Элефантус немного помолчал. Патери Пат перестал жевать и уставился на него.
– Мне трудно так сразу ответить на ваш вопрос, Рамон. Вам, несомненно, хотелось бы, чтобы за эти одиннадцать лет Земля неузнаваемо изменилась, появились бы фантастические сооружения, висячие бассейны величиной с Каспийское море или подземные сады в оливиновом поясе… Но вы ведь этого не обнаружили, не так ли, Рамон?
Я кивнул. Действительно, я был немного разочарован, увидав, как мало изменилась Земля. Космодром и тот остался прежним.
– Не разочаровывайтесь. С тех пор, как все промышленные центры, прекрасно управляемые на расстоянии, были перенесены на Марс, а Венера была отдана под плантации естественной органики, Земля несет на себе функции интеллектуального центра Солнечной. И, надо отдать ей справедливость, она прекрасно для этого приспособлена. Вы знаете, сколько веков трудились над этим люди и машины. Вряд ли будет целесообразно менять что-либо в корне, так что нам остаются лишь доделки.
Элефантус прикрыл глаза и медленно потягивал вино. Глянуть на него со стороны – идеальный земной интеллигент в идеальных для него условиях.
– Но вы вряд ли обратили внимание на другое, – продолжал он. – Мне сто сорок три. Вы знаете?
Я снова кивнул.
– Патери Пату вы дадите…
– Двадцать пять.
– Тридцать восемь! Кстати, его прадеду сто восемьдесят шесть. Я с ним связан – он директор австралийской базы подопытных животных. И прекрасный пловец.
Я чуть поморщился. Это уже начинало походить на популярную лекцию. Я задал вопрос в лоб:
– Значит, «Овератор» каким-то образом помог раскрыть секрет долголетия?
– Не совсем так. И до постановки эксперимента люди жили по сто пятьдесят – двести лет. Но лишь после возвращения «Овератора» все силы ученых были направлены на то, чтобы эти двести лет человек проживал не дряхлым старцем, а полным сил. Так что готовых рецептов мы не получили, и мое личное мнение, что это даже к лучшему. Зато мы научились по-настоящему ценить две вещи: время и здоровье. И я думаю, для этого стоило запускать транспространственный корабль.
В косом взгляде Патери Пата я отчетливо прочел: «Для человечества, может, и да, но лично тебе это большого счастья не принесет». Меня вдруг покоробило оттого, что какие-то тайны Элефантуса были открыты этому фиолетовому тюленю.
– Если эксперимент не дал ожидаемых результатов, то почему бы его не повторить?
Элефантус улыбнулся мне, как ребенку.
– Именно так и стоит вопрос: повторять ли? И, уверяю вас, за те одиннадцать лет, которые прошли с момента этого запуска, человечество так и не смогло разрешить эту проблему. К тому же есть основания полагать, что неизвестное излучение, под которое попал ваш буй, было следствием возвращения «Овератора» в наше… пространство. – (Патери Пат снова вскинул на него глаза, и я понял, что Элефантус все время чего-то недоговаривает.) – Я в этой области не силен, но если вас этот вопрос заинтересует, я запрошу у специалистов все гипотезы относительно нового излучения.
– Пока только гипотезы?
– Боюсь, что не пока, а навсегда. Интенсивность неизвестного излучения стремительно падала. Сейчас мы уже судим о нем лишь по вторичным эффектам. А они весьма любопытны – для нас, медиков, во всяком случае. Вот, в сущности, и все, что я могу сообщить вам для начала. Но позже мы к этому еще вернемся. Обдумайте все на досуге, но не советую вам терять на это много времени. Примите мое старческое ворчанье как дружеский совет. И не расспрашивайте вашего робота об «Овераторе» – он ничего о нем не знает. Используйте его по назначению.
– Кстати, когда я смогу хотя бы слушать музыку?
Элефантус растерянно взглянул на Патери Пата.
– Завтра фон будет исправлен.
Педель меня изводил. С назойливой преданностью таксы он ходил за мной и бормотал, бормотал, бормотал… Я научился отключаться и не обращать внимания на его лекции, но он быстро перестроился и начал проецировать чертежи и схемы установок на стены моей комнаты. Мне не оставалось ничего, как только покориться. Сначала у меня возникла озорная мысль: доказать ему, что кое в чем я сильнее его – как-никак одиннадцать лет я только и занимался тем, что монтировал и ремонтировал установки, высасывая для них из собственного пальца энергию, из двух «гномов» делал одного, и наоборот. Но он спокойно выслушивал меня или смотрел, что я делаю, а потом бесстрастно констатировал:
– Это вы знаете. Перейдем к следующей схеме.
К концу второго месяца я не выдержал. Я наорал на него, но это не возымело никаких последствий. Он очень спокойно проинформировал меня, что курс обучения рассчитан на четыре года. Я остолбенел. Четыре года? Еще четыре года здесь?.. К чертовой бабушке! Я решительно направился к двери. Тем же бесстрастным тоном мой Педель посоветовал мне не обращаться к указанной бабушке, а продолжать занятия с ним, ибо, несмотря на мои скудные теоретические познания, он, учитывая мой богатый практический опыт, надеется закончить программу к Новому году.
Это несколько примирило меня с ним. Но я буквально взял его за шиворот и велел ему исправить мой фон, который хоть и был подключен, но ничего, кроме музыки, не передавал. Педель послушно захлопотал около аппарата и через некоторое время доложил мне, что фон абсолютно исправен. Я подсел к верньерам, включил алфограф настройки. Треск, шорохи, матовое мерцание экрана. И четкая музыка в очень узком диапазоне.
– Педель! – позвал я.
Он появился, такой голубенький и невинный, что у меня сразу же пропали все подозрения в том, что это он испортил аппарат. Шутки шутками, и дело не в его голубой шкуре – я почувствовал волю человека, по непонятным причинам стремящегося оградить меня от всего мира. Какая-то дичь. Средневековье. Еще посадили бы меня в комнату с решетчатыми окнами!
– Педель, – сказал я спокойно, – дана задача: во-первых, выяснить, почему при абсолютной исправности фона нет связи с остальными станциями, кроме одной; во-вторых, определить, где находится станция, передающая музыку.
– Все понял. Прошу подождать.
Педель захлопотал. Он покрутился около аппарата, обнюхал стены, проворно выскользнул в соседнюю лабораторию, где у нас с ним проходили занятия по энергоснабжающей аппаратуре, и вскоре появился, нагруженный какими-то приборами. Захватив переносный фон, он молча укатил в сад. Не успел я улечься с книгой, как Педель уже вернулся.
– Над территорией Егерхауэна создан временный наведенный экран. Поле экрана непробиваемо. Радиус экрана – шестнадцать километров. Музыка транслируется станцией, находящейся в двухстах тридцати метрах на юг отсюда.
В последнем я не сомневался.
– Ознакомься с картой окрестности и найди наиболее удобное место для выноса фона за пределы действия экрана.
Ответ последовал мгновенно:
– С картой местности знаком. В радиусе шестнадцати километров – горы, вынос фона невозможен.
Придется еще раз стать неблагодарной скотиной и покинуть сей гостеприимный дом.
– Поднимись на крышу и вызови мне мобиль.
– Шифр вызова?
– Какой еще шифр?
– С двадцать седьмого августа мобили на территорию Егерхауэна вызываются только по шифру.
Я повернулся и вышел.
В кабинете Элефантуса сидел Патери Пат. Мне не очень-то хотелось разговаривать с ним, но пришлось.
– Где доктор Элиа?
– Улетел.
– Надолго?
– На четыре дня.
– Вызови мне мобиль.
– Тебе улетать нельзя.
Я стиснул кулаки и медленно пошел к нему.
Он поднял голову и посмотрел на меня с каким-то любопытством и очень спокойно.
– Ты никуда не полетишь, – повторил он. – Хватит и нас с Элефантусом.
Я разжал кулаки.
– Ты… – Я не знал, как спросить, и рука моя виновато дотрагивалась до глаз. – Ты… уже чувствуешь?
– Пока – нет. Но ты не имеешь ни малейшего права подвергать риску кого-либо, кроме нас. Мы ведь пошли на это добровольно.
Патери Пат молча наблюдал за мной. Спокойствие его переходило в насмешку. Я решил откланяться, и, по возможности, наиболее корректно.
– Ты мне хочешь еще что-нибудь сказать? – спросил я его.
– Да нет, иди работай.
– Послушай, ты, – не выдержал я. – Если ты думаешь, что твоя архиуникальная профессия дает тебе право обращаться со мной как с подопытным шимпанзе, то мне хочется весьма примитивным образом доказать тебе обратное.
Патери Пат досадливо посмотрел на меня.
– Я теряю время, – кротко проговорил он. – Извини.
– Теряй, – сказал я, – мне не жалко. Но потрудись ответить, кто дал тебе право быть тюремщиком при таком же человеке, как ты сам? Я согласен отсидеть в карантине черт знает сколько, если я опасен для людей. Но зачем над Егерхауэном наведен этот экран?
На лице Патери Пата промелькнуло удивление. Он молчал.
– Вы отгородили меня от всего мира. Во имя чего? И кто подтвердит ваше право решать за меня, что для меня – лучше, а что – хуже?
Он встал. Подошел к столу Элефантуса, порылся в нем и достал совсем свежую пластинку радиограммы. Ага, пока я сплю, экран все-таки снимается. Помедлив какую-то долю секунды, он протянул пластинку мне.
«Милый доктор Элиа, – прочел я, – я рада, что все остается по-прежнему, как я вас просила. Не бойтесь за него – после того, что он пережил, еще два месяца пройдут незаметно. Мне труднее. Но не говорите ему обо мне. Благодарю вас за все – вы ведь знаете, что расплатиться с вами я не сумею».
Два месяца пройдут незаметно… Два месяца пройдут… Все остальное уплыло, растворилось в этом неотвратимом, реальном счастье. Патери Пат потянул пластинку из моих пальцев.
– На! – сказал я, отдавая пластинку. – И выключи свою шарманку, мне будет не до музыки. Работать надо. Два месяца.
Впервые я отчетливо увидел, как в черных до лилового блеска глазах Патери Пата промелькнула обыкновенная зависть.
– Можешь пожелать мне счастливой работы!
Черт побери, как я спал в эту ночь! Голубые ящерицы мчались по моим сновидениям, они заваливались на спину и в неистовом восторге, задирая кверху лапы, кричали: два месяца!
Глухо прогудел звуковой сигнал будящего комплекса, перед закрытыми глазами взбух и лопнул световой шар – и я увидел перед собой Педеля. Он протягивал мне на ложечке комочек какого-то желе:
– Сонтораин.
Лекарство было прохладное и очень кислое. Мной овладела апатия, аналогичная той, какую я испытывал в ракете. Еще минута – и я уснул, на сей раз уже без голубых ящерок.
Между тем мое отношение к Педелю без каких бы то ни было видимых причин вышло из всяких границ почтительности. Я хлопал его по гулкому заду цвета голубиного крыла и, заливаясь неестественным смехом, кричал:
– Ну что, старый хрыч, поперли к вершинам знаний?!
Он послушно возобновлял свои объяснения, но я уже ничего, решительно ничего не мог понять или запомнить, и это нисколько не пугало меня, а, наоборот, развлекало, и я решил развлекаться вовсю, и, когда на другой день он попросил меня подрегулировать ему блок термозарядки, я умудрился миалевой полоской заземлить питание, так что бедняге приходилось каждые пять минут кататься на подзарядку. Но мои потрясающе остроумные шуточки относительно расстройства его желудка, к сожалению, не попадали в цель – он не был запрограммирован для разговора на медицинские темы.
Иногда, словно приходя в себя, я чувствовал, что дошел уже до состояния идиотского ребячества и ничего не могу с собой поделать, и все смеялся над Педелем, и все ждал, когда же он сделает что-то такое, что переполнит чашу моего терпения, и я окончательно потеряю контроль над собой.
Но последней каплей оказался Патери Пат.
За ужином он довольно сухо заметил мне, что я перегружаю моего робота не входящими в его программу заданиями. Я взорвался и попросил его предоставить мне развлекаться по своему усмотрению. Выражения, употребляемые мною по адресу Патери Пата, едва ли были мягче тех, которые приходилось выслушивать Педелю.
Я видел округлившиеся глаза Элефантуса и знал, как я сейчас жалок и страшен, и опять ничего не мог с собой поделать, и шел на Патери Пата, шатаясь и захлебываясь потоками отборнейших перлов древнего красноречия, почерпнутых мною на буе из старинных бумажных фолиантов.
Элефантус перепугался.
Он кинулся ко мне, схватил за руку и потащил к выходу. Он вел меня по саду, бормоча себе под нос: «Это надо было предвидеть… никогда себе не прощу…» Я отчетливо помню, как я упрямо сворачивал с дорожки на клумбы и дальше, к зарослям цветущего селиора, и рвал ветки, и перед самым домом упал и стал рвать траву, но потом поднялся и с огромной охапкой этого сена дотащился до своей постели и рухнул на нее, зарываясь лицом в шершавые листья. Это была Земля, это была моя Земля – вся в терпкой горечи пойманного губами стебля, в теплоте измятой, стремительно умирающей травы. Я хотел моей Земли, я хотел ее одиннадцать лет царства металла, металла и металла – и я взял ее столько, сколько смог унести.
Это была моя Земля. И где-то на ней – совсем рядом со мной – была Сана, и она думала обо мне, помнила; может быть, еще любила. Главное – была, она была на Земле.
Но почему же я, счастливый такой человек, чувствовал, что схожу с ума?..
Вероятно, мне и в самом деле было очень худо. Приходили какие-то люди, шурша, наклонялись надо мной. Однажды прикатился Педель. Я рванулся и изо всей силы ударил его.
– Не понимаю, – тихо сказал он и исчез.
Я засмеялся – вот ведь какие странные вещи иногда чудятся… и только уж если еще раз причудится – хорошо бы, чтобы вместо Педеля был Патери Пат.
А в комнату набегали люди, все больше и больше, и все они наклонялись надо мной, и лица их, ряд за рядом, высились до самого потолка, словно огромные соты, и все эти бесконечные лица мерно хлопали длинными, жесткими ресницами и монотонно жужжали:
– Ты должен… Долж-ж-жен… Долж-ж-жен…
А потом делали со мной что-то легкое и непонятное – то ли гладили, то ли качали – и противными тонкими голосами припевали:
– Вот так тебе будет лучше… лучше… лучше…
Но лучше мне не становилось уже хотя бы потому, что мне было ужасно неловко оттого, что столько людей возятся со мной и думают за меня, что я должен делать, и как лежать, и как дышать и все другое. Все они были одинаковые, одинаково незнакомые люди, как были бы неразличимы для меня сотни тюленей в одном стаде. И отвернуться от них я не мог, потому что все тело мое было настолько легкое, что не слушалось меня. Вероятно, я находился под каким-то излучением, всецело подчинившим мою нервную систему. Изредка я приходил в себя на несколько минут, искал глазами Элефантуса – и не находил, и снова погружался в тот сон, который видел каждую ночь с самого начала. Момент перехода в состояние сна я воспринимал как беспамятство, а потом во сне приходил в себя и чувствовал, что меня волокут куда-то вниз цепкими металлическими лапами, и каждый раз, как меня перетаскивали через порог очередного горизонтального уровня, мой спаситель спускал меня на пол и проделывал какие-то манипуляции, после чего раздавался тяжелый стук и низкое, натужное гуденье. Когда я понял, что это смыкаются аварийные перекрытия и включаются поля сверхмощной защиты, я заорал диким голосом и рванулся из железных объятий «гнома». Он продолжал тащить меня, не обращая внимания на мои отчаянные попытки вырваться.
– Сейчас же сними поле! – кричал я ему. – Раздвинь защитные плиты, они же не открываются снаружи!
– Невозможно, – отвечал он мне с невероятным бесстрастием.
– Там же люди, ты слышишь, там еще четыре человека!
– Нет, – невозмутимо отвечал он.
Я понял, что он вышел из строя и сейчас может натворить что угодно – ведь все «гномы» на буе были включены на особую программу, при малейшей опасности они работали исключительно на спасение людей. Они делали чудеса и спасали людей. А этот – губит.
– Брось меня и спасай тех четверых, они же на поверхности!
– Там нет людей. Спасать нужно тебя одного.
– Да нет же, они там!
– Там нет людей. Там трупы.
Странно, как я ему поверил. Не потому, что привык, что эти существа не умеют ошибаться, – просто кругом творилось такое, что можно было верить только худшему. А остаться в этом аду в одиночестве – это и было самое худшее.
Позже я подумал, что то, что я кричал ему, он не мог выполнить, так как знал: после нескольких минут работы защитного поля, да еще включенного на максимальную мощность, на поверхности буя не могло остаться ни одной живой клетки. Я-то все равно снял бы поле и полез обратно, но он – он все взвесил и знал, что поступает наилучшим образом.
Тем временем мой «гном» опустил меня и начал давать сигналы вызова. Через несколько секунд другой точно такой же аппарат появился откуда-то снизу и подхватил меня. Первый «гном» отдал второму какие-то приказания и исчез наверху. Второй, точно так же как и первый, закрыл за ним защитные плиты. Первый остался там, где медленно и неуклонно пробивалось сквозь металл смертоносное излучение. Почему он ушел? Позже «гномы» объяснили мне, что он уловил в себе наведенное поле непонятной природы и, не умея постичь смысла происходящего, счел за благо оставить меня на попечение других аппаратов, а сам вернулся в зону разрушающих лучей, лишь бы не создать для меня опасности своим дополнительным излучением. Он был хороший парень, этот первый «гном», он мудро и самоотверженно тащил меня за ворот обратно к жизни – недаром его программу составляли люди, не раз попадавшие в межзвездные переделки. И он поступил как человек, сделав все для спасения другого и сам уйдя на верную гибель. Одно меня угнетало: вся эта мудрость, вся эта энергия тратилась для спасения меня одного. Бесконечно косные в своем всемогуществе, эти роботы и пальцем не шевельнули для спасения тех, остальных, как только вычислили, что плотность и жесткость излучения многократно превышают смертельные дозы.
Так было тогда, и так же отчетливо я видел все это во сне теперь. Железные неласковые лапы перетаскивали меня через пороги, опускали в холодные колодцы люков, и все ниже и ниже – туда, где еще оставалась надежда на спасение. Но я рвался из этих лап и знал, что не вырвусь, и снова рвался, и так сон за сном, до бесконечности. Так искупал я минуту отчаяния, когда разум мой, одичавший от ужаса и опустившийся до уровня этих машин, поверил в гибель тех, остальных. Я поверил, и должен был поверить, и всякий другой поверил бы на моем месте, но именно этого я и не мог себе простить.
Я чувствовал бы себя совсем хорошо, если бы не эти воспоминания. И еще я жалел, что обошелся так резко с Педелем. Если оставить в стороне, что именно ему я обязан своим состоянием, то он был неплохой парень. Почему он больше не показывается? Обиделся? С него станется. Обидчивость с незапамятных времен отличала людей с низким интеллектом. Наверное, это правило сейчас распространилось и на роботов. А может, я его здорово покалечил? Силы у меня на это, пожалуй, хватило бы. Приоткрыв один глаз, я смотрел, как бесшумно снуют вокруг меня белые люди. Честное слово, я с радостью отдал бы их всех за одного Педеля. К нему я привык, и когда он исчез, то среди всех этих незнакомых торопливых людей он вспоминался мне как кто-то родной. Я слишком много мечтал о том, чтобы вернуться к людям, а когда мне это удалось, то вдруг оказалось, что мне совсем не надо такой массы людей, мне надо их немного, но чтоб это были близкие, чуткие, заботящиеся именно обо мне, а не о моем теле люди, а таких на Земле пока не находилось. Меня окружало по меньшей мере полсотни человек, и все это, по-видимому, были крупные специалисты, они нянчились со мной, они старались как можно скорее поставить меня на ноги, но в своей стремительности они не оставляли места для так необходимого мне человеческого тепла.
Не засыпал я уже подолгу. Однажды я проснулся и почувствовал, что могу говорить. Но тут же подумал, что раз уж мне милостиво вернули речь, то, вероятно, первое время за мною будут наблюдать.
– Дважды два, – сказал я, – будет Педель с хвостиком.
И пусть думают обо мне что хотят.
О проекте
О подписке