побуждает?
О проекте
О подписке
Другие проекты