Получив украинский паспорт, Никита решает ехать на следующий же день, и притом в Дюссельдорф: Родик пишет, что на вокзале его встретит Мона. Хорошо все-таки, что вовремя находится друг, пусть даже и бандеровец. И поскольку сам Бандера давно уже сгинул и вряд ли нападёт на чей-то след, разве что в кино, на него следует обращать внимание не больше, чем на всякую другую бессмыслицу.
Только теперь Никита обнаруживает в рюкзаке забытую книгу Веры, можно почитать в поезде, отцу она ни к чему. Листает: тут есть картинки, есть ещё карты, старые и новые, и всё это про одно только Чёрное море… нет, еще и про Азовское. И если доверять географии, то оба моря связаны тонкой пуповиной пролива, представляя собой единый водный организм. Всё дело тут в глубине, в одном случае полностью исключающей всякую жизнь, в другом же, оказываясь хорошо прогреваемым мелководьем, дающим жизни силу и плодовитость. Никита припоминает, что ел как-то азовскую кильку… нет, Вера пишет совсем не об этом, у неё всегда всё про другое. Но в поезде всё равно, что читать.
Пересев в Киеве на варшавский экспресс, Никита оказывается в одном купе с дядькой лет сорока пяти, едущим куда-то из Донецка. Оказалось, что в командировку на польский завод, налегке, с одной только кожаной папкой и картонной коробкой с тёплой еще пиццей. Открыв коробку на столике перед носом у Никиты, дядька тут же принимается есть, выбирая куски посочнее, ничуть не озабоченный тем, что и другим, может, тоже хочется. И сколько Никита не смотрит на выступающие из-под расплавленного сыра перец и ветчину, сколько не вдыхает чудесный запах печёного теста, командированный этого не замечает, и словно издеваясь над чужим аппетитом, закрывает коробку с оставшимися кусками и бросает в мусорный пакет.
– Пропади пропадом этот Донбасс, – наливая себе из термоса кофе, раздражённо произносит он, – что они о себе возомнили! Рабочий класс, быдло, никакой культуры, совковые интересы, та же совковая нищета! Может ли понять этот сброд, что Украина уже не окраина московского царства, Украина – это свободная, цивилизованная демократия! – глянув на молча сидящего напротив Никиту, он едва заметно улыбается, – Но я этих совковых ватников как следует проучил, лишил весь завод квартальной премии, а деньги… они все тут! – он хлопает по кожаной папке, – Приеду из Варшавы на таком шикарном шевроле, что у них от зависти глаза на лоб полезут.
– А не побьют? – наконец прерывает молчание Никита, – Всё же рабочий класс.
– Да били уже, – неохотно признаётся командированный, – но скоро им будет в Донбассе жарко, Бандера придёт…
– … порядок наведёт, – язвительно подсказывает Никита, – если только шахтёры его туда пустят.
– У них нет выбора, либо Бандера, либо братская могила.
– Дорогое удовольствие, – укладываясь уже спать, безразлично замечает Никита, достаёт книгу, включает над подушкой лампочку.
«Чёрное море и море Азовское, – лёжа читает он, – это изначально греческий мир. Здесь начинается Европа. С древних времён азовско-черноморское побережье пропитывалось высокой мистериальной духовностью, и поныне излучающей на запад и на восток импульс сокровенного вопрошания: откуда мы, куда и зачем направляемся. Колхида, Таврия, Киммерия, Танаис, Днепр… – всё это отмечено присутствием как правомерных, так и демонических сил развития, и сегодня вопрос в том, кто кого».
Сунув книгу под подушку, Никита впервые за всё время думает о матери: она-то теперь как? Она живёт своей тайной, нездешней жизнью, скрывая её даже от сына, жизнью стремительно меняющихся, ярких образов и едва поспевающих за ними слов. Она словно оторвавшийся от корабля парус, больше уже не удерживаемый мачтой, отдавший себя ветру. И в греческом слове «парусия» звучит та страстная одухотворённость, с которой только и можно подступиться к золотой, солнечной сердцевине мира.
На перроне дождь, выворачивающий наизнанку зонты ветер, сумерки. Никто Никиту не встречает, никому нет до него дела, а денег – только на обратный проезд. Но вот, кажется, она… она или не она? Бабёнка лет двадцати с небольшим, она торопливо протягивает ему руку и тут же отдёргивает, словно опасаясь заразы, и хмуро, нехотя, произносит:
– Мона.
Никита всю дорогу вспоминал немецкие приветствия и даже сочинил о себе занятную историю, и чтобы как-то начать, он неуклюже извиняется:
– Фрау Мюллер, простите, что потревожил Вас в такую погоду.
– Я не фрау Мюллер, – на всамделишной мове отвечает она, даже не глянув на него, – я у них домработница.
Сели в машину, дождь колотит по стёклам, и Мона молчит, даже когда Никита её о чём-то спрашивает. «Странная особа, – думает он, сидя на заднем сиденье, – хотя и хохлушка, и на вид ничего…» Припарковав машину в переулке, Мона так же молча идёт к подъезду, и Никита тащится за ней, с рюкзаком, словно какой-то беженец. И только в лифте Мона угрюмо произносит:
– Снимешь ботинки, куртку на вешалку, рюкзак с собой в комнату.
В пятикомнатной квартире места для гостей хватает, и сами хозяева… да вот же их спальня, они оба там, теперь уже ночь. Едва успев подумать о странном даже для немцев приёме, Никита видит выходящего из спальни Родика, и следом за ним показывается лысоватый мужчина в халате, лет на двадцать старше, и Родик на глазах у Никиты и стоящей чуть поодаль домработницы запросто обнимает его, ну что ли по-супружески.
– Это мой муж, Дирк, – тут же представляет немца Родик, и тот, улыбаясь, кивает, протягивает Никите руку.
Вот он какой, этот законный брак. Быстро глянув на Мону, словно спрашивая, что теперь делать, Никита замечает её брезгливую полуулыбку, и ему становится стыдно, будто он сам побывал уже в спальне хозяев. Но надо же как-то и самому улыбнуться, а завтра… да, поскорее дать отсюда дёру.
Утром завтракают все вместе, включая Мону, и запах крепкого кофе возвращает Никите утраченное уже было любопытство: как устроена жизнь у этих… ну как там их обзывают. Украдкой поглядывая на старшего Мюллера, он не ощущает вкуса свежего хлеба и булочек, пытаясь разгадать в добродушной улыбке пятидесятилетнего Дирка хоть какой-то намёк на извращённость или разврат. Порядочный с виду дядька, не бедный. Дирк тоже посматривает на него, явно желая что-то сказать, хотя и по-немецки.
– У меня есть для тебя работа, – наконец произносит Дирк, передавая Никите тарелку с печеньем, – поедешь прямо сейчас с Моной, у меня за городом теплицы с цветами, там же небольшая квартира для сторожа, это тебе подойдёт. Ну как?
– Прямо сейчас? – растерянно произносит Никита, – В теплицу? Разумеется, я готов, прямо сейчас!
– И это ведь не бесплатно, – подсказывает Родик, – пятнадцать евро в час плюс сносное жильё, тебе крупно повезло!
Убрав со стола, Мона молча ждёт в прихожей Никиту, и он напоследок смотрит в окно, желая запомнить старинное здание ратуши и площадь перед собором, и одиноко гуляющую с таксой старуху… вернётся ли он сюда?
– Пошевеливайся, – бесцеремонно торопит его Мона, – или мне с тобой целый день чухаться?
На этот раз, сидя за рулём, Мона то и дело на него посматривает, и уже за городом, влившись в поток машин, коротко замечает:
– А ты не такой, как они.
– Тебе-то что? – глядя на неё сбоку, огрызается Никита, толком ещё не зная, стоит ли ему здесь оставаться. Он замечает, что Мона накрашена, умело и деликатно, гладкие чёрные волосы распущены по спине. И нужно ей прислуживать этим извращенцам?
– На днях я еду в Киев, – ни с того ни с сего сообщает она, – вместе с Родиком, потом он вернётся в Дюссельдорф, а я останусь… ненадолго.
– Ну и оставайся там, – безразлично отвечает Никита, – сдались тебе эти Мюллеры.
– Это мой бизнес, заработаю миллион гривен.
Удивлённо повернувшись к ней, Никита словно вмиг просыпается: миллион гривен! Он бы и сам не прочь, только как…
– И что это за работа? Может и я смогу…
– Ты точно не сможешь, – неожиданно смеется она, – мне предстоит родить ребёнка! Родик со мной затем и едет в Киев…
– Но он же…
– Да, он не тот, с кем можно лечь, но у него есть сперма, он попросту донор, и ребёнок будет его, то есть их, они же как муж и жена… – она брезгливо морщится, – По договору я кормлю ребёнка до года, здесь, в Дюссельдорфе, потом они нанимают няньку-мужчину, и на этом всё.
– А ты?
– Не знаю, да и какая разница, что потом… вот мы уже и приехали.
Припарковавшись прямо у входа в теплицу, Мона коротко поясняет:
– Здесь цветы, там томаты, – указывает рукой на рядом стоящую теплицу, – до тебя тут работал чувак из Полтавы, десять евро в час, на томатах сейчас двое, тоже из Полтавы, будет с кем поболтать… хотя о чём со стариками болтать.
В теплице душно и влажно, и сотни, тысячи лиловых и розовых цветочков нежатся под искусственным светом приглушённо гудящих ламп. Ряды стеллажей с горшками регулярно поливает искусственный дождик, и несколько воробьёв, привольно зимующих в тепле, не покидают этот рай даже летом.
– Будешь включать и выключать полив, грузить горшки в машину, ставить мышеловки… придёт управляющий, всё покажет, – Мона ведёт его по главному проходу, – там туалет и душ, а тут… – она открывает ключом потёртую дверь, – твои апартаменты, прибирать будешь сам. Прямо за теплицей магазин и автобусная остановка.
Это всего лишь пара проходных комнатушек: в той, что поменьше, двуспальная кровать, в другой плита, телевизор, холодильник, диван. Жить можно, но… зачем? Стать затравленной тепличной крысой? Сойтись с такими же бездомными проходимцами? Но зато ведь в Европе, куда ломится весь мир.
– Один среди этих дешёвых цветочков, день за днём, месяц за месяцем, – безнадёжно вздыхает Никита, бросая рюкзак на постель, – за пятнадцать евро в час…
– А ты что хотел? – усмехается Мона, – Кому ты тут на хрен нужен? Нас, беглых, тут слишком много, и немцы ведь не обязаны тащить на себе весь мир… – она закуривает, – в своё время немцам хорошо дали по шее, вот они и терпят. На их месте я бы вернула назад Гитлера, да так оно скорее всего и будет. Думаешь, я просто такая дура, прислуживающая извращенцам? У меня высшее образование, я из хорошей семьи! Но жрать дома нечего, жить не на что, потому я и здесь. А здесь… – она смотрит куда-то мимо Никиты, – здесь одиночество и тоска, никто не пишет, не дарит цветы, не зовёт в кино… – она внезапно оборачивается, – порой хочется грубого, грязного секса!
Молча на неё глядя, Никита отступает назад, к двери, стоит, прислонившись к стене, и ему кажется, что надо проснуться, надо бежать… Мона берёт его за руку, деликатно и нежно, словно мать или сестра, словно далёкая-далёкая возлюбленная.
– Нет, не сейчас…
– Сейчас.
Оставив его, полураздетого, в постели, она торопливо уходит, бросив на стол ключи.
Стараясь думать только о тепличных растениях, бесстрастно цветущих в душном искусственном раю, Никита день за днём сживается с пустотой, требовательно высасывающей из него волю к бегству. Куда бежать?.. к кому? Только завалявшаяся в рюкзаке книга и напоминает ему о призрачном, неуловимом смысле изнурительно суеты, обещающей разве что кусок хлеба. Но если не хлеб, то что? Что заставляет его мать отдавать полжизни за эти, никому в мире не нужные строки?
«В низовьях Дона, на подходе к Азовскому морю, четыре тысячи лет назад случилось нечто, определившее судьбу всей Европы: сюда добрались скифы. Что гнало их сюда от самого Енисея? Что указало им на это место возле текущей воды, среди ковыльных степей, вблизи безымянного пока еще моря? Объединённые одним общим языком и одними намерениями, эти индогерманские племена несли с собой древнюю атлантическую мудрость, в которой любовь и познание были едины. Эта мудрость древних атлантических мистерий Меркурия досталась им от самого Ману-Ноя, от воспитанных им святых риши, прозревающих небесные узоры Плеромы. Мудрость, вливающаяся в полусонное сознание европейцев. Европа ещё только грезила в колыбели язычества о своей будущей миссии: о свободном и сознательном принятии индивидом Импульса Христа. И те остатки древней атлантической расы, спасшейся от водной катастрофы в Ковчеге Ноя, были еще слабы для самостоятельного броска к самосознанию, они лишь ждали у себя в Ирландии, когда к ним придёт обещанное им золотое наследство. Столько веков это золото Ноя, хранимое скифами, блуждало по Сибири, плоскогорьям Гоби, каспийским степям, пока не добралось сюда, на черноморское побережье. И не было такой цены, которая показалась бы скифам слишком высокой для прохождения этого пути, скифы не щадили ни своих, ни чужих жизней, легко расставаясь с богатством и отнимая его у других. Их вёл на запад, к черноморским берегам, сам Ману-Ной, скрывая под их сиюминутной жадностью и жестокостью своё солнечное знание, высвечивающее облик будущего Христа.
Золото скифов.
Но у скифов никогда не было денег, как не было храмов и письменности: они несли своё золото в себе, и никакие слова или молитвы не могли его похитить. Легко расставаясь с металлом – а они имели его в избытке – скифы хранили в тайне своё золото, хранили для будущего. Для той, пока ещё ожидаемой, пока ещё далёкой культуры, ради которой Ной и построил свой Ковчег, исходя из пропорций человеческого тела, спасая только что народившиеся, юные силы души. Эта обращённая к духу душевность была передана скифами языческим финско-славянским племенам, что и стало началом русского мира.
О проекте
О подписке
Другие проекты