К стойке регистрации стояли вместе с нами и итальянцы. Бабушка радостно прислушивалась к звукам их речи и вдруг, стараясь сохранять спокойствие, зашептала: «Ира, смотри, вон один из “Рикки и повери”, ну, вон, старый, с усами, ну, ты что – не знаешь?» Я посмотрела туда, куда показала мне бабушка: пожилой, лысеющий, довольно низенький итальянец оживленно о чем-то разговаривал с другим. Лицо мне его ничего не говорило, о чем я и сообщила бабушке. «Ну, как же? Знаменитая итальянская группа». «Бабушка, когда знаменитая? В прошлом веке?» Бабушка тихонько засмеялась: «Ну, да, ну, да, Ирочка, прости, я иногда забываю, сколько тебе лет». Бабушка нередко забывала и сколько лет ей. Это проявлялось в слишком живых не по возрасту реакциях, в хлопаньи в ладоши, хихиканье, в том, что она вела себя со мной, как подружка. Да так оно и было. При моем достаточно нелюдимом и стеснительном характере подруг у меня было мало, и самым лучшим собеседником и советчиком для меня оставалась бабушка. С удивлением и внутренним торжеством слушала я рассказы одноклассниц о том, как их не понимают родители, как бабушка гоняла одну из них полотенцем, а на другую ругалась непонятным ругательством: «Проститутка твою душу мать».
Бабушка специально попросила для меня место у окна. Она знала, что я люблю наблюдать из самолета за всем, происходящим за бортом. Знала, что меня приводят в восторг бесконечные секвенции облаков – то розовых, то голубых, то дымно-серых. Садились мы уже когда было темно. Маленький самолетик трясло и шатало, потому что над Флоренцией был сильный ветер. Швед, до этого читавший, отложил книгу и перекрестился. Но мне не было ни до чего дела – я разглядывала внизу огни Флоренции. «Нет ничего красивее ночного города с самолета, особенно если он лежит у моря», – думала я про себя, привыкшая к частым посадкам в Анталии. Но здесь никакого моря не было, вернее, было – в часе езды отсюда, как мы потом узнали.
Когда я вышла из самолета, теплый воздух, пахнущий цветами, окружил меня, нежно защекотал ноздри и влился в легкие. Я остановилась, пораженная. Я думала, что это просто такая фраза: «В воздухе были разлиты ароматы цветов». Оказалось, что это реальность, как и многое другое чудесное, с чем предстояло встретиться впоследствии. Пока же реальностью была очередь к такси, которая, к счастью, быстро рассосалась. Мы ехали по ночной Флоренции, сначала современной, с высотками, как у нас, а затем влились в лабиринт узких улиц. На них галдела разноязыкая толпа, чувствовалось, что людям хорошо и весело в этом городе. Мне захотелось к ним, но я знала, что мы с бабушкой не будем ни при каких обстоятельствах разгуливать по улицам – хоть флорентийским, хоть римским, хоть московским в такое время. И на миг я пожалела, что приехала во Флоренцию в ее компании, хотя тут же устыдилась этой мысли. Бабушка жадно вглядывалась в полутемные улицы, на ее лице горело нетерпение, оно все так и вытянулось, и без того тонкий нос еще более заострился. Было видно, несмотря на все ее воодушевление, как она устала. «Ничего-ничего, Ирочка, сейчас выспимся, отдохнем, а завтра…»
III.
Завтра началось чудесно: я проснулась в маленькой комнате, через узкую прорезь в тяжелых занавесках светило солнце. Не наше – скромное, как бы украдкой заходящее в дом, а настойчивое флорентийское солнце-вырвиглаз. Захотелось вскочить и раздернуть шторы, впустить его еще больше, подставить ему все, что есть, – руки, ноги, голову, купаться и нежиться в нем. Но я только потянулась и посмотрела на соседнюю кровать: бабушки не было. Из ванной неслись звуки аккуратных движений – чтобы не разбудить меня.
Через минуту бабушка вышла из ванной, уже накрашенная и причесанная.
– Вставай, Ирочка, мы же идем в Уффици!
В устах бабушки это прозвучало как минимум как «Мы идем на прием к английской королеве». Я быстро спрыгнула с кровати и побежала в ванную – к королеве, так к королеве!
За завтраком мы, правда, насладились сперва пищей вполне материальной, потому что съели по два чудесных хрустящих круассана и выпили по две чашки каппуччино. А потом пошли через солнечный город к Уффици, благо, что идти было недалеко – немного пройти по Кальцайуоли и пересечь площадь Синьории.
Когды мы вышли на нее, то первое, что меня поразило, – это небо, необыкновенной глубины и яркости и вонзавшаяся в это небо высокая башня с зубцами. Тесная по российским меркам площадь была буквально забита статуями, фонтанами, ну, и, конечно, людьми. Высокая и обширная лождия справа вообще была перенаселена, в основном, мраморными персонажами. На их фоне выгодно выделялась бронзовая зеленоватая статуя.
– Бабушка, кто это?
– Это знаменитый «Персей» Бенвенуто Челлини.
– И чем это он так знаменит?
– А тем, что это одна из самых совершенных статуй шестнадцатого века и что на работу над ней ушло десять лет.
– Десять лет? Ничего себе.
Я всмотрелась в статую повнимательнее. Мне захотелось обозреть ее со всех сторон, и мы с бабушкой, кивнув по-дружески двум львам по бокам от лестницы, протиснулись к Персею через многочисленный народ. Он гордо сиял своими великолепными ягодицами.
– Посмотри, Ирочка, что видишь?
– Бабушка, ну что вижу? Попу Персея.
– Да нет, смотри выше, туда, где голова, затылок.
И тут мне открылось, что на затылке Персея, оказывается, тоже лицо – старое, с бородой, с глубокими морщинами.
– Ой, а кто это, ба?
– Это Бенвенуто Челлини собственной персоной. Такой вот автограф, кроме подписи на перевязи Персея.
С лоджии было хорошо видно суровое здание слева – палаццо Веккьо и чуть менее суровое справа – галерея Уффици, а между ними был небольшой перешеек, мостик.
– Ой, а это что, бабушка?
– Это, милая, начало коридора Вазари, который был построен в 1565 году всего за пять месяцев по повелению первого Великого герцога Тосканского Козимо I ди Медичи, и связал старый дворец Палаццо Веккьо с новым за рекой – Палаццо Питти.
– А что – по земле нельзя было нормально перемещаться?
Бабушка рассмеялась.
– Нормально, как ты говоришь, перемещаться было можно. Но в особых обстоятельствах эта дорога могла стать опасной.
– Какие это особые обстоятельства?
– Ну, например, заговор, восстание, ведь Медичи несколько раз до этого изгоняли из Флоренции и много раз пытались убить, так что такой путь бегства был просто необходим. Кроме того, коридор включил в этот маршрут и Уффици, на третий этаж которой, где только первоначально и находились коллекции Медичи, можно было попасть исключительно таким образом. То есть простым смертным вроде нас с тобой вход туда был заказан.
– То есть ты хочешь сказать, какое счастье, что мы сейчас можем попасть сюда совершенно беспрепятственно?
– Ну, конечно, милая. Но я вижу, что совсем беспрепятственно – нет, не получится.
Бабушка имела в виду то, что и очередь для тех, у кого уже был билет, растянулась почти до середины площади. Мы уныло устроились в ее конце, правда, шла она довольно быстро. И вот наконец мы, преодолев рамки металлоискателей, вошли в святая святых. За контролером билетов на входе сразу направо взмывала вверх огромная лестница.
– Бабушка, может быть, тебе будет тяжело подниматься? Поедем на лифте?
– Нет, нет, Ирочка, я хочу подняться так, как поднимались при Медичи.
На втором этаже мы уперлись в роскошную дверь с гербами и черепахой, над панцирем которой торчал какой-то обломок.
– Ба, здесь явно чего-то не хватает.
– Молодец, девочка. Здесь не хватает паруса. Черепаха с парусом была личной эмблемой Козимо I, при котором было построено это здание.
Немного отдышавшись, мы поднялись на третий этаж и прошли два вестибюля – с портретами Медичи и другой, где над входом был бюст некрасивого человека с выпученными глазами.
– А это кто, бабуль?
– Это Пьетро-Леопольдо Габсбург-Лотарингский из династии, которая сменила Медичи на Тосканском троне. Это он открыл галерею для широкой публики в 1769 году.
Пройдя под суровым Пьетро-Леопольдо и преодолев еще один контроль, мы очутились в самом длинном и самом красивом коридоре на свете. Из дальнего окна слева бил солнечный свет, потолок, расписанный фресками, сиял красками, у стен и у окон величественно поднимались античные статуи. Восторг затопил мою грудную клетку и вырвался коротким возгласом. Бабушка, довольная эффектом, с улыбкой смотрела на меня.
– А? Ну, что, Ирочка?
– Бабуль, потрясающе, правда, ничего подобного не видела.
– Молодец, милая, восторг – самая правильная эмоция в Уффици, потому что это лучший на свете музей, запомни – лучший!
Я не очень люблю музеи. Правда, и похвастаться тем, что я видела много выдающихся музеев, я тогда не могла. Редкие походы с классом в музеи нашего города вызывали скуку. Экскурсоводы на одной ноте нудно и монотонно рассказывали о картинах, об оружии и исторических документах. Но этот музей бил в глаза, он представал, как дама в пышном наряде, гордый своей красотой, он сверкал солнечным светом, он очаровывал. Хотелось стоять и бесконечно разглядывать все эти причудливые фигурки, выписанные на потолке, разбираться в хитросплетении орнамента, но бабушка уже пролетела вперед и звала меня из огромного зала, где на центральном месте царила или парила огромная алтарная доска с изображением Богородицы с младенцем.
– Джотто, – радостно выдохнула бабушка.
Какие-то смутные воспоминания зашевелились в душе, но не вызвали отклика, как и этот образ – странное суровое лицо с узкими глазами. Я поделилась своими наблюдениями с бабушкой.
– Да нет же, Ира, смотри, она улыбается!
– Ну, и что? В истории живописи полно улыбающихся нарисованных женщин.
– Да, но это начало XIV века, Ира, и это Богородица! Никто до Джотто не позволял себе так откровенно изображать улыбку Богоматери.
– Откровенно? – я с сомнением всмотрелась в едва намеченное движение губ.
– Да, да, посмотри, потому что через небольшое отверстие между губ видны даже зубы.
Подумаешь – зубы, тогда я не понимала, что Джотто был одним из революционеров в европейской живописи, что он впервые изобразил реальность, окружающий его мир. Иногда в стремлении сделать своих персонажей из плоти и крови он перебарщивал, и тогда возникали хорошо накаченные святые, например, в «Полиптихе» из Бадии, которые меня насмешили, смешат и сейчас. А вот один жест, запечатленный многодетным отцом Джотто (у него их было семеро) меня тронул: младенец со всей силой и любовью устремляется к матери и в этом стремлении приблизиться к ее лицу хватается за край ее одеяния.
В соседнем зале перед вычурным, но все равно прекрасным алтарным образом стояла толпа. Девушка-экскурсовод с горящими глазами требовательно вопрошала зрителей: «Как вы думаете, за что на этой картине было заплачена половина денег, выданных художнику?» Многие стали отвечать «золото», я тоже так подумала, но девушка, лукаво улыбнувшись, сказала: «А вот и нет. Тогда на что? Обратите внимание, где сосредоточена в этом сюжете только одна краска?». И тогда люди стали отвечать «синяя, синяя», и девушка удовлетворенно кивнула и стала рассказывать про то, что действительно – синяя краска была самой дорогой, потому что привозилась только из Китая и Афганистана, и была предназначена для самых важных персонажей. Девушка жестом фокусника извлекла из кармана монету – ту самую, которой расплачивался заказчик – его звали Палла Строцци с художником – его звали Джентиле да Фабриано за «Поклонение волхвов» – так назывался образ. «Вот, смотрите, это флорентийская монета флорин, правда – красивая?» Экскурсанты, с обожанием смотревшие на гида, послушно закивали и потянулись, чтобы посмотреть монету. Я тоже, как зачарованная, смотрела на девушку – ничего особенного: темные волосы, карие живые глаза, горевшие невиданным энтузиазмом, курносый нос, пухлые губы. А девушка радостно общалась с туристами, пока они не перешли в следующий зал. Я подумала: «Вот как нужно! Нужно дарить людям радость, радость встречи с прекрасным, которого они не понимают. Вот я – стояла бы здесь и смотрела, как баран на новые ворота, на эту пеструю картинку, ничего не понимая ни про синюю краску, ни про Паллу, ни про раму, ни про похищенный Наполеоном фрагмент.» Мне хотелось подойти к чудесной девушке и поговорить с ней, спросить ее о чем-ниубудь, но группа уже ушла вперед, и потом – я же понимала, что она на работе.
Я увидела ее после – совершенно опустошенную на террасе Уффици. Она сидела и жадно пила воду, и в глазах ее была такая усталость, казалось, что из нее выкачали всю энергию. Она сидела, глядя в одну точку минут пять, потом с трудом поднялась и пошла к выходу из галереи. Впрочем – нет, не так, прежде, чем зайти вовнутрь, она бросила любовный взгляд на купол, видневшийся вдали, на башню палаццо Веккьо, на голубое флорентийское небо. В этом взгляде были такая любовь и восхищение, что я поразилась. Как можно так любить, пусть и один из самых прекрасных городов на свете?! Но ведь и он же несовершенен, здесь очень жарко летом, как рассказывала бабушка, здесь много народу, в подвалах галереи Уффици воняет, здесь тоже есть попрошайки, воры и цыгане. И вдруг я поняла, что для девушки не существует ничего этого, что она не видит ничего, кроме своих картин и зданий. И меня поразил этот выбор, я позавидовала девушке, для которой работа была не просто средством зарабатывания денег, а любимым делом, любимым настолько, что оно вырастало до дела всей жизни, хотя девушка эта не была выдающимся ученым или врачом, спасающим жизни. Почему я завидовала? Да потому что я ни к чему такого интереса не испытывала. Я любила читать, но часто читала все, что попадалось под руку, бессистемно и без разбору. Ни один школьный предмет мне не нравился так, чтобы захотелось им заниматься серьезно, всю жизнь. Правда, можно были предметы, которые вызывали стойкую неприязнь, – физика, химия, алгебра, то есть было ясно, что я гуманитарий, но вот какой именно?
В следующем зале была толпа. В основном люди стояли перед двумя картинами – Мадонной с младенцем и перед двумя расположенными друг напротив друга портретами довольно некрасивых людей. Мы с бабушкой не стали толпиться, она привела меня к другой картине, у которой никого не было. Картина показалась мне скучной: толпа народа и здесь, лица круглые и невыразительные. Но – стоп! А это что за невзрачный плешивый монах, который со скучающим видом, подперев голову рукой смотрел на нас? Я вопросительно посмотрела на бабушку. Бабушка принялась радостно вопрошать меня: «Ты заметила, да? Заметила?»
– Бабуль, что я должна была заметить?
– А то, что это и есть автор картины, знаменитый художник фра Филиппо Липпи.
– Вот этот – плешивый?
– Ира, пожалуйста, не говори так о нем, это был великий живописец, представляешь, когда он умер в Сполето, Лоренцо Великолепный ди Медичи, синьор Флоренции, послал делегацию со средствами для торжественных похорон и заказал эпитафию самому Анджело Полициано! Знаешь, как она звучала?
Здесь я покоюсь Филипп, живописец навеки бессмертный,
Дивная прелесть моей кисти – у всех на устах.
Душу умел я вдохнуть искусными пальцами в краски,
Набожных души умел – голосом бога смутить.
Даже природа сама, на мои заглядевшись созданья,
Принуждена меня звать мастером равным себе.
В мраморном этом гробу меня упокоил Лаврентий
Медичи, прежде чем я в низменный прах обращусь.
История эта тронула меня, но оказалось, что бабушка только разминалась, и главный рассказ был впереди. Мы улучили момент, когда у знаменитой Мадонны по прозвищу Липпина, то есть написанная Липпи, никого не было, и подошли к картине. Бабушка рассказывала мне эту удивительную историю о похищении фра Филиппо своей возлюбленной Лукреции Бути из монастыря, о том, что эта картина была написана для Козимо Старшего Медичи за вмешательство в разразившийся скандал, а я стояла и смотрела, как в вечности плывут эти руки, как колышется вуаль, прикрывая нежное ушко, как мальчик с немного приплюснутым носиком игриво смотрит на нас. Мне впервые в жизни не было скучно в музее, меня впервые настолько тронула история художника, что захотелось немедленно бежать в отель, добыв предварительно книгу на русском языке о нем, и читать, читать еще и еще об этом удивительном человеке. Тем временем у соседней картины происходили вещи еще более примечательные. Та же самая девушка-экскурсовод, которая так меня поразила в предыдущем зале, теперь, стоя в профиль, закрывала билетом в Уффици правый глаз и, указывая себе на переносицу, делала отпиливающие движения. Я бросила бабушку у Филиппо и устремилась, как оказалось, к двойному портрету герцогов Урбинских художника Пьеро делла Франческа, но сути сего перформанса уже не застала. Мне объяснила бабушка, что Федерико да Монтефельтро, изображенный на картине, был кондотьером – кем? «Ну, полководцем, понимаешь?» «А, ну, ладно».
– Так вот, у Федерико не было правого глаза, он потерял его в бою, и художник, чтобы не подчеркивать это уродство, изобразил его здоровым профилем.
– А при чем тут нос?
– А при том, что по преданию…
– То есть…
– Ну, никто не знает, правда этот или нет, он приказал себе выпилить часть носовой кости, чтобы иметь одинаковый обзор справа и слева.
– Вот ужас!
– Да, – согласилась бабушка, – но это показывает, как человек относился к делу. И пристально посмотрела на меня.
Наконец мы пришли в зал Боттичелли, бабушкиного любимца, в котором, казалось, меньше народу из-за его больших размеров.
– Посмотри, Ирочка, разве он не чудесный?
Чудесный – было любимым бабушкиным определением. Как я сейчас понимаю, это отражало ее отношение к миру, то есть его полное принятие и любование им. Мне эта бабушкина черта нравилась, но я ее долго не понимала, потому что у меня с мироприятием были проблемы. Не то, чтобы в моей юной жизни случились какие-то ужасные события, просто мир пугал и временами раздражал, жизнь впереди казалась выкроенной по схеме, я не видела в окружающем особой красоты, все казалось мне обычным и почти скучным. Для бабушки же окружающий мир был полн тайн и загадок, и даже в самом простом предмете она видела красоту: не раз во время наших совместных прогулок она застывала над каким-нибудь причудливым листком или восхищалась цветом и формой облаков. В особую радость приводило ее все живое – птицы, бабочки, белки, когда в первый раз в жизни она увидела колибри, я думала, что с ней случится от восторга сердечный приступ. Несмотря на то, что птичка давно улетела, она все стояла над цветущим кустиком и ждала ее возвращения. Я думаю, это было ее своеобразным уходом от сложной жизни, войны в юности, не то, чтобы она была оторвана от реальности, нет, но стремилась изо всех сил не видеть уродливое, убогое, это касалось и ее отношения к людям.
О проекте
О подписке