Читать книгу «Детский бог» онлайн полностью📖 — Ольги Хейфиц — MyBook.
image
cover
 






Прямо пальцами он залез мальчику в рот и достал оттуда какие-то нитки; я с трудом соображал, и уже потом до меня дошло, что это были водоросли.

Он встал на одно колено и, перекинув все еще безжизненного парня через бедро, устроил его на животе и сильно нажал на спину. Потом еще и еще. Мальчик закашлялся, изо рта у него вырвался фонтанчик мутной воды и рвоты. Обхватив его за подмышки, Гирс продолжал ритмично сжимать грудную клетку. Отхаркивание – вода – тонкая канитель слюны…

– Дайте кто-нибудь полотенце, футболку, что угодно!

Все суетливо переглянулись, я снял с себя майку и протянул ему. Не поднимая глаз, он кивнул:

– Спасибо…

Перевернул мальчика на бок, накрыл моей футболкой.

– Надо согреть его.

Помню, как сейчас: вода струится с их одежды и капает на землю. Капли крупные, они растекаются в маленькие лужицы, которые, соединяясь, образуют лужицы побольше, и я замечаю, что они стремятся слиться друг с другом, притягиваются словно магнитом.

Мы возвращались домой, почти успевая к ужину.

Всю дорогу я гонял в голове: «А смог бы я? А папа? Там же было полно людей, почему только Гирс

Когда до дома оставалось совсем чуть-чуть, я расхрабрился и задал терзавший меня вопрос:

– Александр Львович, а вам не было страшно?

Он оглянулся, потер лоб.

– Было, конечно. Я же нормальный человек. Просто знаю, как правильно вести себя в воде. В таких местах нужно суметь прыгнуть как можно дальше, чтобы не столкнуться с обратным течением или водоворотом, как там, у плотины. А если уж попал, плыви медленно, вдоль течения, не пытайся выскочить по короткой траектории. Просто греби вдоль и жди, пока тебя не начнет относить к берегу.

Потом смущенно, вроде как даже виновато, улыбнулся и добавил:

– И не рассказывайте ни о чем девочкам. Не будем их пугать, а то Полинка мне потом устроит, мало не покажется.

* * *

В моей жизни не было времени слаще. Уже тогда я догадывался, что такое счастье не может длиться вечно, знал, что буду страдать, когда все закончится. И все равно, каждый день переливался во мне драгоценным шариком, живым и горячим, как самая сердцевинка жизни.

Дом за зеленым забором, дом на краешке маленькой цветущей улицы. Дом, на стыке времен, на исходе двадцатого столетия. Дом, живущий полной жизнью семейства Гирсов, оказался теплым скрипучим царством летних вечеров и волнующих воображение людей. Даже не царством, нет, это было настоящее государство в государстве, как Ватикан или сказочная Шамбала с жителями-волшебниками.

Я честно иногда не знал, кто из троих нравится мне больше. Гирс, добрый великан, хрупкая нежная Полина или их восхитительная дочь, повернутая на музыке и техническом прогрессе. Ради нее я готов был часами ловить волны радиостанций, перематывать карандашами пленку в старых кассетах, чтобы записать сочиненные ею мелодии, слушать, как лихо она подбирает на фортепиано крутые песни, типа «Wind of change».

Я часто слонялся, рассматривая незаметные с первого взгляда семейные реликвии, которые в великом множестве водились на даче. Тогда мне казалось, что это не дом, а настоящая усадьба, вроде как из книжки Тургенева.

Теперь-то я понимаю: дом был вполне постсоветский, сиюминутный, как соломенный домик трех поросят, застрявший между прошлым и будущим, но для меня – абсолютный чемпион.

Тонкие стены – наследие щитовых дач, низковатые потолки. Щуплые стулья на неокрепших ножках, скрипучие подвздошья кресел, облупившиеся перила балкона, краска от которых то и дело забивалась под ногти.

И все-таки – Шамбала.

На полках в кабинете Александра Львовича стояли по-настоящему старые и, может, даже редкие книги в ветхих обложках, а на Викином фортепиано – фотографии в одинаковых рамках из дерева такого густого коричневого оттенка, что казались шоколадными. На веранде висел портрет Полины. Краем уха я слышал, что это работа известного художника, обязанного жизнью Александру Львовичу. Правда, имени не запомнил.

Вообще, выходило так, что жизнью Гирсу была обязана куча людей. Спортсмены, музыканты, какие-то известные личности вроде министров. Даже мне, в ту пору не слишком интересовавшемуся чем-то, кроме футбола, были известны имена некоторых везунчиков. А уж сколько обычных людей прошло через его добрые умные руки… страшно представить!

Иногда, глядя на его руки с короткими, под корень обрезанными розовыми ногтями, я терял чувство времени, представлял, как они держат чье-то сердце, как раскрывают трубочки артерий. Я плохо понимал, что должно происходить во время кардиологической операции, и просто воображал Александра Львовича за работой, сосредоточенного, спокойного, решительного.

Заглядывая в просвет двери кабинета, где работал Александр Львович, я обретал новую форму досуга – подслушивал, о чем разговаривают в кабинете Гирс с отцом. И я слушал долго-долго, может, даже часами, примериваясь к удивительным, сказочным словам: аневризма, ангиопластика, трансплантация, малоинвазивное шунтирование.

Никогда прежде не приходило мне в голову, что медицина может быть такой увлекательной. Помню, как под дверью кабинета Гирса скучная жизнь заурядного врача в заурядной больнице вдруг разворачивалась остросюжетной стороной, подсвечивалась силой мужества и самоопределения. Папа тоже служил врачом, но тем врачом, сквозь которого была отлично видна вся неприглядность этой судьбы.

Спустя неделю я готов был отдать все на свете, лишь бы остаться здесь насовсем. Лишь бы стать частью этой семьи. И легкое недомогание совести при мысли о родных предках было здесь ни при чем. В целом они были у меня ничего, но и только.

Честно говоря, родители казались мне довольно скучными. Ну что такое врач и учитель? Хотя мама предпочитала, чтобы ее называли преподавателем, потому что она преподавала. И не где-нибудь, а в РГГУ – приличное место, умные люди, гуманитарии. Мама носила жакеты, длинные юбки и обувь с ортопедической стелькой, потому что «ей долго стоять». Ее время – это студенты, лекции, учебники, написанные в соавторстве с полной усатой женщиной-доцентом Еленой Кузьминичной (отец-то у нее, выходит, Кузьма). Мама и Елена Кузьминична подолгу сидели на кухне, «гоняли чаи» и нащелкивали на печатной машинке длинные, безрадостные, немного косоватые цепочки букв.

Папа, сухой, остроконечный, угловатый, уже метивший в замы главного врача (сам-то он никуда не метил, просто Александр Львович не желал и слышать об отказе), существовал спокойно и четко, слыл любящим мужем и отцом.

В общем знаменателе – умеренность, стабильность и скромный оклад.

Выходит, родители были в своем роде столпами общества, как Женя и Надя в «Иронии судьбы».

Я же был неравнодушен ко всему, что имело хоть какой-то привкус успеха. Меня распирало от зависти и восхищения людьми, которые в то время были настоящими богами, хозяевами жизни, так называемыми бизнесменами, железной рукой подчинившими себе судьбу.

Помню, весной того года застрелили Влада Листьева, по телевизору весь день показывали его портрет и звучала песня «Виват, король!».

Я чуть не разрыдался от наплыва чувств, сам не знаю почему, ведь он был совершенно чужим человеком. Но вся страна стояла на ушах заодно со мной, это было волнительно и очень интересно.

Убийство! Дома родители бубнили что-то про бандитов и мафию, я зачарованно кивал, а в глубине меня теплилось неясное, несформированное ощущение жажды жизни, полной сокровищ и приключений.

«Вот это настоящее!» — думал я и мечтал, что однажды тоже стану жутко крутым, как Влад или хотя бы как те ребята, которые быстро богатеют, весело гуляют и наживают себе серьезных «всамделишных» врагов.

Кажется, из-за этой своей философии я особенно быстро проникся к Гирсу той высшей степенью восхищения и любви, которая только возможна для подростка, нашедшего, наконец, кумира в человеке из плоти и крови, а не в фантоме из газеты или кино. К тому же профессия Гирса оказалась даже благороднее профессии убиенного Влада.

Я вовсю фантазировал и придумал сотни сценариев о том, как мог бы родиться в этой семье или как еще стать здесь своим. Я готов был помогать по дому, рубить дрова для печки, выгуливать собаку, вскапывать грядки и мыть машину, лишь бы понравиться, лишь бы показаться незаменимым. По ночам, перед сном, я азартно вычеркивал себя из жизни родителей и становился сиротой, которого Гирс непременно брал себе на воспитание, потому что мечтал о наследнике.

Все это было увлекательно и немного горько. Впрочем, свойственная юности гибкость мышления и впечатлительность не давали мне всерьез расстраиваться из-за своего тайного предательства.

Думаю, Гирс вполне отдавал себе отчет в том, какое впечатление производит на мою подрастающую личность (личность обычно ленивую и не склонную к научному труду), и щедро одаривал меня вниманием. Он не избегал разговоров, наоборот – с готовностью отвечал на все вопросы, которые так и выпрыгивали из меня, хоть, видит бог, я старался быть скромнее.

Так, например, я узнал, что сердца у всех разные. У кого-то худое, а у кого-то толстое, побыстрее или помедленнее. Уникальные, как отпечатки пальцев. Александр Львович не скупился на рассказы, даже когда я расспрашивал об операциях.

– Ох, это совершенно отдельное чувство, Фил, когда сложная операция проходит гладко, – говорил он, и на его спокойном, несколько рассеянном лице проступало удовольствие, лоб собирался живописными складками, а пальцы, следуя за речью, начинали причудливо двигаться, словно живые существа, совершенно гипнотизируя меня. – Это похоже на сложный цирковой номер. На выступление воздушных гимнастов без страховки. Когда все: хирург, ассистенты – все настроены на одну волну, и любая ошибка будет дорого стоить.

Однажды он даже спросил:

– Ты же собираешься в мед?

– Да! – выпалил я, хоть никогда ни о чем таком не думал.

– Ну так тем более заходи к нам. Потом поступишь – возьму тебя к себе, посмотрим, что из тебя можно соорудить. – Он добродушно улыбнулся, похлопал меня по спине.

Я воспарил, ясно представив, как мы работаем вместе, плечом к плечу, он направляет меня, а потом, может, даже советуется со мной, и мы вместе проводим самые сложные операции на свете!

Гирс оказался вовсе не страшным. Не грандиозным. Он оказался добрым и рассеянным, великодушным и даже забавным. Он жил на две жизни, и та, в которой он был неутомим, решителен, даже грозен, оказывалась скрыта от нас (во всяком случае, от меня), нам доставались лишь блики, пустые зарницы его подвигов, а дома он был как кит, уютно покачивающийся в собственных теплых водах.

Он выглядел старше своих лет, но вовсю дурачился, и с ним было весело. Он обожал играть в игры, но почти всегда проигрывал, потому что много смеялся и никак не мог сосредоточиться; он обожал фильмы, но так плохо запоминал их, что мог смотреть каждый раз почти как впервые и каждый раз удивляться. Он читал, но быстро засыпал, прямо на веранде, перекатившись на бок, уронив руку с тахты и забывая снять очки, которые сползали на кончик носа, и тогда кто-нибудь обычно подходил и тихонько снимал их, а потом клал рядом на тумбочку, чтобы они не разбились.

* * *

А еще мне открылось новое, совершенно невыносимое сочетание ощущений, которое я испытывал, глядя, как Вика Гирс занимается в беседке, старательно обводя цветными карандашами контурные карты, или рисует, смачивая кончиком языка подсохший фломастер. Сидя на скамейке, она скрещивала ноги, цепляла друг за друга смуглые щиколотки в белых носках и покачивала ими, не касаясь деревянного пола. Пушистую каштановую голову она склоняла набок, как бы разглядывая свою работу со стороны. И я мог видеть ее розовое бархатное ухо, висок и кусочек шеи, золотящийся из-под хлопковой майки-поло.

Я на всю жизнь запомнил эти минуты. Как я разглядывал ее, когда она не могла этого заметить – с балкона или с крыльца, – и как удушливое чувство распирания плоти, страстная жажда внимания и одновременный страх быть застигнутым на своем унизительном посту накрывали меня с головой.

Тогда я бросался к себе в комнату, зарывался лицом в подушку и зло, почти в слезах стягивал шорты, чтобы помочь себе справиться с невероятным, почти не контролируемым напряжением.

Однако, невзирая на телесные страдания, на душе у меня было хорошо.

Утро начиналось с умопомрачительного, крышесносного запаха жареных гренок. Или оладий, или сырников. Чего-то в этом духе.

Я немедленно просыпался и, полный надежд и желудочного сока, отдавался грядущему дню.

В этом доме очень много ели. Готовили все время. Александр Львович был большим кулинаром и требовал пристрастия к еде ото всех, с кем делил кров.

– Чревоугодие – не грех, а одна из радостей жизни, – говаривал он, демонстрируя крепкий округлый живот. – А это – главная мышца радости!

По утрам он часто ездил на рынок, вставал часов в семь, неутомимый, стремительный, и уезжал. Я еще только открывал глаза, когда во двор уже заезжал, урча, сливочно-белый «Saab». Я кубарем скатывался вниз помогать, и моему алчущему взору открывался багажник, полный сокровищ.

В благоухающих пакетах были разложены и сочные новорожденные кабачки, которые по утрам превращались в оладьи, сдобренные ледяной сметаной, и розовобокие помидоры, которые появлялись на столе, заправленные ароматным маслом с красным луком и брынзой, и пряные ребрышки ягнят, с которых так вкусно объедать подрумянившийся жирок. Новоиспеченный лаваш с теплым молочным запахом, зеленые стрелки лука, кругленький молодой картофель, сливочное масло со слезой, крошечные покрытые пупырышками огурцы, которые будут неминуемо закручены в одинаковые пузатые баночки и станут абсолютно божественно-сахарно-малосольными, хрустящими.

Обычно кухней заведовала Полина. Три или четыре дня в неделю ей помогала приходящая из деревни женщина. Они готовили уху в казане, варили варенье из сезонных ягод, собранных в огороде: клубники, смородины, крыжовника. Здесь накрывали обеды во главе с холодным свекольником или пряной окрошкой на квасе с ложечкой острой горчицы, пекли маленькие расстегайчики и пирожки с капустой. Венцом творения был курник – огромный пирог с разными видами мяса, который Гирс всегда запекал сам, никому такое дело не доверяя.

А еще – домашние пельмени, которые Гирс лепил с завитушками по краю.

Мне нравилось наблюдать, как Полина раскатывает тесто в тонкий, почти пергаментный лист, потом нарезает острым краем рюмки аккуратные одинаковые кружочки, как Александр Львович подхватывает умелыми пальцами нежные лепестки теста, ложечкой выкладывает на них воздушный фарш и скручивает их в маленькие полумесяцы с краешком-косичкой. Изящные пельмени укладывались длинными рядами на большие деревянные доски и отправлялись в морозилку.

Днем все ходили на речку, а вечером заваривали чай с мелиссой и играли в настольные игры. Шашки, нарды, домино. Иногда и в «крокодила», покатываясь со смеху. Или по третьему разу пересматривали фильмы на «вхсках». Мне нравился «Терминатор», а Вике с Полиной – «Призрак», само собой.

* * *

Прошла уже неделя, а Вика все еще не отвечала на мои взгляды и случайные прикосновения. Иногда я так сильно стеснялся сам себя, что закрывался в комнате и рассматривал в зеркале лицо, кажется, впервые в жизни.

Я исследовал щеки и лоб в попытке обнаружить и подвергнуть уничтожению гнусные признаки бурлящей в крови гормональной молодости – прыщи. Но прыщей не было. Я оказался обладателем довольно приличной кожи, что вовсе не спасало ни от томления, ни от ужасной мысли: «Лето пройдет, а все останется как есть».

Вика была как будто слеплена из спелого золота. Ее лицо, еще не взрослое и уже не совсем детское, сказочное, было пропитано особенным светом, который перемешивался между зеленью ее глаз и бликами светлых ресниц, сновал в уголках маленького рта, смягчался на скулах.

Что-то необычное было в ней. Она казалась совсем не похожей на других девчонок, которых я знал и не боялся.

Я пользовался популярностью у одноклассниц, которые охотно, сбиваясь в деловитые матриархальные группки, шли смотреть, как классно я гоняю мяч за школьную футбольную команду. А может, им просто нравилось то, что мне нравятся они.