Под христианской культурой мы будем понимать важнейшие особенности мышления, свойственные человеку, жившему между IV и XV вв. в Западной Европе. Речь пойдет о тех проблемах, которые в разной мере волновали всех представителей средневекового общества, но прежде всего, конечно, тех, кто умел их выразить: словом, делом, в произведении искусства. Мы увидим, что они лишь отчасти совпадают с тем, что волнует нас сегодня. В то же время средневековый человек не вызывал бы у нас особого интереса, если бы он не был нашим далеким, но все же настоящим, законным предком. Его культура и картина мира ничем не затронули бы наше воображение, если бы мы – хоть в малой степени – не узнавали в нем самих себя.
При всей условности историко-культурных хронологических границ без них не обойтись, и выделение тысячелетия IV–XV вв. представляется наиболее обоснованным. IV столетие вывело христианство из подполья. «Долгий» V век, от Августина до Боэция, с одной стороны, христианизировал обе империи, Восточную и Западную, с другой – поставил точку на имперской истории Запада. Юстиниановская попытка вернуть Рим римлянам не смогла вернуть средиземноморской культуре единства под эгидой Константинополя и латыни. Точно так же «долгое» XVI столетие – его религиозное, художественное, политическое, научное мышление – коренным образом поменяло всю систему координат. И наверное, в нем следует проложить условную – очень широкую – пограничную полосу в большой истории западноевропейской культуры. Но и без IV в., формально и по сути входящего в историю античной цивилизации, трудно понять все дальнейшее развитие именно культуры.
Современная историография как никогда далека от единства по поводу хронологических и географических рамок Средневековья. Некоторые историки любят говорить о «долгом Средневековье», приблизительно от III до начала XIX в., от кризиса Римской империи и распространения христианства до индустриальной революции, ибо, говорят они, в истории мировоззрения много констант, то есть того, что не меняется. Такое Средневековье тяготеет к бесконечности, вбирая в себя и Возрождение, и Просвещение, то есть эпохи, строившие свое самосознание на отрицании Средневековья и его «предрассудков». Мы будем правы, если скажем, что у средневековых людей хватало предрассудков: они сами критиковали их не хуже, чем это делал Вольтер. Однако чуть критического взгляда на современное общество достаточно, чтобы удостовериться, что в нем их тоже немало. При желании можно даже прийти к выводу, что они в целом не изменились.
Можно также утверждать, как это часто и делается, что средневековые писатели, художники, ученые рабски следовали своим многочисленным авторитетам, историки были некритичны или бессовестно лживы и продажны. Если хороший современный автор будоражит наше воображение привкусом новизны и свежести, изяществом и неожиданными поворотами стиля, то хороший средневековый автор может похвастаться разве что удачно скомпилированной «суммой», списком вопросов и ответов, которые кажутся нам в лучшем случае забавными, а чаще – праздными. Во всех своих проявлениях Средневековье скучно, монотонно и неоригинально. Однако, рассуждая таким образом, мы слишком быстро сбрасываем с законного пьедестала идол авторитета в современной культуре, отнимаем у нее главное: преемственность.
Сегодня, как и тысячу лет назад, художник учится у мастера, как и прежде, заимствует у предшественников формы и приемы мастерства. Отрицание канонов и правил в эпоху авангарда стало правилом: не отрицавший канонов и не предлагавший чего-нибудь совершенно «нового» не мог рассчитывать на свое место под солнцем Монмартра. Ученый, как и его предшественник-схоласт, должен снабдить свое исследование многоэтажным критическим аппаратом из ссылок, цитат и библиографии. Смелые физики, кратко и доходчиво растолковывая нам модель мироздания и раскрывая историю времени, оптимистически утверждают, что, если мы найдем ответ на вопрос, почему существуем мы сами и наша Вселенная, «это будет окончательным триумфом человеческого разума, ибо тогда нам откроется Божественный замысел»[7]. Логику работы журналиста и его начальства при отборе материала для телепередачи или блога можно анализировать с помощью тех же исследовательских приемов, что и хронику, написанную в XV в. по заказу аббата, герцога, короля или парламента. Далеко ли мы от Средневековья? Или оно – предостережение от «притязаний на исключительность»?[8]
В средневековом сознании очень важно было понятие канона, то есть заранее заданных правил, которым нужно следовать в жизни и творчестве. «Свобода творчества», «свободомыслие», ниспровержение канонов и авторитетов, постоянная смена вех и течений, определившие культуру XX в., наследницу авангарда, – все это создало свои непреложные законы, которые подчинили себе мировоззрение и поведение индивидов. Вряд ли кому-нибудь пришло бы в голову прийти на дискотеку в костюме и галстуке и рассуждать там о сравнительных достоинствах Рембрандта и Эль Греко: это было бы воспринято как отрицание культуры дискотеки, отрицатель по крайней мере будет оттеснен с танцпола, окажется «маргиналом». Так же странно, наверное, выглядел бы доминиканец, облаченный в традиционную для его ордена белую рясу с черным плащом, в кружке свободомыслящих просветителей: они бы его выставили. Свободомыслие умеет быть нетерпимым.
Средневековые люди не были ни глупее, ни ограниченнее, ни догматичнее нас. Только согласившись с этим, имеет смысл начинать исследование средневековой культуры. Отказавшись от роли арбитров, – но не отказавшись от права на суждение, – мы не умрем с тоски, глядя на вечно повторяющиеся сюжеты христианской иконографии или читая скучные парафразы заранее заданных сюжетов и истин: они покажутся таковыми лишь на первый, поверхностный взгляд.
Современная оценка Средневековья в истории мысли далека от осуждения, унаследованного от Нового времени, от XVIII в., когда Фридрих-Вильгельм Прусский, назначая учителя истории для наследника, будущего Фридриха Великого, запрещал ему говорить об этой «католической» эпохе[9]. Cудить и осуждать в сегодняшней науке вообще как-то не принято. Для широкого читателя нужную работу сделали путеводители, расставившие звездочки у средневековых медвежьих углов. В средневековых текстах открыли философию языка, семиотику, временну́ю логику, эпистемическую логику, философию множеств. В немецкой школе доминиканцев XIV в. обнаружили нечто отдаленно родственное трансцендентальному идеализму, метафизике духа и даже некую форму феноменологии[10]. В средневековой мысли уже не ищут одни лишь «истоки», «потери», «пробуждения» и «возрождения» некой философии, но различные способы, которыми мыслители организовывали общество и придавали смысл окружающему миру[11].
Средневековые историки, несмотря на отсутствие истории как самостоятельной дисциплины или специальных факультетов, заложили основы современной исторической науки, совместив поиски причинно-следственных связей между событиями с погодными записями событий – хрониками и анналами. В своей тяге к периодизации они «овладели временем»[12]. Парижские и оксфордские математики XIV в. (или «калькуляторы», «вычислители», как они себя называли) за четыре века до Ньютона вплотную подошли к закону всемирного тяготения[13]. Так называемая готическая архитектура, ненавистная Вазари не меньше, чем «варварская» латынь – гуманистам, дала архитектуре XIX–XX вв. не меньше, чем Ренессанс и классицизм Нового времени, причем не только в техническом плане, что очевидно с первого взгляда на Эйфелеву башню, но и в эстетическом, если посмотреть и почитать Ле Корбюзье, Салливана, Миса ван дер Роэ, Гропиуса.
В VII–VIII вв. ирландские и британские монахи, испытывая понятные трудности в латыни, решили, переписывая книги, разделять слова, а не писать сплошняком, как писали прежде. Сами того не зная, они заложили основы не только современной книги, но и самой практики чтения «про себя», кажущейся нам элементарной и самоочевидной. В этих практиках лежат истоки и современного литературного самосознания, интимного отношения к тексту. Если античный и раннесредневековый человек диктовал текст секретарю, то Гвиберт Ножанский, около 1100 г., владея практикой раздельного письма, уже мог записывать что-то для себя. Из этого «для себя», как мы увидим, возможно, и возникли литературная субъективность, соло Автора. Но даже палеографы поняли всю значимость этого явления относительно недавно[14].
Слово «компьютер» восходит к среднелатинскому computus или compotus, которым британские и ирландские монахи VII–IX вв. обозначили вычисление дат передвижных праздников литургического календаря, привязанных не к солнечному, а к лунному календарю, прежде всего Пасхи. При желании наш современник может найти именно в Средневековье, а не в Античности и не в Возрождении истоки всего что угодно, будь то парламентская демократия, банковское дело и даже самолет. Одним словом, Средневековье – колыбель современной цивилизации.
Трудно себе представить, что в XIII в. все жители, скажем, славного французского города Шартра, входя во вновь отстроенный после пожара собор, смотрели на его огромные витражи и понимали их одинаково. Одни и те же образы понимались их заказчиками, творцами и зрителями совершенно по-разному. Точно так же, слушая «Песнь о Нибелунгах», в целом популярную, монах из Южной Германии, где «Песнь» сложилась, или любой другой клирик того же XIII столетия испытывал не те же чувства, что его современник из рыцарского сословия. Крестьянин же вообще вряд ли понял бы, зачем обо всем этом рассказывать, – у него хватало забот. Действительно ли Средневековье стремилось к некоему «синтезу», как это представлялось некоторым историкам сто лет назад?
Поставим вопрос прямо: существовал ли вообще средневековый человек? Или следует говорить отдельно о мировоззрении средневекового купца, клирика, рыцаря, горожанина, короля, нищего, монаха, пахаря, папы римского, императора? Мы увидим, сколь непроходимая пропасть могла разделять их мнения по одному и тому же вопросу. Но ситуация мало изменилась: возможна ли история современного европейца? Или современного россиянина? Средневековое общество, как и всякое другое, было обществом неравенства, и, в отличие от нашего, у него не было таких более или менее действенных культурно уравнивающих средств, как интернет, цензура или система обязательного образования. В этом обществе можно было найти лишь одну «амфибию»: это святой[15].
Разница в мировоззрении сословий сказывалась зачастую сильнее, чем в наши дни, она была как бы заложена от рождения, а если человеку удавалось повысить свой статус, то кардинально менялась и его система жизненных координат. Монах графского рода, будь то отданный в монастырь в детстве облат или принявший постриг в сознательном возрасте, мыслил и действовал не так, как остальные члены его линьяжа, оставшиеся в миру, даже не порывая связей с ним. Впрочем, и нынешняя элита, даже от сохи, становясь элитой, обязана отказываться от ценностей сохи и принимать новые для себя правила игры. Пассажир «роллс-ройса» будет стоять в пробке, ибо ему негоже спускаться в метро.
В Средние века бо́льшая часть населения, в том числе политической и экономической элиты, за исключением клира, тоже неровно образованного, не умела писать и читать даже на родном языке, не говоря уже об основном языке культуры – латыни[16]. Чего же стоят для исследования коллективной психологии и культуры письменные и иные свидетельства, созданные по большей части клиром, доля которого не превышала 2–3 % населения? Но так ли высока доля пишущих для широкой аудитории и для потомков сегодня, в современной западной или русской культуре? Предположим, соборы Шартра или Реймса, с их витражами и сотнями статуй, – интеллектуальная энциклопедия Средневековья, как любят вслед за авторитетными историками искусства повторять учебники. Здесь мы найдем человеческую историю, космос, этические и эстетические ценности, зерцало природы, богословие, политические идеалы. Но эту энциклопедию мы можем прочесть, лишь вооружившись биноклем и знанием богословских и иных текстов. У средневековых людей не было биноклей, и даже очки, это минимальное подспорье для глаз, ослабленных чтением при свече и факеле, появились лишь в конце XIII в. и долго оставались предметом роскоши. Что видели средневековые люди под 40-метровыми сводами соборов, там, где средневековый дух, в прямом и переносном смысле, достигал своих высот? Собор, оставаясь самым заметным свидетельством о средневековой цивилизации, не дает ее коллективного портрета. Слишком просто приписать его риторику и образность тем, для кого он строился, – безмолвствующему большинству. Но это большинство не призвано было все и вся понимать, но восхищаться и платить. Более того, не только толпа, но и власти предержащие по большей части стояли ненамного выше в интеллектуальном плане и понимали в хитросплетениях витражей немногим больше, чем их простой крестьянин.
Не приписываем ли мы, современные зрители и читатели, новые смыслы и значения тем символам, которые наши давние предки не могли различить из-за слабости зрения или образования, а то и просто из-за отсутствия интереса? Ведь религиозный средневековый человек чаще всего в повседневной жизни был, как и наш современник, глубоким материалистом, вовсе не склонным витать в облаках. Это не значит, что он не умел мечтать или что нам запрещается помечтать под сводами собора, воображая себе, что твой Шатобриан в 1800 г., как эти каменные леса выросли из рощ галльских друидов[17].
Однако «история – наука о человеке, о прошлом человечества, а не о вещах или явлениях. Да и существуют ли идеи вне зависимости от людей, которые их исповедуют? Ведь идеи – это всего лишь одна из составных частей того умственного багажа, слагающегося из впечатлений, воспоминаний, чтений и бесед, который носит с собой каждый из нас. Так можно ли отделить идеи от их создателей, которые, не переставая питать к ним величайшее уважение, беспрестанно их преобразуют? Нет. Существует только одна история – история Человека, и это история в самом широком смысле слова»[18]. Что имел в виду Люсьен Февр, говоря о человеке, то с маленькой буквы, то с большой, то в единственном числе, то во множественном? Что важнее: «неясные движения безымянных человеческих масс, обреченных, образно выражаясь, на черную работу истории» или «руководящие действия известного числа так называемых “исторических фигур”, выделяющихся из этой серой массы»? Этот вопрос лежит в основе таких великих литературно-исторических полотен XIX в., как «Замогильные записки» Шатобриана и «Война и мир». Он же – главный в «Боях за историю», одном из замечательных памятников исторической мысли первой половины XX столетия. Он же вызывал оживленные дебаты в наших академических аудиториях 1990-х гг.
Затишье последних лет не говорит о том, что вопрос решен. А мне просто нужно определить, о ком пойдет речь. Я предлагаю считать, что средневековый человек очень во многом отличается от нас, однако он интересен тем, что эта его непохожесть парадоксальным образом нам близка, актуальна и многое может объяснить в том, что происходит с нами сейчас. Мы должны очень осторожно обобщать мнения, высказанные отдельными авторами, или образы, созданные отдельными художниками, до уровня коллективной психологии, некоего «народа», пусть даже объединенного под эгидой одной религии или одного трона. Ни Фома Аквинский, с его 16-томным собранием сочинений, ни Данте с его «Комедией», вобравшей в себя все и вся, не отвечают ни за все Средневековье, ни за всю схоластику, ни за всю Италию, ни за всю поэзию. Любое общество говорит на разных языках или, если угодно, понимает по-разному одни и те же слова и выражения. Поэтому и средневековый человек станет предметом нашего исследования не как идеальный тип, но как член общества, одновременно объединенного общими интересами, надеждами, желаниями – и раздираемого конфликтами, ненавистью, страхами. Духовное наследие этого общества, всякий документ прошлого, по одному из самых замечательных бахтинских выражений, сказанных по совсем другому поводу, есть «стенограмма незавершенного и незавершимого спора»[19].
Вслед за Бахтиным попробуем наладить диалог, попробуем дать слово собеседнику и прислушаемся. Сами средневековые люди знали, что такое человек? Среди природных и человеческих катаклизмов, политической и религиозной неразберихи существовал ли идеал человека, понятный и желанный одновременно монаху, королю, богачу, нищему, горожанину и крестьянину? На этот вопрос можно ответить утвердительно. Более того, мало какая иная эпоха была столь уверена в предвечной заданности такого идеала, как христианское Средневековье. В обществе, проникнутом религией, на протяжении столетий не желавшем осмыслять самое себя и то, что с ним происходит, иначе как под эгидой вечности, богословствуя, идея человека естественным образом произрастала из христианства. Человек – это тот, кто верует. Тот, кто не верует, вроде нынешнего атеиста или, если вернуться поближе к изучаемой эпохе, французского «вольнодумца», уже не человек.
О проекте
О подписке
Другие проекты