Читать книгу «Соглядатай, или Красный таракан» онлайн полностью📖 — Николая Семченко — MyBook.
image
cover




В одежде потребности, кажется, тоже были скромными. Мне шили на лето шаровары из чёрного сатина, но я их берёг на выход в кино или гости, обходился трусами до колен и майкой. Мужики тоже щеголяли в шароварах; верхом изящества были брюки-галифе и белая рубашка. Более состоятельные граждане наряжались в пижамы и прогуливались в них возле своих домов. Иметь полосатые брюки и такую же курточку считалось признаком достатка и некоторого шарма. Похоже, никто из обладателей пижам и не догадывался, что в них не променады совершают.

Наши потребности были скромны, и трудно было даже представить, что нужно что-то ещё, кроме простой еды и необходимой одежды. И всё-таки магазин светлого будущего рисовался в моём воображении как неисчерпаемая кладовая с конфетами, игрушками, пряниками и патефонами самых разных марок.

У нас патефон был старенький, игла то и дело соскальзывала с дорожки и портила пластинки. О, Рио-Рита! И – «Утомлённое солнце тихо с морем прощалось…» И – «Нет, не любил он…» Боже, Боже, как грустно на сердце, и как прекрасны песни моего детства.

Патефон, правда, вскоре сменила радиола. Кажется, она называлась «Сакта» и была латвийского производства. Однажды я слушал на ней «Рио-Риту», и раз, и два, и пять, и десять крутил пластинку, а потом – бемц! – приподнятая крышка, казалось, надёжно закреплённая, хлопнулась на головку звукоснимателя и – вжииик, кр-ра-а-а-ах! – от пластинки отлетел целый кусок.

Горе моё было велико. И не столько от того, что родители зададут трёпку – ладно, это ещё можно пережить, – сколько от того, что «Рио-Риту» просто невозможно было нигде достать, разве что у барыг на барахолке.

Это случилось года за два до того дня, когда я самостоятельно прочитал на транспаранте извещенье: «Нынешнее поколение молодых советских людей будет жить при коммунизме!» Но даже в этом прекрасном будущем, заманчиво-розовом и туманно-золотистом, как июльское росное утро, я почему-то не мог себе представить такого универмага, где на прилавках спокойно лежали бы пластинки с «Рио-Ритой», вот не мог – и всё тут!

И вообще, думал я, разве может быть так, чтобы ты, во-первых, увидел тьму всяких полезных вещей и сколько угодно вкусной и сытной еды, а во-вторых, имел право всего этого взять столько, сколько захочешь, и если даже возьмёшь больше, чем надо, то изобилие от этого всё равно не уменьшится – разве такое бывает? Нет, слушайте, я не маленький, чтоб поверить в эти сказки! Уж хоть бы селёдка не переводилась и был бы белый хлеб – мягкий, ноздреватый и, когда надавливаешь на него пальцем, то он упруго спружинивает, чтобы, как только уберёшь руку, распрямиться тёплым нутром.

Буханка белого хлеба с хорошо пропеченной, почти шоколадного цвета корочкой, хрустящей и необыкновенно вкусной, и нынче – любимое моё лакомство. Отщипываешь от ломтя кусочек за кусочком, запиваешь холодным молоком, которое для шику можно закрасить соком свежей клубники или малиновым сиропом, – и такое блаженство ощущаешь, как в далёком-далёком детстве, когда, намаявшись под горячим солнцем на прополке очередной грядки, бухаешься в тенечек и бабушка, улыбаясь, протягивает тебе миску виктории, и ты, растягивая удовольствие и оттягивая момент своего возвращения в стан врагов-сорняков, смакуешь ягодку за ягодкой, и отщипываешь от буханки рыхлые кусочки хлеба…

Когда я рассказываю об этом Юре, своему… не знаю, как поточнее написать: приятелю, другу, знакомому? Нет, он мне не то чтобы друг, хотя, конечно, – самый лучший, но больше, чем друг; он мне как брат.

С Юрой мы видимся не так часто, как хотелось бы. В отличие от меня, холостяка, он в вечных хлопотах: то халтуру гонит (записывается в литературных передачах радио, проводит разные детские утренники, вечера отдыха для тех, кому за тридцать и т. д. и т. п.), то Алла, жена его, в очередной командировке и, значит, все заботы о пятилетнем Антоне перекладываются на надёжные плечи мужа, то в театре – репетиции, прогоны, читки вслух, занятия по мастерству, ох! И когда он, замотанный, усталый, нервно-вспыльчивый, приползает в мою конуру, чтобы переброситься хотя бы парой фраз о житье-бытье, я просто не знаю, как удержать в себе ту щемящую, почти болезненную нежность, которая обжигает грудь и гортань, и которая доставляет – поймёте ли вы это? – неизъяснимое удовольствие, переходящее в блаженство, когда Юра вдруг засмеётся и скажет: «А знаешь, старик, ты единственный человек, которому я могу рассказать о себе абсолютно всё, даже самое гадкое. А почему – и сам не знаю».

И я тоже этого не знаю. Но и у меня от него нет никаких тайн.

– Юра, кофе хочешь?

– А какой-нибудь бутерброд сварганишь? Я голоден как верующий накануне Пасхи…

– Сыр есть. И колбаса. Так себе, но зато полукопчённая…

– О, я это съем с утробным урчанием! Слушай, я сполоснусь? Духота, млин!

Он скрывается в ванной, которая сразу же наполняется полифонией звуков: визжит кран с горячей водой (надо бы прокладку заменить, да всё руки не доходят… хм, а может, они у меня просто растут не оттуда?!), шумит дождик душа, Юра фыркает и ухает от блаженства (Боже, какая сегодня жара!), что-то напевает и насвистывает.

Мне хочется, чтобы это продолжалось как можно дольше. Мне опостылели тишина, одиночество и вот эта нахальная сизая муха (никак не удаётся её прихлопнуть – какая верткая, падла!). Она составляет мне верную компанию вот уже который день, и, пожалуй, я к ней даже привык.

Юра выключил воду и, обмотав полотенце вокруг бедер, вышел из ванной, будто на сцену ступил. Он прошествовал через всю комнату и присел на край дивана. Похожий на сухопарого египтянина с фресок фараоновых пирамид – треугольник плеч, тонкая талия, длинные ноги, – он, вероятно, уже давно понял, что я хочу написать его похожим на светлоликого бога Ра. Вот именно: похожим!

Это должен быть нормальный земной мужчина, пусть даже останется на портрете вот этот шрам на левой щеке (не стоит, Юра, гулять с чужой девушкой – тогда и драки той не случилось бы!), но в лице и повадках пусть проступает нечто тайное, освещенное изнутри животворящей энергией, и пусть глаза, обращенные на зрителя, возьмут в полон (неважно, кто вы – мужчина или женщина, какая разница, если красота – одна на всех!). О, солнцеподобный Ра!

Бутерброды он, правда, ест совсем не божественно: откусывает большими кусками, крошит хлеб, то и дело роняет на пол зелёные листья петрушки и укропа, без которых я и сам летом ничего не ем, и к которым приучил всех своих приятелей.

– Ты и сегодня не покажешь мне свою работу?

– Юра, всему своё время. Ты ведь тоже не любишь, когда на репетициях бывают посторонние.

– Когда работаю спектакль, как-то не хочется, чтобы видели мой пот, мои ошибки, муки, – ответил Юра и, прихлебнув кофе, задумчиво отёр переносицу: Понимаешь, Сергей, работать спектакль – это всё равно, что заниматься любовью с женщиной, единственно желанной для тебя. Какие тут могут быть наблюдатели, а?

– Но почему ты думаешь, будто писать картину – нечто другое?

– Вот те раз! Ведь на холсте буду я. Так?

– Да.

– В таком случае, разве мне не интересно посмотреть, как меня изобразил мой же лучший друг?

– Нормально изобразил, – буркнул я, и поскольку тарелочка с бутербродами опустела, спросил: Ты готов?

– Почти, – Юра снял полотенце и, обнажённый, сел на голубой куб в центре комнаты. – Дай мне, пожалуйста, какой-нибудь журнал…

– Нет, не теперь. Потом дам. Понимаешь, нужно, чтобы ты сейчас думал о чём-нибудь возвышенном…

– Ха-ха-ха! Вспомнил анекдот. Поручика Голицина спрашивают: «Вы любили?» Он отвечает: «Имел-с!» – «Да нет, поручик, я о возвышенном». Поручик: «Я и говорю: имел-с! Рачком-с!» Ха-ха!

– Извини, анекдоты – потом. Попробуй представить, что ты смотришь балет «Жизель»…

– Терпеть не могу!

– Ну, ладно, представь: ты сидишь в райском саду, вокруг летают бабочки и птички, цветут розы, а воздух пахнет так, будто разлили вагон французских духов «Опиум»…

– Ты представляешь, Алка купила этот «Опиум» напополам с одной своей подружкой…

– Как это напополам?

– А так! За флакончик запросили четыреста рэ. У Алки таких денег, понятное дело, нет. Кое-как двести рублей наскребла. Что делать? А тут Светка, подруга её, объявилась: хоть бы раз в жизни, говорит, надушиться настоящими духами, столько лет прожила – тридцать два года! – и никогда, мол, даже флакончика в руках не держала. Ну, ясное дело, Алка скумекала: Свету можно взять в долю. Та добавила своих двести рэ, и взяли они «Опиум», явились в свою лабораторию…

– Юра, давай ближе к делу. Как они флакончик делили? – перебил я друга, потому что знаю: пока он дойдёт до главного, забудешь, что вначале рассказывал.

– Флакончик они не делили. Они его разыграли…

– Ты меня уже запутал!

– Да ты сам рад запутываться! Не перебивай меня, понял? Значит, пришли они в лабораторию и давай спички тянуть, чтобы определить, кому достанется сам флакончик. Его содержимое они ещё раньше договорились разделить поровну. Алке этот флакончик и достался…

– А духи они как поделили?

– Обыкновенно. У них в лаборатории куча всяких пипеток с миллиграммовым делением. Вот Светке и откачали ровно половину в какую-то пробирку.

– Бедняжка!

– Ну! А моя-то довольная: Светка душится из пробирки, а у неё, Алки, – фирменный флакончик от «Кристиана Диора». Зря, мол, что ли, десятку переплатили?

– Юр, значит так: райский сад, над каждым кустиком по ангелу летает, звучит музыка…

– Фу-ты, ну-ты! О чём это ты, Серёжа? Лучше я представлю то амбрэ, которое у меня теперь в квартире стоит. Алка-то прискакала домой, туфли сбросила и в ванную под душ побежала: этот самый «Опиум», видишь ли, положено мазать на чистую кожу. Только и успела Антошке крикнуть: «Там, в сумке, тебе подарок!» Он и полез. И увидел красивый флакончик. Конечно, вытащил. Конечно, отвинтил пробочку. И поскольку пробочка была с кисточкой, то решил, что в бутылочке, наверно, какая-то краска. И принялся он водить кисточкой по бумаге. Ничего не рисуется! Антошка подумал, что в бутылочке какая-то особая краска, вроде как шпионская – нагреешь рисунок, например, над плитой, он и проявится. Включил горелку, держит над ней лист, а тут Алла из ванны выползает: «Ты чё, такой-сякой, делаешь?» Антошка от неожиданности уронил бумагу в огонь. Алла кинулась её гасить, да нечаянно флакончик локтем столкнула. Он на краешке стола стоял. Результат: Антошка в опале, Алла в трауре, а в квартире благоухает как в раю…

– Жалко Аллу.

– Да уж…

– Ладно. Насчёт «Опиума» не знаю, а «Чёрную магию» могу для Аллы взять по оптовой цене. Меня на одну халтуру подбивают, как раз в парфюмерном магазине…

– А денег у нас всё равно нет, – беспечно улыбнулся Юра. – Антону нужно пальто покупать, ботинки, форму – в школу парень пойдёт…

– Ты всё-таки скажи Алле о моём предложении. Духи, ясное дело, будут стоить по-божески, без «накруток»…

– И всё-таки придётся, видно, ремень ещё потуже затягивать. О, мой бедный двадцать первый палец!

– Что? – не понял я. – При чём тут палец?

– Частушка такая есть: «Манька Ваньку тянет в лес, Ванька упирается: Ванька мало мяса ест, х… не поднимается!» Вот и мой ванька пока встанька, а если кормиться плохо буду, то… О, лучше об этом не думать!

Юра трагически хватается за голову и смеётся. Сидеть ему в одной позе неудобно, и он хитрит: чуть шире расставляет колени, незаметно наклоняется вперёд. Он и не подозревает, что доставляет художнику ни с чем не сравнимое наслаждение – любоваться идеальным мужским торсом. Вероятно, и античные ваятели, живописцы испытывали нечто подобное – восторг от созерцания совершенной формы, в которой каждый мускул гармонирует с другим и нет ни единой лишней складки, но, впрочем, мощь и красота заключаются не в этом, а в том благородном, может быть, несколько самоуверенном умении управлять своим телом – это взглядом угадывается безошибочно. Подобный торс, обвитый парой женских ног – о, как похоже на лебедя, взметнувшего крылья! – не скоро залоснится усталым потом.

(Вы что-нибудь поняли? Моё письмо – слова, нанизанные на тонкую верёвочку смысла, которая, кажется, порвалась…

Наверное, всё-таки со мной не всё в порядке. Горячая искорка зажглась рядом с сердцем, и, разгораясь, охватывает жаром тело; тёмное, жгуче-томительное возбужденье резкими толчками восходит откуда-то из глубин моего существа и я чувствую странное, робкое дрожанье рук, и уже знаю: не стоит всё это сдерживать, иначе невидимые острые иглы вонзятся в кончики пальцев, перехватит дыханье, лицо нальётся тяжёлой краснотой – и стану сам себе противен, охваченный безумным желанием быть мужчиной и женщиной, Инь и Янь в одном существе, многоликим вакхическим божеством, которому дано чувствовать всё, что чувствуют влюблённые, слившиеся в одно целое, но познавшие высший восторг лишь на миг, и как бы ни были они настойчивы в достижении истины любви, никогда мужчина не испытает то, что составляет тайну женщины, и наоборот: женщине не дано познать мучительно прекрасное разрешение от бремени семени – яркое, фантастическое извержение вулкана, блеск молнии и удар грома, падение в бездну и вознесение под высокий звёздный купол, покой и свобода, и всё это – в одном ничтожно малом миге, который, однако, длится тысячелетия, спрессованные в секунды божественного экстаза.

Наверное, всё это кажется вам странным, да?)

Красота женщин и мужчин достойна любви и восхищения. Но Юра, кажется, и не подозревает о своём даре.

– Сергей, долго ещё будешь меня мучать? Позировать тебе – хуже каторги!

– Потерпи ещё немного…

– О, Боже! У меня не жизнь, а сплошное терпенье-мученье. Иногда я даже забываю, что я – это я, особенно если работаю спектакль, который мне нравится. Играешь больного, старого человека – и сам, вроде, стареешь, кашель мучает, не ходишь, а шаркаешь ногами, и голова кружится…

Он говорит без умолку, даже не интересуясь моей реакцией, и я его не останавливаю, не перебиваю, пусть говорит: устал от неподвижного сиденья, да, впрочем, и не только это: у Юры, в общем-то, приятелей много, и поклонницы есть (о, эти безумные девицы с восторженными инфантильными мордашками, в глазах – обожанье и страсть королевы Елизаветы!), но выговориться, без опаски показаться глупым и нести всякую чушь, извергать поток слов (будто запруду прорвало!) он может не с каждым, потому что вбил себе в голову: откровенность обходится дорого, и, в общем-то, это справедливо. А я что? Я молчун, никому – ничего! Что услышал, того никому не скажу, а если скажу, так прежде подумаю.

Портрет Юрия выходит странным. Лёгкий туман. Берег реки. Влажное пятно солнца. Ветви ивы, серебрятся листья. В них притаилась маленькая сладкоголосая птичка. Сиреневый камень-валун, на нём – юноша. Играет на свирели. Речная нимфа спряталась в тростнике, но, нетерпеливая, брызнет водой – поманит юношу к себе. И он войдёт в сверкающее серебро, и выбросит руку вперёд, и поплывёт тонкая свирель, уносимая волной… А Нимфа? Опечалится она, когда весёлый фавн выбежит на берег и, поражённый, оборвёт смех: юный бог входит в воду, и сам Фидий, затаив дыхание, ловит каждое его движение и, не в силах вдохнуть в тёплый мрамор все очарованье человечьей плоти, обреченно роняет могучие руки свои. А птицы поют, и качается зелёная трава, и облака скрывают колесницу Аполлона…

– Что это? Пятна, полосы, смутные силуэты, блеск золота…

– Это твой портрет. Разве непонятно?

– Вот это – мой портрет? – изумился Юра. – Да ты что?

– Просто он ещё не закончен…

– Абстракция, что ли?

– Извини, я закрою холст. Ни о чём пока меня не спрашивай.

– Нет, ты послушай! Я сижу, позирую, время теряю, а ты чёрт знает что рисуешь!

– Это только начало. Всего-навсего наброски, если хочешь – эскиз, абрис…

– Серёга, ну ты, брат, даёшь! Предупреждать надо, чтоб человек не пугался. Ну и образина! – Юра, глядя на холст, недоумённо покачал головой и недоверчиво спросил: И вот это всё-таки станет портретом?

– Надеюсь.

Мне не хотелось что-либо ещё объяснять, тем более – спорить, убеждать Юру, что живопись тем и отличается от фотографии, что художник не просто копирует оригинал, а передаёт своё виденье мира, выражает себя, свой внутренний мир, а ещё – загадывает загадки, рассказывает притчи, находит в привычном нечто особенное, незнаемое, как, допустим, Казимир Малевич или Сальватор Дали. Прописные истины, в общем-то.

– Серёжа, а баб ты тоже рисуешь? Вот так – в чём мать родила. Рисуешь?

– Пишу, Юра.

– И они не стесняются?

– Нет. Они ведь знают, для чего сюда приходят…

Юра одевается не торопясь. Он любит себя, свою профессию, своих и чужих женщин, обожает, конечно, жену, домашний уют, а ещё – красивые вещи, хорошие детективы, кофе «Максим» и водку «Абсолют». И каждый раз, как надевает вот эти итальянские светло-голубые, чуть блеклые брюки, с явным удовольствием ощущает шелковистую прохладу ткани, её мягкую ласку (будто пушистый зверек трётся о ногу!); удобство покроя, незаметность крепкой молнии, скромный лейбл знаменитой фирмы – всё свидетельствует о высоком качестве и добротности.

– Интересно, когда тебе позирует голая баба, то ванька-встанька реагирует или как?

– Или как. В это время, понимаешь, об этом самом как-то не думаешь…

– Да ну! Уж не скопец ли ты? Когда у мужика твоего возраста нет ни жены, ни хотя бы постоянной бабы, то как-то поневоле, извини, думаешь: или он великий конспиратор, или импотент, или интересуется, пардон, не женщинами…

– А кому какая разница?

– Да так. Ж-жутко интересно. Все – трахаются, все – имеют кого-то, все – говорят, что, как и сколько было, в общем, послушаешь – и что-то, смотришь, новенькое узнаешь. А ты – ничего, никогда…

– Не говорю?

– И не говоришь тоже.

– А не кажется ли тебе, Юра, что любовь – это тайна? И поскольку она касается двоих, то всем остальным знать о ней не обязательно.

– Во, чудак! Я про секс толкую, а не про вздохи под луной…

Юрий оделся, причесался и, разглядывая в зеркало крохотное розовое пятнышко на щеке, закончил свою речь довольно неожиданно:

– А вообще, Серж, пошли они все к чёрту! Ещё СПИД подцепишь, – и обеспокоено то надавливая, то поглаживая это самое пятнышко, буркнул: Что-то выскочило, надо же! – и без всякого перехода, как это обычно бывает, когда над чем-то долго размышляешь, вдруг сказал: А, пожалуй, это даже и не тайна. Любовь как тайна двоих – это высокопарно. Обычное сношение, особенно если партнёрша – жена твоего друга, – это, знаешь ли, тоже тайна, да ещё какая! Нет, это что-то другое. Может, это просто листок клёна, которого касались милые руки? Он случайно оказался засушенным меж страницами книги. От нечего делать ты её раскрываешь, и вдруг – удар тока, взрыв бомбы, тихая нежность и отчаянное желание бросить всё к чёртовой матери и уехать в другой город, где в полутёмных аллеях тебя ждёт старый клён…

– Романтическая пошлость, Юра! Или это банальный монолог из нового спектакля?

– Не перебивай, – рассердился Юра. – У тебя, наверное, никогда не было клёна, который помнит ничего не значащий разговор, и тихий смех, и быстрый взгляд из-под опущенных ресниц, и тот листочек, который медленно спланировал на её колени, и она, смеясь, вложила его в твою книгу вместо закладки. И ничего больше не было. А вот надо же, нашёл этот листик и понял, что упустил что-то очень важное, и настолько значительное, что вдруг почувствовал себя нищим и убогим…

Я внимательно слушал Юру, и больше его не перебивал, и мне казалось, что он говорит не о себе, всё проще: репетирует роль, входит в образ, ищет верную интонацию в поведении своего будущего героя. Ибо вся эта долгоиграющая романтика, тем более с девичьим гербарием, – это не для Юры. У него, вынужденного кувыркаться между репетициями, прогонами, премьерами, на это просто нет времени.

Юра всегда уходит как-то неожиданно. Вот и на этот раз, даже не закончив свой монолог, он взялся за дверную ручку, повернул её и улыбнулся:

– Пока!

И вдруг что-то вспомнил, хлопнул себя по лбу:

– Балда! Совсем забыл! Я тебе принёс два приглашения на премьеру. Сработали новый спектакль. «Мурлин Мурло» называется. Ухохочешься!

Стоя одной ногой за порогом, а другой в прихожей, он покопался в сумке, вытащил два синих квадратика с золотым тиснением и протянул мне:

– Вот! Приходи. Обязательно. Ну, я поскакал. Эх, жизнь-индейка!

...
8