Святая Дева была нарисована в полный рост, младенец Иисус, которого она держала на руках, не прижимался к матери, а серьезно смотрел на Валентину, сжимая в левой руке рукописный свиток, а правую подняв для крестного знамения. Пальцы были сложены не щепотью, а двуперстно, так что икона была еще дораскольничья, что подтверждали совершенно вытертые краски, – из всей палитры цветов на доске остались только коричневый, серый и черный, так что икона напоминала фотографию. Богородица же вообще на Валентину смотреть не желала, – настроение у нее было примерно такое же, как у самой Валентины десять минут назад; казалось, что люди со своими грехами уже так намозолили ей глаза, что не вызывали никакого сочувствия. Даже губы были сжаты упрямо и неумолимо: «Лучше б таким грешникам и вовсе не рождаться!» – будто хотела воскликнуть она. Несмотря на эту непримиримость, в лице ее не было старческой скорби, типичной для православной иконописи вплоть до XIX века; Эта Мария была энергичной молодой женщиной лет тридцати с крупным волевым подбородком, готовая смело защищать свое дитя от всех вольных и невольных обидчиков, иродов и иуд. Удивленная ее неприветливостью, Валентина перевела взгляд на младенца: младенец же, напротив, был старообразно серьезен, его высокий ленинский лоб еще более удлинялся ранними залысинами, а поперек горизонтально пролегли две недетские морщины, свидетельствовавшие о долгих размышлениях над путаными судьбами человечества. «Одигитрия», – внезапно вспомнила Валентина название этого типа икон.
Тем не менее, внутреннего контакта с Богородицей не получалось. Досадуя на отсутствие искреннего раскаяния, Валентина подумала, что свечки поставить все равно надо, пусть даже они будут воткнуты в подсвечник без ощущения духовной сопричасности к лону вселенной. Обернувшись ко входу, она обнаружила, что храм все же не был покинут без призора на волю Божию и не все сестры отправились в трапезную обедать. Между центральной площадкой и правым приделом, как и положено, была оборудована церковная лавочка, на которую она поначалу не обратила внимания. За прилавком, уставленным толстыми и тонкими книгами душеспасительного содержания в лубочно-ярких обложках, тихо сидела, перебирая в руках четки, нахмуренная, бледная и блеклая монахиня лет пятидесяти, с усталым и даже несколько мизантропичным выражением лица и таким же усталым, изможденно-кислым взглядом, которым она, прищурясь, смотрела в лежавшую перед ней книгу большого формата. Погрузившись в чтение, она не обратила внимания на Валентину, приблизившуюся к прилавку. Увидев поставленные сбоку коробки со свечами разных размеров и цен, Валентина уже открыла рот с намерением попросить себе две свечки, но не успела, неожиданно наткнувшись взглядом на интригующее название – Йога: путь к самому себе. Путь к самому себе, который был наглядно продемонстрирован с помощью фотографии сидевшей в позе лотоса оптимистичной молодой барышни в лиловом гимнастическом купальнике, стоил триста рублей и соседствовал с Беседами о кончине мира справа и Трезвомыслием слева.
Удивившись, Валентина уже хотела было поинтересоваться, разрешается ли монашкам или послушницам заниматься йогой, но опять опоздала, поскольку к прилавку, выйдя из боковой двери с левой стороны, подошли две молодые сестры, деловито остановившиеся возле старшей монахини. Эти, видимо, пребывали еще на ступени послушничества, поскольку черные платочки на их головах лежали ровно, не возвышаясь холмиком камилавки, как у склонившейся над рукописью монахини, и были, скорее всего, инокинями, поскольку, как помнила Валентина, получение монашеского сана в церковной среде было делом таким же непростым и долгим, как и защита докторской диссертации в ученом мире. Одна из девиц радовала взор своей бодростью, хорошо выспавшейся и свежей, словно наливное яблочко, – ее жизненная энергия и молодая активность разлеталась на два метра вокруг, пробиваясь сквозь целомудрие власяницы и подрясника, призванных смирять плоть и укрощать страсти диавольские. Все движения сестры, однако, противореча смиренному облачению, были наполнены нетерпеливостью и какой-то спортивной порывистостью. – Сейчас, – по-секретарски кивнула она Валентине, блеснув красивыми зубами в легкой и уверенной, почти рекламной улыбке, – подождите минутку. Вторая послушница, впрочем, была более флегматична, и порывы плоти в ее круглой фигуре отсутствовали, а отудловатая физиономия с крепким курносым носом смотрела на мир добродушным взглядом по-бульдожьи опущенных книзу глаз. Но энергия товарки, как видно, тянула ее за собой, словно баржу на буксире.
– Матушка Илиодора, я сказала сестре Ольге, о чем вы говорили, – нежным невинным голоском рекла активная юная дева, и на ее ярких розовых губах заиграла извечная женская усмешка, полная потаенного змеиного яду и торжества отмщения обидчице. – Ну помните, матушка, вы тогда говорили?.. – нетерпеливо продолжила она, широко распахнув и без того большие выразительные глаза, и даже вытянула вперед носик в усердном намеке, не видя от наставницы никакой сиюминутной реакции.
Матушка Илиодора оторвалась от увесистого фолианта, который оказался не книгой, а тетрадью, где на жирно разлинованных строках теснились какие-то записи, взглянула на лукавую ябедницу из-под увесистых очков в избыточно-позолоченной оправе тяжелым каменным взглядом и ничего не ответила. В эту минуту она показалась Валентине удивительно похожей на ее старшую подругу и советчицу, набившую руку и оскомину на творческих склоках и дрязгах, которая, зажав в зубах вечную сигарету и пуская в потолок клубы ментолового дыма, учила Валентину уму-разуму в общении с неуравновешенным писательским контингентом: «Не снисходи до них. Помни о сане. Негоже королеве с конюхом браниться». Так и не отреагировав на донос, матушка опустила голову и вновь погрузилась в изучение своего гроссбуха. Энергичная послушница, не получив желаемого сочувствия и одобрения, скривила четко очерченный упрямый рот и метнула на стоявшую рядом товарку гневный взгляд, – помогай, мол, чего молчишь?.. Однако та была более проста и, как видно, не искушена в монастырских кознях, и смотрела на хитрую напарницу простодушным взглядом круглых карих глаз, хлопая длинными коровьими ресницами. Валентина прямо почувствовала, до чего, наверное, хочется уязвленной Божьей пионерке воскликнуть: «Чего уставилась, дурища?!» Однако же она мужественно сдержалась, проглотила свое разочарование и смиренно обратилась к показательно занимавшейся важным делом Илиодоре: – Не будет ли чего, матушка? – Ничего, – сквозь зубы ответствовала та, – идите. Такая холодность окончательно добила искательницу справедливости; от отчаяния она даже закрутилась на месте, словно лиса, завидевшая бегущего слишком далеко зайца, – встряхнула бедрами и несколько раз мелко переступила на месте, отчего подол ее подрясника заколыхался и поплыл черными кругами, а затем суетливо развернулась и направилась к главным дверям, искоса кинув на Валентину недоброжелательный взгляд, полный свежей обиды и горечи несбывшегося желания, – ты-то чего здесь топчешься попусту?.. Ее напарница не спеша поплыла за ней, слегка переваливаясь на ходу, как утка, и демонстрируя явные признаки плоскостопия, которые не могло скрыть даже длинное монашеское одеяние.
С любопытством посмотрев девам вослед, Валентина вспомнила, для чего подошла, и решительно протянула матушке купюру, на которую получила две невеликих-немалых свечки, сдачу и расплывчато-отвлеченный матушкин взгляд, в котором явственно читалась усталость от нескончаемого числа молящихся, ежедневно приносящих в храм свои судьбы с кривыми путями, испещренными колдобинами, мелкими ухабами и большими ямами.
Решив не обращать на матушкину неодобрительность внимания (видали мы климакс и пострашнее), Валентина развернулась и направилась к распятию, перед которым она всегда ставила свечи за упокой, перечисляя своих бабушек и дедушек, a также называя вспомнившиеся имена других родственников и знакомых, уже успевших отправится в лучший из миров. Икона была широкой и длинной, не менее двух метров в вышину, так что Христос был изображен практически в человеческий рост. Темно-серый фон не был оживлен ни травкой на земле, ни облачками на небе, – небо, в общем-то, тоже отсутствовало, замазанное серой олифой. Только в подножии креста валялся небрежно брошенный череп со скрещенными костями: не влезай, убьет. «Раба божьего Леонтия», – перекрестившись, прошептала Валентина, внимательно глядя на фигуру Спасителя: тело было грязно-белого оттенка, а по сероватому лицу с запавшими глазницами катились ослепительно-яркие, почти алые капли крови. «Рабу божью Серафиму…» – руки Христа с резко прорисованными буграми напряженных перетянутых мышц были сильно и неестественно вывернуты, словно он заканчивал свою земную жизнь на дыбе. «Рабов Божьих Елизавету и Ивана…» – было что-то в этом распятии непривычное, противоречащее православным канонам, по которым Иисус обычно висел на кресте спокойно, будто задремав, а чаще даже и не висел, а словно стоял на подставочке, собираясь вскорости с нее же шагнуть прямо в Райские кущи, миновав снятие с креста и положение во гроб. Здесь же иконописец, откинув смирение, явно решил пронять молящегося физическими страданиями Божьего сына, превратив его в измученный синюшный труп: голова не держалась прямо, а безвольно свисала с правого плеча, волосы свисали параллельно наклоненному лицу, а самое главное, – губы, губы были приоткрыты!..
Забыв про дорогих сердцу покойников, Валентина начала перебирать в памяти все виденные в музеях и на репродукциях распятия, морща лоб от напряжения: Веласкес… Гойя… нет, раньше… Микеланджело… нет, конечно, Христос Микеланджело своим несмиренным бунтарством всегда напоминал ей прикованного к скале Прометея… Фра Анджелико… Тинторетто… Кранах старший… да-да, что-то оттуда… Грюневальд… Ну, точно, Грюневальд. Алтарь в Кольмаре.
* * *
Они ездили туда с Шуриком три года назад, в июле, через две недели после свадьбы, воспользовавшись приглашением Валентининой университетской подружки Вики, которая настойчиво звала ее в гости каждый год в течение пяти лет. Можно сказать, получилось свадебное путешествие, тем более, что атмосфера тогда определению соответствовала. Шурик был в самом расцвете своей пылкой любви, да и деньги, привезенные из Израиля, у него еще не закончились, мама в Сибироновске не хворала, рабочий день не урезан, а Елисей еще не успел достать своим разгильдяйством и невоспитанностью. Так что каждый день он обожающе смотрел на Валентину преданными карими глазами и провожал взглядом любое ее движение, как верный пес следит за малейшим хозяйским шорохом. «Я за тебя почку отдам, кисуля». – «Надеюсь, не придется, Шурик», – отшучивалась она. От такой силы любви Валентине порой становилось неловко, о чем она впопыхах попыталась поделиться с Викой, – впопыхах, поскольку наедине Шурик их практически не оставлял, что также вызывало некоторую досаду. «Ты заслужила это, дорогая!» – негодующе, почти гневно воскликнула Вика, не поняв Валентининых сомнений, в искренней радости от того, что подруга наконец-то очухалась от первого замужества и обрела прочное семейное счастье, прекратив перебирать мужчин, как огурцы на базаре. Впрочем, костер Шуриковой ревности уже тогда начинал разгораться, неожиданно то там, то сям с треском вспыхивая мелкими бенгальскими огоньками: «О чем это вы так любезно беседовали?.. Почему ты с ним переписываешься?.. Позвони и скажи, что ты вышла замуж!» Одному человеку по роже я дал за то, что он ей подморгнул… Валентина старалась не обращать внимания на эти огненные стрелы, уворачиваясь от них то вправо, то влево.
Да нет, тогда все было, как говорится, окей. Шурик был любезен с Викой и ее эльзасским семейством, Вика не утратила своей русскости, оставшись такой же круглой, шумной и решительной волжанкой, эльзасский ее муж за годы Викиного владычества любви к русским не утратил, дети худо-бедно, но чирикали по-русски. Так что неделя прошла весьма задушевно, хотя, признаться, за семь дней, на каждый из которых приходилось знакомство с какой-либо местной достопримечательностью, Валентина так объелась средневековой Европой, что не смогла бы сказать, чем эльзасский Мюлуз, где жила Вика, отличается от немецкого Ростока, в который они с Шуриком приплыли в начале своего путешествия. На Валентинин дилетантский взгляд, отличий было мало: ратуша, площадь рядом с ратушей, на которой играет джазовый оркестрик и пьют пиво горожане, ряды сцепленных между собой трехэтажных домиков с острыми темными, вытянутыми вверх ребристыми крышами: светло-желтенькие домики, темно-желтенькие домики, ярко-желтенькие домики, между которыми были вставлены домики голубенькие и розовые. Немцы в растянутых майках и мятых джинсах. Французы в растянутых майках и мятых джинсах. Ах да, по Мюлузу текла темно-зеленая речка, а в Ростоке с моря задувал привычный пронзительный, забирающийся под мышки ветер. В этом отношении Мюлуз, безусловно, выигрывал, позволяя отдохнуть от суровой Балтики.
В Кольмар они выбрались уже перед отъездом: «Нельзя уехать из Эльзаса, не побывав в Унтерлинден!» – поправив очки и ткнув вверх назидательным перстом, объявила Вика. Шурику сакральное искусство, откровенно говоря, в пень не сдалось, но день надо было как-то проводить, так что поехали в Кольмар. Территория монастыря и сам музей в этот день оказались наводнены то ли корейцами, то ли китайцами, то ли японцами, а, может быть, сразу всеми представителями трех этих любознательных народов, деловито, с каким-то озабоченным видом сновавших мимо шедевров христианской живописи. Шурик слился из музея через пятнадцать минут, отправившись пить кофе в примузейную кафешку, а Валентина с Викой еще около часа мужественно бродили среди «самурайцев», как с досадой обозвала восточных туристов Вика. Когда терпение у обоих уже было на исходе, самурайцы вдруг разом куда-то схлынули, вероятно, дружно отправившись то ли фотографировать виды, то ли обедать, то ли делать зарядку. «Скорей!.. Грюневальд в капелле!» – воскликнула Вика, стремительно потянув Валентину за собой. Они выбежали из отдела археологии и, свернув влево, залетели в капеллу, в центре которой стоял знаменитый алтарь: «Жемчужина Эльзасского средневековья», – с нескрываемой гордостью произнесла Вика. С такой же гордостью она рассказывала про своих детей: «Они по-французски говорят намного лучше, чем по-русски. Истинные французы!» Капелла поразила Валентину своей пустынностью, а алтарь показался сперва несуразно огромным. К счастью, у Вики зазвонил телефон и она, бойко затрещав по-французски, убежала в сторону, оставив Валентину одну перед махиной распятия, которое постепенно начало заполнять ее свой непривычной мрачной тяжестью. Впрочем, тогда она толком не поняла своих чувств, поскольку через пять минут залился трелью и ее мобильный: истомившийся Шурик требовал закончить культурные вливания. Пришлось уйти. Но, тем не менее, соприкосновение с сакральным искусством не прошло даром, потому что в ту ночь Валентине приснился очень необычный сон, взбудораживший ее куда больше, чем секс с новоиспеченным супругом.
Во сне они с Шуриком плыли в маленькой узкой лодочке по широкой реке. Река была ярко-оранжевого цвета, а над водой поднимались клубы сизого пара. Видимо, местность была горная, потому что оба берега были заставлены валунами и усыпаны мелкими камнями, а бурное течение заворачивало речные волны в длинные, сердито пенящиеся гребешки. Плыли они сами по себе, безо всяких весел, ловко лавируя между бурунами. Внезапно, как это бывает только в снах, не делая никаких движений, Шурик выпал из лодки в воду и, мгновенно подхваченный течением, начал стремительно удаляться из виду. Валентина подумала, что надо бы поплыть и подобрать его, но не могла понять, в какую сторону двигаться. Оглядевшись, она вдруг заметила двух мужчин, стоявших друг напротив друга: один на левом берегу, другой на правом. За спинами обоих начинался лес, но за левым – черный и ночной, а за правым – молочно-белый, зимний. Оба они смотрели на Валентину, словно чего-то от нее ожидая; почувствовав это, она занервничала, не понимая, что им нужно. Лодка перестала двигаться вперед, перейдя на кругообразное движение по спирали, постепенно направляясь к центру воронки, горящему темным оранжевым огнем. Наконец правый поднял вверх обе руки и спросил, обращая свой вопрос к левому: «Когда же будет конец этих чудных происшествий?» Ничего не отвечая, левый полез в карман и стал показывать большие карточки с цифрами, как судья на футбольном матче: один… два… девять… ноль. На нуле лодка затряслась, и Валентина проснулась с мыслью о том, хватит ли ей сил доплыть до берега и к какому из берегов лучше плыть? Рядом вдохновенно храпел потерявшийся во сне Шурик, – видимо, от переливов его храпа лодка и задрожала. Валентина досадливо поморщилась, повернулась направо, потом налево, потом не выдержала и толкнула Шурика локтем в бок, попав в острое ребро, – тот, как всегда, спал с рукой, закинутой за голову. Он тонко, как-то по-куриному всхлипнул и грустно повернулся на бок. Сон, тем не менее, ушел, и Валентина принялась перебирать в памяти детали прошедшего дня.
«Ну, ладно! – не унывая, воскликнула Вика, когда они вышли в залитый летним солнцем двор монастыря. – Поедем в Изенгейм. От монастыря там, правда, уже мало что осталось, но зато сохранилась конюшня, где, говорят, Грюневальд работал над алтарем. Там сделали харчевню, так что заодно и поужинаем». Идею ужина Шурик воспринял с гораздо большим энтузиазмом, чем музейные перспективы.
«А почему он писал в конюшне?» – спросила Валентина, оглядывая огромное, метров на сто-девяносто, темноватое вытянутое пеналом помещение с рядом узких длинных окошек по правой стене, в которые наискосок падал свет уходящего на закат солнца. Они наконец-то разрешили кулинарные споры, в которых Шурик во что-бы то ни стало старался накормить Валентину улитками: «Я не могу их есть. В них кишки, набитые черт знает чем». – «Какие кишки, кисуля, их держат некормленными неделю!» – «Тем более не хочу несчастных тварей, погибших голодной смертью». – «Это деликатес!» – «Ну и прекрасно, ешь сам, а я возьму… что-нибудь более привычное». Во мнениях, наконец, сошлись на бордо. «Так почему в конюшне-то?..» – «Ну… вроде как он повздорил с приором…» – неуверенно растягивая слова, ответила Вика. – «А конюшня эта принадлежала хозяйке гостиницы, что стояла здесь рядом, только здания не сохранилось. Ну и прецептор, настоятель монастыря, который позвал Грюневальда делать алтарь, снял у нее эту конюшню под мастерскую. Говорят, что когда он закончил работу, то они поженились. Кстати, его же звали не Грюневальд, ты читала? Доказали, что его настоящее имя – Готхард. Маттиус Готхард».
О проекте
О подписке