Мать суетилась у плиты, я смотрел на клетку с хомяком, стоящую на полу. Не жил и не говорил. Скучал, тосковал, молчал. Вспоминал встречу с Есениным, точней, с парнем, подобным ему, сидящим с девушкой во дворе, покончив с собой пред тем.
«Дарвин награждал обезьян, надевал им на шеи крестики и пожимал им лапы».
Пили кофе, сказав все слова до моего рождения, наобщавшись с мамой до этого, когда я был в утробе, как в танке, атакующем Советский Союз, падший на мир золой. Я думал о пуповине как о расплавленном дуле, о выстрелах его, дарующих жизнь и смерть, скрученные воедино, образуя канат, по которому я поднимался наверх в школе 55.
«Если умирать, то со всех сторон».
С утра пошёл в банк оплатить кредит, взятый матерью. Деньги не приняли.
– Надо вносить на карту.
Её со мной не было. Я вышел и закурил. Зашагал по улице, глядя в небо, свитое пауками. В нём висели галки, воробьи, самолёты. Серость, туман и дождь. Мороженое в ноябре.
«Любовь – это 1 сентября 1939 и 2 сентября 1945 годов».
Прошёл мимо магазина, перед которым сидели голуби, ожидая зерна и хлеба, откусил ноготь, пожалел об этом, так как руки не мыты и Мао Цзэдун скончался в возрасте 82 лет. Наступил в воду. Вода намочила ногу. Правый носок и плоть. Я выругался, чихнул, осмотрелся. Ничего. Никого. Только люди, дома, машины. Ивы и тополя.
«Что со мной было? Я жил в арабской стране, я критиковал Бога и Магомета, и мне отрубили голову. Закатили её на гору и оставили там. На вершине, на точке. Потому я и здесь».
Открыл железную дверь и очутился в квартире. Вышла навстречу мама. Умирал хомячок.
– Выгреб всё из норы. Лёг на холодном полу. Дышит. Не ест, не пьёт.
Я не смог взглянуть на него. Жалость расцвела в моём сердце. Распустила цветы. Каждый из них был ядовит. Я срывал их и ел. Слёзы текли из глаз. Жизнь проходила мимо, заодно, как бы нехотя цепляя всех без исключения и унося с собою в могилу, возвращая назад, туда, где Ленин отмечал 1917 год и Трамп жарил утят на вертеле во время 22-го чемпионата мира по футболу, проходящему в Катаре, растящем повсюду боль.
«Изнашиваются штаны, куртка, носки, кожа, мясо и кость, в конце концов остаётся ничто, оно и горит истлевшим».
Вспомнил перестройку, песню «Яблоки на снегу», когда она звучала, а с Кавказа ехали мои дяди, привозили аромат мандаринов, гор и войны, отзвуки поездов, их дыхание и эхо выстрелов из Абхазии, Карабаха и Южной Осетии, где шли «Чайка», «Дядя Ваня» и «Три сестры», а иначе война.
«Кавказ застыл, задрожал, опустился на одно колено, привстал, зарычал, ощерился, загрохотал, сжал кулаки, заревел, бросая камни и лёд, надел сланцы, прошлёпал на кухню, зевнул, поставил сковороду на огонь, разбил над ней яйца, посолил, поперчил, сел за стол, повязал салфетку, взял в руку вилку, позавтракал и ушёл. Лежать на диване дальше».
Я любил тексты, похожие на шоколад: беря плитку, то есть абзац, я разламывал её на строчки и на слова, медленно рассасывал и съедал.
«Не строки, а шприцы, инъекции в человека».
Прошагал в свою комнату, открыл Сбербанк-онлайн, перевёл деньги со своей пенсии, выдаваемой за безумие, на карточку матери, чтобы не париться и не мучиться дальше. Включил кинофильм «Война» про Чечню, спустившуюся с гор, сметая и топча всё на своём пути, рубя, убивая, жгя. Не вдаваясь в подробности, а закладывая в души динамит, разрывая их на куски, разбрасывая на тысячи километров Новый год, работу, песни, фото, выходные, лапшу со сметаной, пиво, детей, мужей, жён.
«Мой организм переполняют крыши, шары, самолёты».
Открыл бутылку «Жигулёвского», сделал крепкий глоток, ощутил и впитал, подбросив умом асфальт, тысячи тонн, предлагая ему раствориться в небе и упасть на землю в виде серого вещества, того же мозга, который их отправил наверх, предлагая поздороваться с Рузвельтом, Черчиллем и Сталиным, едящим жареного барашка и пьющим вино, выжатое из душ ангелов, белое и игристое, будто Караганда.
«Новый тип философии, когда ласточки прошивают стены».
Допил пиво, не захмелев, не покорив гор, их вершин, залепленных воском и пластилином, ставших убежищем для Ван Гога и Троцкого, а также для собак, кошек и муравьёв, сжигающих калории, занимаясь советской физкультурой под музыку Прокофьева, написанную его печенью, селезёнкой и почками, блистающими во тьме.
«Голова превращается в фокус, воздух, познание».
Ощутил боль в зубах, пошёл чистить их, не помогло, сплюнул мутную воду, вытер лицо. Убил моль, летающую по ванной. Повесил полотенце. Покончил с мыслями о самоубийстве, потому что впереди должен быть Ленин, читающий апрельские тезисы, и Мюнхгаузен, едущий в Орск.
«Бог в самом сердце, он сидит в нём на велосипеде и крутит педали, катая человека по жизни, но потом ему это надоедает, он вскакивает и убегает. Так наступает смерть».
В комнате пахло сыростью, протухшими апельсинами, которых в ней отродясь не было, тушами дохлых коров, свиней, повсюду валялись книги, носки, летали мухи, умершие в прошлом году. Я сел на диван и включил телевизор, чтобы уйти в него, погрузиться, как труп человека в могилу, выпил томатный сок с солью, а также с сахаром, ощутил слабость и волнение, вступившие в мою душу, не вытерев ноги и не позвонив, что обычно делали Воланд и Азазелло, входя в мои внутренние места, раскладывая пасьянс и творя чудеса.
«Я беру бытие, пихаю в него солнце, набитое жаром и огнём, трамвай, полный людей, стекла и железа, человека, заваленного старыми шинами, алкоголем, сигаретами, лекарствами, щами, суши, конфетами, включаю стиральную машину, делая чистым это и практически всё. Так работаю я, а точнее, мой мозг».
Зашёл отец, попросил помазать спину, достал мазь, протянул. Ушёл через пять минут. Я остался один. Так лопаются в небе воздушные шары – от переизбытка счастья, неба и детства. Мне захотелось кофе, но лень его было варить. Потому я открыл Чехова и начал читать. Прочёл две страницы. От скуки зевнул. Тоска: усадьбы, врачи, помещики, «Мазератти», клубы, разборки, виноград, Ашхабад, Кюри.
«Настоящее всегда в окружении прошлого и будущего. Они – фашисты, окружившие город Ленинград, который станет Санкт-Петербургом и воротится вспять. Он выстоит и взойдёт».
Пил чай, подаренный женщиной, знакомой, издалека, вздрагивал и зевал, поглядывая в окно, где разворачивались войска Македонского, штурмуя мои глаза, в которых летали воробьи и клевали зерно, выпавшее из грузовика, проехавшего по улице Астраханской, по моей молодости, прошедшей на ней.
«Если исчезнет смерть, то человек станет абсолютно свободным или навек рабом».
На улице купил сигарет, спросил Rt, но их не было, поэтому взял «Родопи», чтобы сэкономить денег, курил эту дрянь, двигался навстречу людям, деревьям, девятке, припаркованной у судьбы и вросшей в землю, в асфальт, в закат. Бросил бычок, чтобы он пророс и подарил дерево, на котором растёт, как ни странно, «Мальборо», зреет, свешивается, падает в руки, исполненные мышц и звёзд, торчащие из человека, как выстрел убивает орла.
«Всё, что меня окружает, – это горестный лёд, камни, пески, созвучия. Невыносимое благообразие людей, начисто лишённых голов. А голы должны быть. Без них немыслим футбол, в который мы все играем, выбегая на поле, двигаясь и носясь. Цой – это имя матчу, выросшему во тьму».
Думал о смерти, то есть о сникерсах, марсах, твиксах, продающихся за поцелуй, подаренный мальчиком девочке, где-нибудь в самолёте, летящем из Тольятти в Нью-Йорк, где-нибудь на лавочке в Сыктывкаре, где-нибудь в виртуальном пространстве, в игре Gta, выносящей китайцев из воды, разбивающей их на отряды, воюющие друг с другом, делящие районы, в которых происходят рестораны, клубы, кафе, люди, рассохшиеся внутри и ожидающие дождя, несущего хлеб и лук.
«Из человека в любой момент может забить кровь. То есть родиться гейзер».
Зашёл в кафе, заказал пиво, хоть его и не стоило мешать с клопиксолом, уставился на экран, на матч, в котором тренер проигрывавшей команды выпускал на поле всё новых и новых игроков, а когда они кончились, то пустил в ход болельщиков, пока на поле не осталось свободного места. Такая была игра, а я пил, хмелел, уходил в прошлое, дышащее лёгкими Лили Брик, вышедшей замуж за комиссара Каттани, чтобы сражаться с мафией, атакующей Советский Союз. Вышел, когда стемнело, окунулся в улицу, поющую голосом Карузо и летящую вдаль. Дома присел на стул. Снял кроссовки, куртку и кепку. Бросил:
– Устать и спиться.
Завалился в комнату и закрыл дверь. Лёг на диван и начал вращать глазами, представляющими собой два необитаемых острова. Зажмурился и застыл. Как кофейная гуща. Как вода на морозе. Как асфальт под катком.
«Обычно я поступаю так: беру время, если кончились пряники, макаю его в чай и ем. Медленно и легко. Если не идёт война римлян с варварами и не бунтует Дания».
Я тонко чувствовал время, его бугры, узлы, жилы и кровь проходили через меня. Как железные рельсы. Но теперь у меня не было сил, подрагивали ладони, пиво растекалось по жилам, выйдя из берегов, в силу тепла и весны, заложенных в алкоголе, в его душе, в жизни, в сердце, берущих начало в Афинах, где пил лимонад Сократ.
«Моя голова, мой мозг отныне не карета, а "Бентли" и "Майбах". Скорость, иначе – страсть».
Ночью умер хомяк. Я проснулся от голоса матери. Она собиралась на работу и спорила с отцом. Речь шла о похоронах. Я встал и вышел на балкон, взяв сигареты. Вспоминал малыша, выросшего у нас на руках, бегавшего и кушавшего. Оставляющего лужицы за собой. Изредка и порой. Слёзы текли из глаз. Жалость брала своё. Не укладывалось в голове, что этот тёплый комок теперь остыл. И путь ему – в землю, в неё, где не будет ему ни сыра, ни банана, ни хлеба. Ничего. Никогда.
«Евреев истребляли за то, что они не являлись евреями».
Будто взвалил на плечи Ван Гога, все его картины, и потащил их в гору, спотыкаясь, падая, но идя, взбираясь наверх, где свободы всё меньше и меньше, а есть только небо, в котором невозможно пошевелиться, потому что оно заставлено шкафом, кроватью, старухой, лежащей на ней, комодом, трюмо, столом и ночным горшком.
«Интернет – маленький чёрствый кусок чёрного хлеба, данный ребёнку во время блокады Ленинграда и мира».
Написал Светлый. Позвал на еврейскую выставку. Я сидел и думал, идти или нет. Сил не было. Ничего не хотелось. Обещали книги и фотографии. Рассказы про жизнь Израиля. Стоящего на десяти тысячах гор. Открытого всем ветрам. Но сейчас мне не было до этого дела. Я тёр виски, желая убавить головную боль. Не помогало. Прошёл на кухню. Достал пенталгин. Выпил одну таблетку. После чего прилёг. Голова раскалывалась, напоминая грецкий орех. Будто Господь сдавливал её, желая съесть содержимое. Но я чувствовал неправильность происходящего, потому что Богу надо было просверлить в моём черепе дырку, сунуть туда соломинку и выпить до дна мой мозг, так как он давно превратился в жидкость, в лаву, кипящую и сгорающую, созданную только для желудка Всевышнего, закалённого в битвах, идущих на Голанских высотах во имя Йошкар-Олы.
«Если ребёнку дать имя взрослого человека, то он никогда не вырастет».
Я сидел и думал о Светлом, с которым познакомился четыре года назад в больнице. Он был художником, рисовал символы и мысли, образующие тропический лес, обезьян и лианы, змей, жалящих смертью, вбрасывающих её в человеческий организм, чтобы он жил, говорил и рос, а потом уменьшался, сворачивался, ложился в колыбель и умирал. Слушая колыбельную, обещающую Арарат. После дождей и вод. Времени, спускающегося с небес, затопляя города, деревни и страны. Горы, поля, леса.
«Человек появляется на свет так, как лампочка загорается в комнате. Но это не лампочка, а груша, её надо сорвать, вымыть, съесть. Не зря рисовал Сарьян, что лампочка станет солнцем. Тогда не надо будет рожать, потому что во всём будет жизнь. Человек устремится к Африке, где его львы и дух».
Разделся и лёг, стал ожидать сна, глядя «Игрушку», фильм, снятый в семидесятые годы, когда мир рушился каждую секунду и каждую секунду восходил, даря детям ядерную бомбу, чтобы они играли в неё, делая безопасным мир. Планету, то есть треугольник и пирамиду, всё то, что у женщины между ног, где поднимаются вниз, в сладость, нугу, полёт.
«Левые движения сменяются правыми. Общество, уличённое в нигилизме, нуждается в новых богах. Но их нет, и оно одевается в старое. Поношенное и грязное. И проходит по улице, собирая бутылки. Оно – это бомж. Его презрительно обходят прохожие, его не пускают в трамваи, в дома, в автобусы. Выгоняют из магазинов, ресторанов, кафе».
Думал о Ницше, мыслил его, вторгаясь в Речь Посполитую, деля её, раздавая котам и прохожим, отрывая красные дымящиеся куски от её плоти, забрызганной кровью и грязью.
«О, сверхчеловек – это тот, кто засаливает на зиму капусту, огурцы, помидоры, берёт мешок картошки, взваливает на плечо, опускает в погреб, радуется скромной пенсии, стреляет сигарету, курит, стоит у подъезда, вдыхает и выдыхает, отмечает свой день рождения, дарит себе книгу, пьёт вино, ест шоколад, поскальзывается на банановой кожуре, ломает ногу, сидит в травмпункте, ждёт очереди, гипса, неподвижности, старости, смерти, плача по нему гор, небес и земли, рыдания на площадях, в банках и в кинотеатрах, в душах, в телах, в сердцах. Он берёт пачку семечек, чипсов, сухариков, грызёт их, идёт по улице, радуется снегу, тому, что нет солнца, а вместо него автомобили, метели, люди, айфоны, собаки, кошки, фонари, женщины, птицы».
Пьер Ришар завершился, я переключил на тяжёлую атлетику, чемпионат мира, идущий в Туркменистане, смотрел на атлетов, рвущих веса, ломающих вековые устои, задающих новую моду и контролирующих планету, расходясь кругами, волнами и вбивая в сознания людей свою значимость и величие, колеблющие подлунный мир, в котором я встретил девушку, приехав в Екатеринбург в июне 2012 года в связи с победой на конкурсе «Евразия», куда я отправил пьесу, написанную войной.
«Я бездна, прыжок, полёт».
Читал Рембо, выключив телевизор, глотал строки, дымящиеся, горячие, несущие безумие, мачты, паруса, океаны, розы рядом с говядиной, туалеты и кухни, Марс и поцелуй дитя, космос, увитый плющом, Верлена, разбитого параличом, алкоголем, Бодлера в селе Константиново и вино, на дне которого секс.
«Предложения – это змеи, они должны не стоять, а ползти и прыгать, жаля смертельно читателя. В текстах должен быть яд».
Так думал я, укладываясь поудобнее и желая уснуть. Но перед моими глазами стояла армия Наполеона, у которой вместо пушек были гигантские фаллосы. Из них они стреляли по редутам Кутузова, неся разрушение и смерть. Солдаты бежали, как Есенин писал стихи.
«Моё философствование вокруг России, создание теплоты и жара, чтобы цыплёнок вылупился».
Во сне я убивал тараканов, с каждым ударом тапка их становилось всё больше, они сотнями падали с потолка, облепляя лицо, в итоге я бежал, переносился в другое пространство, где я пил со Светлым вино, читал этикетку и провозглашал:
– Это вино сделано из рыжих и чёрных тараканов, выдавленных по всем правилам виноделов в прошлогоднем Крыму.
Утро принесло успокоение и тревогу, давил шкаф, громоздящийся в комнате, его рост, ширина, он пригвождал к кровати, не давал встать, жить, дышать, возносить новые истины, наподобие Достоевского, который мочился на деревья, помечал территорию, писал «Идиота», свою биографию, съеденную собаками, обглоданную ими, потому что она валялась на свалке, громко о том крича.
«История христианства – история борьбы Бога-отца с Богом-сыном. Она покорит весь мир».
Я выкурил три сигареты подряд, чтобы стать выше, благодаря дыму возвысился, поднялся наверх, ужасно кося глазами, страшными, налитыми кровью, жёлчью, планетой, кружащейся, смешивая дома, кафе, жёлуди, людей, автозаправки, пустыни, поля, оргазмы, месячные, драки, пиво и крыс.
«Где оно, золото Осетии, Чечни, Дагестана, Грузии? Когда их быки и львы заявят о себе, ринутся на весь мир, захватят его, положат к своим ногам? Доколе сила духа будет уступать физике и материи, бомбам, гранатам, минам? Один взгляд – и ракета летит обратно, уничтожая того, кто её запустил».
На кухне достал солёные огурцы, захрустел ими, воспетыми Цоем, поющим песни на стадионах Москвы, Пекина и Тулы, где африканцы бьют в барабаны, поют песни и танцуют вокруг костров, зажжённых ими ради мяса, человеческого, душистого, посыпанного перцем и тмином, ждущего поедания, когда оно войдёт в желудки, как хозяин домой, отдаст распоряжения жене, сядет за стол, поужинает, выпьет водки, устроится на диване, включит телевизор и наденет очки.
«Во мне пылают могилы, еврейские, арамейские, персидские, ассирийские, горят гробы сынов Палестины, Армении, Сирии и Ирака. Самый большой труп трёхметрового человека висит у меня в душе».
Получил письмо о желании поставить мою пьесу в Новосибирске, позвонил, уточнил, выяснилось, что есть планы сделать по ней спектакль в сентябре-октябре, но всё это неточно и зыбко, призрачно, нелегко, потому что весь мир против меня, он не хочет моего успеха, который сделает планету квадратной, превратит в телевизор, показывающий порнофильм в восемь часов утра.
«Когда-нибудь я буду понят так, как могила принимает труп».
Вышел на улицу. Прогулялся. Стоял на углу своего дома и пил разливное пиво, пока мимо шагали люди, обременённые возрастом, работой, болезнями, любовью, молодостью, радостью и весельем. Я делал глотки, втягивая в себя алкоголь, ждущий соединения с моей кровью, чтобы, объединив свои силы, погнать от меня весь мир.
«Я не понимаю, что сдерживает толпу, ведь каждый хочет наброситься на меня, забить, уничтожить. Я – чужак, это чувствуют все, гибель принёс я миру, торжество высших идей, редких людей, так как на голове младенца и старика очень мало волос. Великое обновление грядёт, когда миллионы исчезнут, а их место займут единицы, которым нужно большое пространство вокруг себя, чтобы пылать, творить. Не иначе как нынешнее поколение смирилось со своим уходом, преждевременным, ранним, оно чувствует свою ненужность, понимает, что в костре одно бревно стоит тысячи хворостин, но без них его не поджечь. Пусть будет так, я буду жить всегда, не умру, не исчезну, а взойду как звезда».
Пиво кончилось, задрожало, испарилось, исчезло, не оставив мне выбора: только идти за новой бутылкой, вскрывать её, выпивать и съедать орешки, грызть их, выплёвывая кожурки, летящие на асфальт, укрывающий землю, текущую и волнистую, топящую корабли, выбегающие из крана, плывя внутри раковины, забитой, не пускающей воду, данную для самоубийства китов и для жизни людей, сотканных из сухожилий, крови, мяса, отвёрток, молотков, пил, топоров и машин.
«Шизофрения делает человека животным, а животное – Богом».
О проекте
О подписке