Стукнула дверь. Кто-то вошёл в мою палату.
Я лежал на койке одетый, поджав ноги к животу. Глаза мои были закрыты.
От меня осталась только оболочка. Так бывает, когда в комнате после пожара остаются пустые обгорелые стены. Любое действие, будь то чистка зубов, дорога в сортир (четыре шага от кровати и четыре обратно) или ответы на вопросы – всё давалось мне путём преодоления мучительной слабости. Чтобы произнести слово, усилием воли я заставлял себя собирать все оставшиеся ресурсы. Люди, приходившие в мою палату до Э. Д., пытались разговаривать со мной. Второй день я ничего не ел. Я чувствовал, как жизнь уходила из меня холодными невидимыми потоками: от ключиц, вдоль по рукам до самых пальцев она стекала на больничный линолеум.
Но жаловаться было не на что: я содержался в идеальных условиях. Судя по всему, за меня хорошо попросили. Предоставили отдельную палату с удобствами. За окном располагался больничный двор-колодец; противоположная стена была выкрашена, как и положено в нашем печальном городе, в бледный лимонный цвет, на ней виднелись окна, похожие на моё, а между ними – словно издевательство – обозначались элементы декора: облупленный и выкрашенный заново портик, рельефные балясины. Для Петербурга – вид из окна самый обычный. Если бы не решётки на всех окнах.
Вошедшая в палату пожилая женщина в белом халате поздоровалась со мной, придвинула стул и села.
Седые, убранные назад волосы. Смуглая морщинистая кожа. Руки с тёмными пятнами на кистях. Жемчужная булавка под воротничком.
Для меня она была ещё одним жандармом. Я не собирался её приветствовать.
– Как чувствуете себя?
– Хуже некуда.
– Ваш начальник Андрей Николаевич договорился подержать вас тут некоторое время, пока не уляжется ситуация.
– Ах да. У меня же есть покровитель. Как я мог забыть.
– Появляться на работе нельзя. И возможно, вам в скором времени понадобится медицинское освидетельствование.
– И что вы мне влепили? От чего лечите?
– Официальный диагноз ваш звучит как острое обсессивно-компульсивное расстройство1. Нужно же мне было хоть что-то написать в вашей истории.
– И всё?
– Пока всё. Не делайте такое удивлённое лицо. Против вашей воли вас никто лечить тут не будет.
– Ага, не будете. Как же. Накачаете меня каким-нибудь галоперидолом, чтобы я валялся, как этот… как его. На грядке… Давайте, давайте. Всё равно мне туда дорога.
– Нет. Пичкать вас препаратами нет нужды.
– И зачем вы тогда ко мне явились?
– Будем разговаривать.
– Я не верю во все эти штуки. В психологию, в психоанализ. B бога тоже. Говорю, чтобы у вас было основание меня выпроводить. Или обколоть.
– Сказать честно, я сама с трудом верю в такие вещи, как психоанализ. Тем интереснее моя работа.
– Как можно заниматься тем, во что не веришь?
– А результат?
М о л ч а н и е
– Так и будете лежать?
М о л ч а н и е
– Вы хоть бы сели. Всё-таки я вас намного старше, и я женщина.
М о л ч а н и е
– Вот так-то лучше.
– Давайте прекратим.
– Не могу.
– Осточертели вы мне.
– Мы с вами коллеги. Мы врачи. И вы тоже не бросаете задачу, пока её не решите.
– Это моё личное дело.
– Теперь ещё и моё.
– Терпеть не могу чужих.
– Давайте поговорим, и я перестану быть для вас чужой.
– О чём нам с вами разговаривать-то?
– Расскажите про что угодно. Хотя бы про вашего первого пациента.
– Не помню.
– Тогда про второго.
– И того не помню.
– А того, которого вы лечили лет двадцать назад, помните? У нас у всех со времён ординатуры много занимательных историй и встреч.
– У нас в ординатуру попадали только… непростые ребята, очень. Или богатые.
– Моя ординатура досталась мне именно так, по блату. Мои отец и дед были известными психиатрами. А прадед – ну, назовём его священнослужителем, это будет ближе к истине. Так что вы оканчивали?
– Первый мед, конечно. Был интерном. Потом работал в реанимации.
М о л ч а н и е
– Есть какое-то препятствие, которое мешает вам со мной говорить?
– Кажется, есть.
– Поясните.
– Чёрт… Не знаю. Не могу сказать ни точно, ни приблизительно. Куда-то пропадают все слова. И всё вокруг – словно через мутное стекло.
– И всё-таки вы довольно точно описываете своё состояние.
– Это даётся нелегко.
– Поработайте ещё немного. Можно и не говорить.
– А чего вы от меня хотите, чёрт побери?
– Напишите.
– Зачем? У меня нет такого дарования!
– Будет легче. Запишете – сможете подумать, исправить. Отыскать слово.
М о л ч а н и е
– Попробуйте. Всё равно тратите время даром. Лучше записать историю, чем пить препараты.
– Давно не писал от руки. Уже и забыл, как это.
– Компьютеры в отделении запрещены. Забываете слова? У меня много словарей. Если хотите, завтра принесу.
– Ничего у вас не выйдет.
– А у вас выйдет. Напишите историю. Про вашего первого пациента. Того, которого вспомните, о ком захотите рассказать.
– Не знаю.
Из коробки № D-47/1-ЮХ1995 г.
Наутро в отделении всё уже было как обычно.
Стояла тишина: тревожная, душная, кисловатая. Рита ушла в сестринскую и, наверное, спала. А я не спал. Бродил по палате, собирался выйти покурить на улицу. Не дойдя до лестничной клетки, разворачивался. Возвращался в палату и садился за стол.
К двум койкам возле правой стены я подходил ночью раза три; мониторы показывали, что на этом маленьком островке всё спокойно и планово. Именно этих больных сегодня отгрузят в первую хирургию, ведь по меркам ОРИТа2 они считались уже практически здоровыми.
Бабка у окна храпела. Катетер торчал из её бёдер, как стебель из листьев. Всю ночь бабка металась и вопила, словно мозг её был яснее ясного, словно она понимала всё происходящее, – то ли звала кого-то на помощь, то ли прогоняла.
У «моей» пациентки аппарат ИВЛ шарашил будь здоров, поршень ходил вверх-вниз, гармошка растягивалась и сжималась. Сатурация девяносто шесть. Вот то-то же.
После общей летучки заведующий Виктор Семёнович обходил реанимационные палаты. Я передал смену и мог уйти, но болтался в отделении. Я ждал. От нечего делать начал строить башенку из коробочек с ампулами. Неловко повернувшись, нечаянно задел стойку, и флаконы зазвенели. Заведующий обернулся на шум.
– Что, коллега, судя по всему, ночка была образцово-показательная, – чуть улыбаясь губами с синими жилками, сказал он.
Я развёл руками и, кажется, тоже улыбнулся. Виктор Семёнович взял со стола потрёпанную историю болезни и начал её листать.
– Было проведено… Закрытый массаж, ну-ну. Де-фибрилляция, интубация, атропин, – вслух читал он. – Хм, ну, допустим. Адреналин тебе тогда зачем, если сердце уже завёл? – заведующий оторвался от чтения и поднял на меня глаза.
– Виктор Семёнович, так схема же стандартная… – ответил я быстро, как на уроке.
Он кивнул и снова заглянул в историю.
– Реанимационные мероприятия можно считать результативными, – читал он, водя ручкой по строчкам. – Давление девяносто на шестьдесят, сатурация девяносто восемь, пульс восемьдесят два.
Я молчал.
– Ну что, поздравляю, – сказал заведующий. – Не прошло и полугода, как боевое крещение состоялось.
– Да уж… – пробормотал я.
Заведующий внимательно посмотрел на меня и сел за стол.
– Сделал всё как по писаному, – сказал он, доставая из нагрудного кармана авторучку. – В целом отличная работа.
И замолчал. Мне показалось, что сказано было всё… да не всё.
Я вопросительно смотрел на заведующего, и тот сообщил наконец:
– Старая примета, не обращай внимания. Считается, если первая реанимация в жизни дежуранта прошла без сучка и задоринки, то абстрактный молодой специалист, – заведующий кивнул в мою сторону, – тот, которому повезло в первый раз, неправильно выбрал профессию.
– Почему?
– Ну, вот так, – заведующий махнул рукой. – Не бери в голову, – он кивнул на металлический столик, где возвышалась моя пирамидка из коробочек.
– И убери уже свой зиккурат, – сказал он раздражённо. – Каждый день вижу это безобразие. В детском саду, что ли?
Я постоял посреди палаты. Потом подошёл к своей башенке, посмотрел на неё, подумал и сверху аккуратно водрузил флакон просроченного пенициллина с присохшим к стенкам желтоватым содержимым.
Направился в ординаторскую. Долго там переодевался, перекладывал вещи. Потом вышел и снова вернулся – забыл пейджер в кармане халата.
В дверях столкнулся с Андрюхой. Грачёв только что заступил на дежурство. Он поглядел на меня и присвистнул:
– Ну здоро́во, Иисус Христос, воскреситель мёртвых.
Я похлопал его по плечу и попробовал протиснуться наружу. Но не тут-то было.
– Да ладно тебе! Ну вколол и вколол. Всё нормально, Юрка, слышь?
Я кивнул.
– Что, большой косяк? – спросил я, понижая голос и высвобождаясь из огромных грачёвских лап.
Грачёв пожал плечами.
– Да ну, какой косяк… – ответил он тоже тихо.
И добавил монотонно:
– Ты кроме адреналина ещё много всякой ненужной фигни вколол.
Я попытался возразить, но Андрюха отмахнулся.
– Всё равно не парься. Тётка жива? Жива. Победитель всегда прав, – Андрюха включил чайник и достал из тумбочки пачку пакетированного чая. – Чем меньше вмешательство, тем оно правильнее. Меньше вколол – больше помог. Ты ж на неё, беднягу, пол-аптеки угрохал. Лекарств и так нет ни хрена.
Я оставил Грачёва наедине с его завтраком, а сам пошёл по коридору к лифту. «Меньше помог – больше вколол», – повторял я про себя.
Выходя из дверей корпуса, я увидел, что сжимаю в руке дурацкий пейджер. В своё время я был очень доволен, купив его по дешёвке. Прицепил пейджер к ремню на брюках, пошёл вниз по лестнице и выскочил наружу, где на улицах города вовсю уже бушевал шумный горячий день, один из последних тёплых дней длинной северной осени.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Меня нет! Ме-е-ня не-е-ет!!!
Мама Надя кричала. Я представлял, как она стоит, вцепившись в подоконник, и держится только за собственный крик. Видел её лицо, сморщенное и красное.
– Умерла-а! – вопила она. – Сдо-охла я-а-а-а! Юрка голодом смори-и-ил!
Я слышал её крик, кажется, от самой остановки. А может, ещё и в метро слышал, как она захлёбывается и давится страхом и пустотой, в которой повисла. Когда я вбежал во двор, под нашими окнами уже стояли две вездесущие соседки.
– Вон, бежит, красаве́ц против овец…
– Ты бы, Юра, хоть сиделку ей нанял. В следующий раз милицию вызовем. За нарушение спокойствия.
– Мать одну оставить на ночь! По бабам, что ли, ходишь? Срамота какая!
Я перемахнул через разбитые ступеньки.
Ключ легко повернулся в замке, но дверь не поддалась. Что-то держало её изнутри.
– Ма-ам? – позвал я.
Дверь не ответила.
– Мама Надя! Открой! – я колотил кулаком по дерматиновой обшивке.
Послышался тяжёлый скрип.
– Ма-ма На-дя! – я приложил губы к замочной скважине. – Я хлеба купил. Хле-ба!
Хлеба я и правда купил. В подвале дома напротив нашей остановки появилась маленькая пекарня. В начале двухтысячных она закрылась, но во времена моего интернства на обратном пути с ночных дежурств я ещё заставал первую партию пористого, пахнущего свежими дрожжами хлеба, такого горячего, что от него даже плавился тонкий полиэтиленовый мешок. Мама очень любила хлеб. Не только этот, из пекарни, а любой. Период, когда за хлебом выстраивались очереди длиной в квартал, для мамы стал самым ужасным: она вспоминала эвакуацию, плакала, а иногда даже путалась, не понимала, какие годы стоят на дворе. Одной булки нам с мамой Надей не хватало, и я брал три. Если дома в холодильнике вдруг обнаруживалось масло, его можно было намазать сверху, и оно таяло, протекая внутрь мякиша, в хлебные пещеристые тела, заполняя их жёлтой душистой жидкостью.
Сквозь тряпичную сумку, висящую у меня на плече, хлебный запах проникал наружу, и мне страшно хотелось есть.
Навалился плечом на дверь. Она не поддавалась.
– Ну и зря, – сказал я матери. – Не открываешь, вот и сиди голодная. А я завтракать буду.
Чтобы меня было видно в глазок, я сел на ступеньку спиной к стене, на учебник «Сердечно-лёгочная реанимация». Учебник я знал почти наизусть, но, как говорил наш заведующий, «случаи – они всякие бывают». Вот случай и подвернулся.
Корка хрустнула, слюнные железы с болью выстрелили в нёбо. Закатив глаза, я шумно зачавкал, демонстрируя, как мне вкусно и хорошо. Над моей головой по стене подъезда, по островкам облупленной краски полз маленький рыжий мураш. Я поставил палец поперёк траектории его движения, но мураш исчез. Наверное, упал.
Прошло время. В коридоре за дверью заскрипело. Я как ни в чём не бывало продолжал насыщаться.
Запивать было чем: молоко мне тоже удалось купить. Правда, в нашем магазине продавалось плохое, порошковое молоко, которое покупалось только для того, чтобы варить маме кашу. Я уминал мягкий хлебный кирпич с чудовищной быстротой. После бессонной ночи аппетит был что надо, и я сдерживал себя, чтобы не сожрать булку целиком.
Послышались грохот и оханье, мама Надя двигала какие-то тяжёлые вещи. Наконец дверь качнулась, и в узкой щели появился мамин глаз.
– Юра, ты?
Я легонько помахал ей рукой, сжимавшей уполовиненную бутылку молока.
– А чего на голом полу сидишь?
– Я не на полу. Я на учебнике.
– А чего домой не идёшь? – она уже целиком высунулась на лестничную площадку.
– Ключ потерял.
Лицо её сделалось строгим.
– Иди домой. Соседи придут. А ты тут расселся.
Мама Надя говорила с паузами, но её перебивать было нельзя. Я послушался, встал, подобрал с пола «Сердечно-лёгочную реанимацию». Мама Надя отобрала у меня молоко.
– Всё вылакал? – она расстроилась.
– Не всё – только половину.
Мы проникли в квартиру. Пришлось перешагивать через приваленную к двери баррикаду. Чего там только не было: мой старый велосипед, который мама Надя притащила с балкона, обтрёпанные, дедушкины ещё чемоданы, коробки с книгами, до которых у меня никак не доходили руки.
– Мама Надя, что это такое? – спросил я.
– Где?
– В коридоре. Вот эти вещи.
– Вещи? – переспросила мама Надя. Она теперь всегда переспрашивала. – Дак чтобы не пришли… Эти.
– Кто?
Она не ответила и молча пошла на кухню.
Вчера я получил зарплату. Очень странную нам в больнице в то время выдавали зарплату. Денег было ровно вполовину меньше того, что мне причиталось. Невыплаченную сумму я взял ноотропными препаратами. Так руководство иногда выходило из бедственного положения. Маму Надю всё равно нужно было чем-то лечить.
Наступила мирная пауза. Мы ели хлеб, который уже почти остыл. Масла не было, но нашлись яйца. Желтки глазуньи лопались и растекались в маминой тарелке, она медленно размазывала их ложкой.
Вот так мы и жили с ней, и все соседские вопли были мне по барабану, и все милиционеры с протоколами шли лесом, а иногда мне даже казалось, будто мама понимает всё, что с ней происходит. Когда она ругала меня за поздние приходы домой или за то, что я плохо её кормил, приходилось соглашаться.
– Ты своими лекарствами хочешь меня отправить на тот свет, – нередко заявляла мать.
И мне казалось, что это тоже правда. Рано или поздно мама оказывалась права.
День набирал обороты, я смотрел на маму Надю, лежащую с закрытыми глазами под пыльным настенным ковром. Вынимал иголку из её руки, укрывал стёганым одеялом и уходил на свою половину, отгороженную дээспэшным шкафом. Засыпая, прокручивал в голове всё якобы чудесное воскрешение моей первой реанимационной пациентки, но мало-помалу в моей памяти оседала истина: куча ошибок, наивное бахвальство неумехи.
О проекте
О подписке