Читать книгу «Из жизни безногих ласточек» онлайн полностью📖 — Нины Пипари — MyBook.
image

День четвертый

– Что-то ты кислая, – все коллеги уже известили меня об этом. Они не спрашивали, это была констатация факта, и скоро фраза стала новой шуткой.

Теплело. У всех открылось второе дыхание, пошли фестивали, выезды на природу, очереди в супермаркетах, новые дети. Коллеги массово записывались на курсы, а я отказалась. Где это все? Ничего не пропустить, не отстать. Простуду и отпуск я проводила на работе – только вперед. Как не бывало. Полный назад.

– Никакая она не кислая, – сказала новая коллега, улыбаясь открыто и долго, и пригласила всех сходить пообедать все в тот же бар. Ребята собирались, и мы с ней вышли покурить. Было пасмурно, и вместо стрижей налетели редкие ласточки. Выяснилось, что сегодня пятница, и я сказала, что боюсь пятниц.

– Почему?

Я вспомнила, как Вера не любила свой выходной понедельник, засмеялась, но тут же страх вернулся.

– Не люблю выходные, – мне захотелось, чтобы она понимала больше, чем другие. Но она промолчала. Может, она молчит так же, когда мужики с работы по пьяни начинают обнажать свои душевные раны таким вот хорошеньким девушкам. Все такие сложные и непонятые. Или в лифте, в очереди, на прогулке возмущенные рассказы о делах и коллегах, и начальстве, и таких больших, таких судьбоносных своих планах. И умные ремарки о политике. И никто из них не спросит: а что гложет тебя? Так что проще молча слушать эти одинаковые излияния с вечной улыбкой. И только задавать наводящие вопросы.

Я тоже не спрашиваю, что гложет ее. Она, они привыкли, что это никому не интересно. И даже если спросишь, ответят мелко и полушутя. Им никогда не встречался стриж, который умел задавать вопросы так, что твоя жизнь сразу становилась богатой и ценной, и особенной.

Мы обедали в том же баре и коротали время, предполагая, почему у меня нет аппетита.

– Я понял, Спаша в кого-то втрескалась! – сказал мой приятель. Рождалась новая будничная шутка, но я была не против.

Оглянувшись, я рассказала им одну из Вериных историй, изменив имена и пол. Про девочку-нервюру, которая мечтала подняться на колокольню старинного собора. У нее была анорексия, и ее тупо сдуло.

– У них в городке просто не было «макдака», поэтому она была такая тощая, – пошутил мой приятель, и я посмеялась вместе со всеми.

Небо набрякло, собирался дождь. Темнело. Снова стаями ныряли стрижи, и их крики волновали, как последние минуты перед грозой. Длинными густыми водорослями трепетали флаги у консерватории, скулили краны рядом. Я опять щедро собирала для Веры. Опять забыв, что это уже неактуально.

На вопросы, что и куда я сегодня, отшутилась. Куда я пойду? Зачем? А вдруг там, куда я пойду, она? Вдруг подойдет? Вдруг подойдет со своей девушкой? И еще этот дневник рядом лежит, живет.

После работы отказалась от мысли идти пешком. Знала, что книжный подвал сам бросится под ноги. Как стриж, подрежет из-за угла. И все равно вышла на остановку раньше и насобирала для нее, по привычке, всякой ерунды. Камнем отвесным, пенистым, проложил самолет рельсы. Прямо над головой, камнем, брошенным в чужой огород. Неприятно и невежливо.

Подумала: есть ветер, разгоняющий облака, как хищник. Есть ветер – овчар. Сегодня овчар. Облака редкие, ватными колбасками налипли на голубой небосвод, изобразив камуфляж. Небо в боевом духе сегодня. А я – нет, как всегда. Лени никогда не стала бы меня вербовать.

В городе виделось плохо, все казалось, вот-вот она выйдет, как всегда, внезапно из-за угла и сразу увидит, что я собираю для нее. И я почувствую себя преступницей.

Дома я села в свой «жучок» (небольшая компенсация за скучную серую работу) и выехала за город, где не было ни одного ее следа, и, как и пять лет назад, поездка проселочными магистралями сильно меня утешила.

Резко теплело. Только прошел дождь. Въехала в аллею цветущих каштанов. Как торты крутились, горя; как фонтаны, обдавали пеной; как гости на свадьбе, бросали пригоршни белоснежного риса. Как бедные дети, протягивали мороженое. Тетенька, купите. Черствая, проезжала мимо.

У реки сосны, и корни их – как шины огромных траков или щупальца подземного осьминога, с присосочками, и одним я чуть не сломала мизинец на разутой ноге. Уточки, рыбаки, потоки машин, спешащих на лоно природы. И оттого вернуться в город легко и по-хорошему одиноко. Гигантские супермаркеты, как форпосты на границе, стражи, поставленные охранять горожан от ужаса одиночества, особенно острого ночью, 24/7. Сколько раз мы бывали тут. Стала высматривать ее по привычке. Стемнело, и в превратном свете городских огней одна очень похожа была.

Пара привычек (просыпаться в три-четыре утра, гулять много и без разбора, находить леса в самом центре города, дуреть от кислорода в них, избегать властных женщин любого возраста, огрызаться до того, как захочется укусить, не курить дома и курить в принципе) – вот и все, что осталось кронпринцу в наследство. Не больше, чем после школы: пара строк из Пушкина, пара исторических анекдотов и «пифагоровы штаны на все стороны равны» (если школа, конечно, не составляла твой главный интерес).

И еще столбик коротких эсэмэсок. Сухих, как протокол, если не знать интонацию. Старомодный, единственный вещдок того, что мы были.

День пятый

Они начинали с трех утра, оказывается.

Жаворонок пел полной грудью, смело и последовательно. Стриж – робко. Стриж одинокий утренний звучит вопросительно, как космонавт, только-только вылезший из ракеты на чужой планете.

Настоящие звуки – только под утро, когда нет людей и машин, и газонокосильщиков. Из транспорта – только мотоциклы, не отличишь от сирен.

Незнакомая птица взяла одну ноту и педантично осталась на ней.

И да, пресловутые экзотические сороки.

И космонавт умолк, чтобы уверенно слиться с городским шумом днем. Не выделяясь на фоне машин и людей, и газонокосильщиков.

На балконе настоящие запахи травы. Светает. Надо спешить.

– Ты будешь моим кронпринцем, малой! – декабрь только начался, и наша дружба была в золотом веке. Пока в магазине никого не было, мы сидели рядом, и она обнимала меня рукой за плечо и признавалась в родственных чувствах.

– Я бы тебя усыновила, честное слово! – мы почти не пили, вместо этого я танцевала для нее под босанову. Брала пару книг в мягкой обложке и, расправив их, как веера, обмахивалась с двух рук. Она смотрела очень серьезно и вдруг приходила в восторг («Я с двух рук так не выпью, как ты танцуешь!»). И опять называла меня маленьким кронпринцем и безоблачным малым.

Потом я выдыхалась, и мы придумывали смешные варианты нашего общего будущего, пока толстая женщина тугим, горячим голосом выводила на ломаном английском «I love you». Как-то у нас появлялся свой бар, куда мы пускали бы только тех, кто без задней мысли и может насладиться чистым искусством (вроде моих танцев). Она была бы идейным лидером вышибал. И все было бы красиво и просто.

Потом мы шли гулять, и те места, которые я исходила вдоль и поперек, идя в школу и домой, мы нарезали вкривь и вкось. Шли вдоль путей, куда мне запрещала соваться мама, когда начался университет и пришло время тусоваться в непонятных местах; по шпалам, на которые Вера и приятели ее детства ложились и считали вагоны, только не со стороны, а снизу, руку протяни.

Не так много лет разделяло нас, но Город, который она знала досконально, а я не знала совсем, лежал между нами, как пропасть.

Под мостом и мимо гаражей, где ютились наркоманы и таились маньяки, но в реальности собирались совсем другие люди. Изредка ее кто-то окликал, и она говорила «это мой кронпринц», обнимая меня за плечо. И мы шли дальше, и она подначивала меня:

– Почему твоей маме не нравится, чтобы ты сюда ходила? Актрисы же любят маргиналов? Они такие необычные!

Она отлично знала, что вопрос глупый, но говорить ей об этом я не стану. Уже одна ездила туда на велосипеде, днем, летом. Уже вслед выдавая ей все новые, развернутые ответы. Ну какая же она актриса? Просто яркая, энергичная женщина, выросшая в провинции. С багажом стереотипов и предубеждений против большого города. Может, Лени хотела бы для тебя именно такой судьбы? Именно этого испытания: полюбить женщину немолодую и жеманную. А если верить Мусе – завравшуюся в край, фальшивую вдоль и поперек.

Я отправила фото моста своей новой коллеге, рассчитывая на эмоциональную поддержку, и получила ее. В условиях большого города женщина – это маленькая подстанция: «Как красиво!» Она уже не спит: встала пораньше, чтобы стать красивой, как фантик. Хотя суббота же. Зачем?

С опаской спустилась в метро, где уже совсем начинались Верины владения.

Пять лет прошло, а в метро все те же афиши. Все такие же плакаты с рекламой пельменей и средств личной гигиены, которые мне так стыдно было видеть при Вере.

Но особенно – афиши. Эти длинные, на все раздвижные двери, афиши с несвежими актерами. Теперь только они еще старше. Счастье, что мама бросила это ремесло и не ее ужимки сводят все внутри от стыда. Не надо краснеть, воображая только, как могли бы отозваться в ее адрес подростки и пузатые мужики, что ходят по трое, в черных куртках и синих джинсах, и спорят хрипло о каких-то вселенских проблемах. Хорошо было Саре Бернар: никто не считал ее неудачи, не ловил на горячем, не караулил ее позоры, не снимал исподтишка ее стареющую плоть. Трудно быть актрисой театра и кино в наши дни.

Счастье, что я бросила свое ремесло до того, как оно стало моим. Счастье, что послушала ее и устроилась на «скучную, серую работу», где тебе платят и не требуют взамен ничего противоестественного: например, карабкаться по карьерной лестнице. На оставшуюся энергию ты можешь подумать, куда тебе дальше идти и зачем. Можешь читать китайских поэтов. «И главное – не можешь никому навредить».

Я снова смотрю на афиши. Чем эти-то могут навредить? Теперь даже возрастной ценз ставят. Правда, непонятно, по какому принципу: 6+ на какого-то явно извращенца, к бабке не ходи.

Суббота. Куча времени, чтобы думать и вспоминать. Например, тот уличный фестиваль, где пели, плясали, кишели люди. Мы двигались в толстой колбасе горожан, ненадолго выбивались из нее, двигались дальше.

У огромной женщины, поющей босанову, мы стояли дольше всего. У Веры часто играло радио с такой музыкой. Ночь напролет по трое, по двое, соло и целыми хорами они распевали один и тот же набор песен с непременным «корасон». В основном «Девочку из Ипанемы». И почему-то не приедалось.

– Для меня это символ вечности. Небольшая вселенная, где развлекаются, сочиняя вариации на пять песен. У них там вроде небольшого кафе, по очереди на маленькую сцену выходят трио мужчин и одинокие женщины. Поют. Те, кто в зале, уходят и умирают. Приходят новые. А они всё поют. И все счастливы, и ничего не происходит. К тому же я ни слова не понимаю из того, что они поют. Хотя… – она смеется.

– Что? – я тоже смеюсь.

Мы смеемся. Очень долго, очень просто. И такова магия ее смеха, что мне неважно, с чего мы начали. На секунду в памяти возник и опять исчез. Сухой, хриповатый.

– У них же в каждой песне «тристесса», «меланколия», «саудаджи», это же все грусть!

Огромная женщина пела и танцевала, но ее танец не навевал ничего грубого. В проигрышах она вся тряслась, неуемно, как стакан в поезде, и я, уже со второй бутылкой пива, смеялась в голос, прячась в Верино плечо. И там мы простояли до конца выступления. «Все как в жизни: женщина всегда одна, мужики существуют тройками, в одиночку им страшно».

Напоследок женщина затянула-таки что-то грустное, прижимая контрабасиста к своему вымени, его маленькая голова тряслась и была как бы третьей грудью. И песня была уже вовсе не грустная.

– Вот если бы все женщины были такие, всё было бы хорошо.

Когда мы шли мимо уличного театра, я даже не собиралась останавливаться. Мим, кривляясь, сам подошел ко мне и куда-то потащил. Вера схватила его за руку и громко сказала:

– Не трогай ее.

Он отпустил меня и, кривляясь, пошел дальше, а Вера ворчала:

– Дарят они нам свои ужимки, дармоеды.

– Почему ты так не любишь театр?

– Да потому что – в жизни, что ли, его не хватает? Я вообще много чего не люблю. Ты мне тоже не понравилась сначала!

Она улыбается, но глаза собранные. Солнце, чисто, октябрь. Ее голос так идет строгому осеннему городу. Ни грубого слова, ни уличных междометий, если только в шутку или за компанию с покупателями. Как монолог героя старого французского кино. Кругом румянец и мода на яркую одежду. Как осенние листья, мы шевелились в людской гуще. Я вижу нас в этом пестром ворохе: сверху – я, в желтом, сливаюсь с другими; Вера, в черной куртке поверх черной байки, – просто точка на ярком листе. Она предупреждает, что скоро зима.

А у самой руки всегда горячие, даже на холоде. «Малой, ты где так руки заморозил? Давай сюда». Растирает. Или прячет в свою байку. Извечную черную байку. И, уткнувшись ей в плечо, так приятно вдыхать запах сигарет и самого вкусного порошка, каким стирают в секонд-хенде.

А как она поносила актрис и всю эту братию. И как вдруг улыбалась, когда я смеялась ее пародиям на мою маму. Как смеялась сама, редко и заразительно.

Что из этого осталось в ней? Что из тех дней и ночей она оставила в памяти?