Алексей уже не видел, как загорелся Мемель. Теперь ничего не стоило взять город, весь флот надеялся на решительность армии. Однако сухопутный генерал Фермор осторожничал, выбрал осаду и ждал до тех пор, пока депутация горожан сама не вынесла ему ключ от города на бархатной подушке. Не важно, как победить– атакой или терпением, но виктория! Фермор был благодушен и весел, он позволил прусскому гарнизону уйти из Мемеля с оружием. Такое благородное отношение к поверженным врагам заслуживает уважения, но соратники это Фермеру потом припомнили.
– А что столица? Бурлит? Как отнеслись к нашей победе? Что теперь? – вес эти вопросы Корсак задавал неустанно, и Никита рассказывал ему на свой лад.
В Петербурге давно ждали начала войны, а как случилась баталия под Мемелем– первая! – то как будто и удивились. Да и как не удивиться, если главная армия во главе с генералом Апраксиным топталась где-то в Польше, не решаясь переступить границы Пруссии. Шутники в столице поговаривали, что государыня Елизавета изволили премию назначить тому, кто пропавшую армию сыщет. Канцлер Бестужев негодовал и писал от имени Конференции депеши, но его послания носили скорее философический, чем распорядительный характер.
Фельдмаршал Апраксин с охотой отвечал другу, (а именно таковым был Aестужев), но каждый отчет его дышал истинной печалью. Оказывается, русскую армию ждали в Польше великие трудности и несносные жары. Из-за последних обмелели реки и провиант с фуражом пришлось подвозить не водой, а на обывательских подводах, что суть долго, трудно и неудобно, и еще случилось много больных желудком из-за плохой воды и тех же несносных жар.
Были, конечно, в армии Апраксина желудочные заболевания, но другая и главная заразительная болезнь сковала русскую армию– нерешительность. Первым заболел этой болезнью, как ни странно, сам Бестужев. Сразу после объявления войны Пруссии этот сугубо штатский человек сочинил инструкцию по стратегии и тактике русских в этой войне. Армии надлежало раскинуться вдоль границы, чтобы она «обширностью своего положения и готовностью к походу такой вид казала, что… все равно – прямо ли (ей) на Пруссию – или влево на Силезию маршировать». Далее шли многочисленные пункты… Мы не будем утомлять читателя подробным их рассмотрением, сошлемся только на военного историка Д. М. Масловского: «В общем выводе по инструкции, данной Апраксину, русской армии следовало в одно и то же время идти, и стоять на месте, и брать какието крепости, и не отдаляться от границы"
note 7.
Понятно, что Никита ничего не знал об инструкции Бестужева, поэтому в его рассказе было куда меньше желчи и оскорбительного остроумия.
С Фридрихом II воевали не одни русские. «Не торопись! Зачем бежать впереди кареты!»– советовали умники из Петербурга, и не абы кто, а сам Иван Иванович Шувалов, фаворит государыни.
Апраксин стал фельдмаршалом не по природной склонности или специальному образованию, а по тем дворцовым отношениям, которые сами собой возносят человека наверх – он был знатен, очень богат, близок к государыне, считался другом Бестужева, воевал когда-то с турками… и вообще, больше некому.
Армия нашлась наконец под Вержболовом в полумиле от прусской границы в ожидании подхода остальных войск, которые не могли поспешать из-за тесноты дорог. Когда же они соберутся все вместе? Когда начнут воевать?
И вдруг 28 августа в четыре часа утра (год прошел с объявления войны, на дворе уже 1757) Санкт-Петербург сотрясла пушечная пальба. Взволнованные жители считали выстрелы – сто один раз пальнула пушка! Матерь Божья, это могло быть событие только чрезвычайное!
Прежде чем бежать к Алексею, Никита позаботился о покупке газет. «Ведомости» сообщали, что вчера в девять часов вечера в Царское Село, где находилась государыня, с трубящими почтальонами прискакал курьер генералмайор Петр Иванович Панин с громоподобными известиями. 19 августа под местечком Гросс – Егерсдорф на берегах реки Прегель русская армия одержала полную победу над прусским фельдмаршалом Левальдом. Путь на Кенигсберг был открыт!
Никита сидел уже в карете, когда появился молоденький вестовой: здесь ли изволит проживать князь Оленев? Вестовой принес письмо от друга Александра Белова. Писал Сашка из армии чрезвычайно редко и скупо, вся информация о его военной жизни обычно умещалась в одно слово: «осточертело!» А здесь несколько листов настрочил. Письмо, оказывается, было передано Александром кому-то из свиты генерал-майора Панина.
Корсаки занимали теперь не флигель в глубине сада, а «большой», как его называли, каменный дом, в котором проживал когда-то ювелир двора Ее Величества Луиджи. Восемь лет назад он отбыл в родную Венецию, а дом на чрезвычайно выгодных для себя условиях продал своему бывшему постояльцу.
– Ах, наконец-то! – встретила в прихожей Никиту Софья. – Он ждет тебя с самого утра. Ты слышал выстрелы в крепости? Они нас разбудили. Говорят, победа… – она крепко пожала ему руку и, не выпуская ее, повела гостя по анфиладе комнат. – Доктор Лемьер говорит, что ему пора бросить костыли. Мы попробовали Алексей все еще очень слаб… и так неловок! Знаешь, ему надо заново учиться ходить.
– Сегодня же и начнем. Софья вдруг остановилась.
– Ты не огорчай его. Хорошо?
– Чем же я могу его огорчить, если победа?
– О, я уж не знаю! Каждая победа имеет свою изнанку. И он, как ребенок, все так близко принимает к сердцу…
– Читай! – сказал Никита вместо приветствия и протянул Алексею «Ведомости».
Тот не просто прочитал, а, что называется, съел заметку. Прочитанное возбудило его до крайности.
– Помнишь, Никита, я говорил, что Мемель только начало! Не пристало русскому солдату бояться Фридриха. Вот и прищемили хвост прусской гидре!
«Гидрой» Фридриха обозвала государыня Елизавета. Прозвище стало известно не только в армии, но через газеты дошло до самого Фридриха. Король не обиделся: «Я хотел бы быть гидрой, чтоб у меня после каждого боя вырастали новые головы взамен отрубленных!»
– Я счастлив! – заключил Алексей и почти без сил повалился на подушки. – Что ты морщишься?
– Надо быть скромнее, друг мой, – это была обычная присказка Никиты. – Знать бы, что мы потеряли у чистой речки Прегель. И что теперь нашли…
В спорах он никогда не остужал патриотического пыла Алексея, слушал, кивал, а потом незначительной фразой смазывал весь разговор и уводил его в сторону.
– Что потеряли? Это тебе может объяснить каждый солдат! – запальчиво воскликнул Корсак.
– Не каждый. В этой баталии пять тысяч наших Богу душу отдали.
– Об этом «Ведомости» пишут? А у Левольда какие потери?
– Нет, в газете нет пока таких подробностей. Просто я от Сашки письмо получил, от очевидца, так сказать…
– И ты молчишь? Сашка прислал письмо после Гросс – Егерсдорфской битвы, а мы тут катаем во рту казенные сведения? А как ему удалось так быстро?..
– Он его не по почте послал, а с оказией. Видно, хороший человек его вез. Надежный… Вряд ли Сашка доверил бы подобные сведения военной почте.
– Это почему же?
– В военное время существует цензура.
– Оленев, ты хочешь сказать, что Сашкино мировоззрение таково, что его нельзя доверить… что цензура может найти… – Алексей хотел защитить друга, вернее его честь, его порядочность, если хотите… но фраза никак не желала кончаться.
Никита перебил его со смехом:
–. Слушай, Алешка, насколько я знаю Белова, у него вообще нет мировоззрения, у него нет идеалов… понимаешь? Он видит жизнь такой, какая она есть. Он пишет, что Апраксин панически боится Фридриха, что никто не собирался давать решительный бой. Русская армия наткнулась на пруссаков случайно… в тумане. Паника была страшная. Потом собрались с духом, я думаю, просто разозлились. Ты сам знаешь, если русского мужика разозлить, он пойдет крушить дубиной направо и налево. И уже наплевать ему, умрет он или жив останется.
Алексей молча, исподлобья смотрел на друга, левое веко его чуть вздрагивало.
– Исход дела решили четыре полка Румянцева, – бодро заключил Никита. – Они сидели в резерве и в критический момент бросились на выручку. Прорвались через лес и…
– Ты хочешь сказать, что наша победа была нечаянной? У тебя с собой письмо?
– Забыл… по глупости, – покаянным тоном воскликнул Никита.
Письмо Белова он читал в карете, сейчас оно лежало в кармане сюртука, но не стоило забывать слова Софьи: «Ты не огорчай его…» Он и так уже лишнего наболтал, но главное огорчение таилось в конце Сашиного письма. Если описание битвы могло вызвать сложные чувства – обиды, некоторого смущения, затем чистой радости, какие бы они там ни были недотепы, но прижали Фридриху хвост, – то рассказ о дальнейших событиях в стане Апраксина наводил на мрачные размышления. Сам собой возникал знак вопроса, намалеванный черной краской. Саша писал, что Апраксин повел себя после победы по меньшей мере ab` -. – он не преследовал убегающих пруссаков, не двинул армию на Кенигсберг, а отступил. «Вчера поймали прусского шпиона. Я не знаю, о чем его допрашивали, но вид у следователей был смущенный. Шпиона расстреляли на виду армии. Вид лазарета ужасен. Нас косят раны и болезни…» Грустное письмо.
– Хватит восторгаться победами, – решительно сказал Никита. – Займемся делом.
На лице Алексея застыло чуть брезгливое, обиженное выражение, и Никита угадал его мысль. Сейчас война… не важно, что на чужой территории. И на чужой территории русский солдат защищает Россию. И потому каждый порядочный человек должен стремиться в армию. Другое дело– увечье, возраст… но ты молод, здоров, ты мой самый близкий друг… и при этом мало того, что отлыниваешь от служения отечеству, так ты еще порицаешь славу его и доблесть!
– Каким это еще делом? – буркнул он хмуро.
– Будем учиться ходить. Обхватывай меня рукой за шею… Вот так. По…шел!.. И еще!
Раненая, много раз резанная нога Алексея была в два раза тоньше здоровой. Обутая в шерстяной носок, больная стопа явно не слушалась, вставала косо и подвертывалась, лоб его взмок от напряжения. Но он шел!
Еще три шага, и Алексей рухнул в кресло. На лице его сияла болезненная, удивленная улыбка.
– Нет, ты мне определенно скажи, – обратился он к Никите, как только перевел дух. – Скажи, как истинно русский, рад ты нашим победам или не рад?
– А ты умом не тронулся? Как я могу быть не рад? И не надо этого… «истинно русский». Ты знаешь, что мать у меня немка. Я просто русский. Но войны не люблю. Я истинно штатский – вот это правда. Ну, обхватывай меня за шею… Нет, теперь я с этой стороны…
Жанровая сцена в нидерландском вкусе
От Алексея Оленев направился домой, ругая себя, что отпустил карету. Дождь уже не шел, а как бы повис над городом мельчайшей водяной пылью, под ногами хлюпало, но башмаки пока не промокли. Плохая погода как нельзя лучше способствует мыслям философическим. Борьба добра и зла, господа, владычествует на свете. Война есть зло. Положим, войну можно объяснить необходимостью, если она, так сказать, освободительная. Войну можно назвать доблестью, геройством, страданием, но только не словом «добро». Ага… правый башмак потек… Еще египтяне признавали два начала добра и зла под именем Озирода и Тифона. В древней Персии великий маг и мудрец Зороастр создал учение, которое стало религией: вся природа распадается на два царства– добра я верховного творца его Ормузда и духа зла, отца лжи Аримана, живущего во мраке.
Завтра определенно он будет в соплях, гадость какая наш петербургский климат… Между Ормуздом и Ариманом идет война до победы первого над вторым. Это добро? Да… Это истина. Человек, находящийся среди войны добра со злом, должен всеми силами содействовать торжеству добра над злом.
Но разве он, Никита Оленев, не служит добру и отечеству, решив помочь Шувалову в создании в Петербурге Академии художеств. Сейчас его подсознательно мучила обида, что Алексей и полвопроса не задал по этой волнующей его теме. А ведь он намекал, о каких таких материях толкует с Иваном Ивановичем Шуваловым. Алексей понял его превратно, бросил, поморщившись: «В военное время заниматься картинами да бюстами мраморными? Я этого не понимаю. Но пусть его. Чем бы дитя ни тешилось. Однако скажу:
не верь фаворитам. Они не умеют работать. Одни разговоры…» Алешка известный матерьялист! Если под ногами у тебя не земля, а палуба и на этом ограниченном пространстве ты главный, то и мысли у тебя особые – капитанские, и способ выражения – безапелляционный.
Размышляя таким образом, Никита вдруг заметил, что оказался у приземистого строения с узкими окнами, крутой, крытой гонтом крышей, в которой было устроено подобие фонаря для проникновения дневного света. Oолуразвалившиеся деревянные ворота, выполненные в виде арки, не имели створок, за домом скрывалось некоторое подобие сада. Одна часть дома была совершенно темной, однако окна в левом крыле светились. Там обретался знакомец Оленева немец Мюллер, живописец и антиквар. Давно он здесь не был.
Окна светились столь приветливо, что у Никиты вдруг ни с того ни с сего поднялось настроение: и что он, право, разнылся? На свете еще есть вот такие радостные окна, за которыми его ждут. Последнее он знал точно, потому что накануне получил послание Мюллера, изящное, каллиграфически написанное письмецо, в котором тот в витиеватых выражениях предлагая купить для «коллекции вашей, князь, что есть образчик вкуса» жанровую картину. Расхваливая свой товар, Мюллер не пожалел красок: «Полотно представляет действие гаснувшего света на одного любовника в увеселительном доме гденибудь в Голландии с рюмкой вина в руке и любовницей на колене».
Никита прошел через палисад, толкнул дверь, миновал темные сени и очутился в просторной горнице. Потолок косо уходил вверх, видны были черные, прокопченные балки. Всюду располагались атрибуты искусства: ваза, старинные книги, свернутые в рулон холсты, золоченые рамы, целая полка была отдана гипсам– головам и конечностям греческих богов и богинь, гигантская мужская стопа с пальцами идеальной формы стояла прислоненная к стене. Но все это было не более чем декорацией прошлой жизни Мюллера. Хозяин забросил живопись, весь отдавшись торговле. Он и сам толком не мог объяснить, почему предпочел покровительство Меркурия против прежнего патронажа Аполлона, так уж получилось. Торговля не приносила ему большого дохода. Иногда в руки его попадали истинные произведения искусства, поскольку он имел связи с богатыми аукционерами столицы, но обычно он торговал мебелью, антикварной посудой, сургучом черным, красным и даже неким составом, который выводил с шерстяной одежды жирные пятна.
К удивлению Никиты, его встретил не только Мюллер, но и молоденькая, необычайно миловидная девица. Она с поклоном приняла у него мокрую шляпу и плащ. Светлые глаза ее вдруг распахнулись, оглядывая лицо князя, и так же внезапно погасли, полузакрытые тонкими, голубоватыми веками.
– О, князь Оленев, ваше сиятельство! – восторженно воскликнул Мюллер. – Какая честь для меня! Проходите, умоляю. А это моя новая служанка, – и добавил суетливо и смущенно: – Так сказать, разливательница чаю…
Весь разговор шел по-немецки. Мюллер знал, что князь владеет этим языком, как родным. Девушка меж тем ловко повесила на растяжки мокрый плащ, придвинула к горящему камину кресло. Она ничуть не смутилась тем, что разговор шел о ней. Рыжеватые волосы ее были украшены наколкой из тонких кружев, атласный поясок фартука обхватывал тончайшую талию. Во всем облике ее было что-то ненатуральное, словно девушка лишь играла роль служанки и давала прочим понять: да, я достойна лучшего, но мало ли как может сложиться у человека жизнь. Потом она сделала книксен и, мурлыча немецкую лесенку, удалилась.
Никита сел в кресло и блаженно протянул озябшие руки к огню.
– Я нашел ее у кирхи… на паперти… туманным утром, – продолжил Мюллер шепотом, выразительно кося глазами на дверь, за которой скрылась девушка.
Далее Никита выслушал подробный рассказ о том, как она появилась в России. Слова лились потоком, пока немец вдруг не опомнился, – а не слишком ли он много толкует об этой девице?
– Вы получили мое письмо? – осведомился он деловито.
Никита кивнул.
– Замечательно. Сейчас приступим. Но вначале чай. Анна, душа моя… Она живет здесь, как моя дочь, – добавил он, вдруг интимно приблизившись к самому уху князя.
Служанку не пришлось звать дважды. Чайник уже кипел на жаровне с раскаленными углями. На столе появились разномастные, но очень приличные чашки, китайская расписная сахарница, французское печенье в вазочке и русские пряники на подносе. Мюллер наблюдал за служанкой, не скрывая своего восхищения.
– Если ваше сиятельство, осмелюсь сказать, захотят, как в былые времена, взять в руки кисть, то лучшей натуры вам не найти…
В Мюллере говорило не только желание поделиться своим богатством, сколько боязнь, что князь все еще не оценил Анну по заслугам. А сидя за мольбертом, увидишь каждую черточку прелестного лица.