– Ну не может же, чёр-р-рт побери, этого быть! Не может!!!
Спохватившись, я звякаю на службу: дескать, приболел, надо отлежаться.
Начальство недовольно вздыхает, но демократично благословляет на лечение, советует не пренебрегать здоровьем. Что ж, подлечиться ещё я не прочь – перцовая микстура от длительного хранения с чужой пробкой явно ослабла, испарила-выпустила свои градусы. Эх, напиться, что ли, отключить и разгрузить бедную головушку?..
Но – нет! К моменту разговора с Сибирью я должен быть в форме: соображать и запоминать. Только б Надя оказалась дома…
Проходят-протягиваются тягучих два часа. Всё это бесконечное пространство времени я, мучая сердце, поглощаю густейший кофе и занимаюсь шагистикой – меряю и меряю диагональ большой комнаты. Фурсик, чуя мою встопорщенность, не путается, как обычно, под ногами – зарылся в глубины кресла, изобразил из себя рыжий клубок и отрешённо дремлет.
Наконец-то трель междугородки.
– Надя, Надя! Алло!
– Чё случилось, Андрей?! – вопит, в свою очередь, переполошённая сестра: телефонный разговор через всю страну в наши дни, как правило, – трагическая необходимость.
– Надя! Объяснять некогда – потом, в письме. Скажи, Борис Хрулёв живой? Борька, он в милиции работает, я с ним учился, помнишь?
– Хрулёв-то? Да ты чё? Как ты узнал-то? Его сёдни хоронили – мимо нашего дома похороны-то шли… Венков столько, оркестр был…
– Надя, Надя, подожди! – ору я с тоской. – Что случилось с ним? От чего?
– Так, говорят, пистолет чистил и случайно стрельнул – прям в рот себе. Два дня ещё жил-мучился, да вот и помер…
Я сижу за столом, смотрю тупо на заснувший опять телефон и удивляюсь своему спокойствию. Я предчувствовал, я знал ещё до разговора с сестрой о смерти Бориса Хрулёва. О глупой и преждевременной смерти.
Хотя всякая смерть преждевременна, если возрасту не минул век или хотя бы лет девяносто. Но точку в земной судьбе каждого человека ставит не сам он, пусть и залазит в петлю головой или стреляется, и даже не другой человек – убийца или палач. Земной срок каждого из нас где-то там, в небесной канцелярии, уже зафиксирован с рождения.
Срок – точен; способ ухода из жизни – случаен.
А при чём же здесь я? К чему эти невероятные, дикие, дурацкие совпадения?! Это – совпадения? Или…
Существует убедительная легенда о Пигмалионе, оживившем плод своего творческого воображения. Но чтобы творец с помощью своего творческого воображения умерщвлял живых людей?! И почему – я?..
Я горблюсь на стуле, ворочаю-перекатываю в голове тяжёлые ребристые мысли, пытаюсь свести концы с началами, отыскать точку опоры…
Как вдруг острая ржавая мысль-игла впивается в мозг и заглушает мгновенно весь бессвязный хоровод дум – «Аллергия»! Мне позвонили из журнала «Москва» месяца три назад и сообщили, что моя повесть идёт наконец-то в одном из ближайших номеров.
Так, так, так!.. Что делать? Генератор мозга загудел с удвоенной энергией. Надо бы наметить-продумать план, но – некогда. Ведь сегодня – пятница, времени совсем нет. Срочно – остановить! Задержать! Снять! Запретить!
Я снова тревожу телефон, остервенело долблю по кнопкам: срыв! срыв! срыв! И – длинные гудки. Ах, чёрт! У них обед уже… Так, значит, пока – на почту. Я выскрёбываю деньги из заначки и бегу.
На телеграфе я, запыхавшись, заполняю прыгающими строчками бланк срочной телеграммы в редакцию: «Мою повесть “Аллергия” печатать запрещаю все подробности по телефону. Назаров». И вдруг – нелепость, конфуз: у меня не хватает расплатиться за телеграмму – рублей пятнадцать.
– Девушка! Бога ради! – умоляю-унижаюсь я. – Вот моё писательское удостоверение. Я – местный, свой, я здесь рядышком живу. Я вечером занесу эти злосчастные пятнадцать рублей…
«Девушка», мадам лет сорока пяти, нежданно-негаданно обливает душу мою израненную бальзамом:
– Ну что вы, что вы! Я вас знаю. Я ваши рассказы в «Местной жизни» всегда-всегда читаю. Я и книгу вашу купила на лотке – за четыре тысячи. Мне очень нравится…
– Спасибо, спасибо! – вспыхиваю я.
– Не надо ничего доплачивать, что вы! Скажите, если не секрет, а что случилось с повестью «Аллергия»?
Объяснять, конечно, некогда, да и смысла нет, но я, признаться, впервые сталкиваюсь с таким непосредственным откликом на моё писательство. Приходится по ходу сочинительствовать:
– Видите ли, я взял, да и выдумал новый вариант этой повести – намного, по-моему, лучший. Вот и хочу заменить.
Телеграфистка благоговейно мне внимает. В другое время я бы целый день ходил Гоголем или по крайней мере Куприным, однако теперь мне не до авторского форса. Надо действовать.
Но телефонная связь и после обеда не рождается: никто трубку там, в «Москве», и не думает поднимать. Наконец, перепробовав все номера редакции и раскалившись до бешенства, я законтачиваю разговор, как выясняется, с бабусей-уборщицей.
– И-и-и, милок, их никогошеньки и нету. Оне ж номер новый очередной выпустили, вот и отдыхают нонче, празднуют…
Значит, номер вышел! Неужто – в нём? Боже! Я понимаю: обстоятельства не переплюнешь – надо ждать. Дрыгаться и подпрыгивать бесполезно. Я поелику возможно беру себя в руки, возвращаюсь в действительность, к будничным мирским заботам. Фурсик теребит меня недовольным мявканьем, жалобно стонет: мол, ты, хозяин, сам не жрёшь, не лопаешь, но меня-то не забывай подкармливать!
Подхватив оголодавшую животину на руки, что этот огненно-рыжий наглец обожает донельзя, я несу его, хрюкающего от удовольствия, на кухню, наливаю ему для начала молочка. Я становлюсь вдруг страшно добрым и сентиментальным. Я гляжу, как кот, этот наш мартовский похудевший кот с куделями линяющей шерсти на рыжих боках, алчно лакает молоко, и на глаза мои уставшие набегают очистительные щиплющие слёзы. Я отпиливаю ножом увесистый кусок мороженого минтая и пластик коровьей печёнки, размягчаю их под струёй горячей воды и вываливаю Фурсу под нос. Кастратик наш очумело смотрит на меня пару секунд, боясь подвоха, подпрыгивает от сладострастия и с урчанием впивается клыками в деликатесы.
Я же, переодевшись, продолжаю гоношиться на кухне, изобретать ужин понестандартнее. К приходу Вали холодильник капитально распотрошён. На столе теснятся блюдца и тарелки: салат из свежей капустки, морковочки, топинамбура, лука-репки и чеснока под майонезом, кружочки колбасы и квадратики сала с маринованным хреном, тут же – вспоротая баночка паштета шпротного; а на горячее – печень с картофельным пюре под томатным соусом…
– Чего это ты? – подозрительно смотрит жена в мои трезвые мягкие глаза. – Что случилось-то?
– Ничего особенного, – кротко говорю я. – Решил вот чуть скрасить конец недели – вкусно поужинать. Да и, – с улыбкой и по делу привираю я, – позвонили сегодня из журнала «Москва»: моя повесть идёт. Ты же знаешь, как я всегда мечтал появиться в этом журнале. Кстати, они просят приехать срочно, в понедельник: вёрстку прямо в редакции вычитать – времени уже нет.
Придумка про вёрстку выскочила наобум, из подсознания, но вовремя. Действительно, что ж на телефон надеяться.
Когда уже принимаемся за трапезу. Валя нежданно ошарашивает:
– Может, тогда уж и выпьем немного?
– Нет! – испуганно вскрикиваю я. – У меня от этой перцовой изжога потом.
– При чём тут перцовая? У меня сухонького бутылка есть.
Мы чокаемся, пьём тёплое кисловатое «Ркацители», едим-жуём и по привычке помалкиваем. Но обстановка, атмосфера как-то щекочет, подталкивает к общению. Давненько мы вот так по-доброму, без спешки и обоюдного раздражения не сиживали за ужинным столом.
– Что это Фурсик ничего не просит? – взглядывает жена на «вождя краснокожих», сыто урчащего на радиаторе отопления.
– Я уже его обкормил.
– А-а-а.
Снова – потеря связи. Труднёхонько сразу настроиться на волну друг друга. Я украдкой смотрю на Валю, рассматриваю… А что, ей рыжинка в волосах к лицу. Наверное, седина взялась пробиваться, вот и подкрашивается. И кот рыжий, и жена… Похудела-то как! Бледная… Уж у меня-то по сравнению с её – работа не работа, а рай… Надо её вытаскивать в выходные из дома, совсем света Божьего не видит…
– Валь, – окликаю я размягчённым, как сливочное масло, голосом, – я слышал сегодня по радио: в воскресенье в главном соборе архиепископ будет мэра нашего напутствовать. Пойдём?
– Ой! – вспыхивает жена. – Правда? Пошли, конечно. В церкви с осени, поди, не были, да и с мэром интересно как там будет.
– А завтра, – великодушно продолжаю я, – с утра вместе уборочку провернём, да и на Набережную гулять и в картинную галерею заглянем, где-нибудь кофе с пирожными налопаемся… А?
Валентина – в трансе.
Выходные – как красные дни. Раньше от них лишь головная боль оставалась и бульканье-кипение в душе от бесконечных скандалов, скандальчиков и ссор. А в этот раз отдыхаем вкусно, всласть. Гуляем по солнечным лужам, смотрим наивное японское кино про оживших динозавров, рассматриваем выставку нашенских доморощенных Брюлловых и Малевичей. В воскресенье любуемся в храме на опереточно-кукольный обряд благословления владыкой вновь избранного мэра города на царство. Заскакиваем мы и на вокзал, покупаем мне билет в Москву. Валя выделяет денег аж на купе – страшенная просто-напросто сумма. А уже дома отсчитывает мне в дорогу еще и пухлую пачечку ассигнаций.
– Мало ли, – говорит, – чего…
Эти две ночи мы спим вместе. Даже – не спим… Почти не спим. Словно вернулся вдруг и нежданно наш горячий медовый месяц.
– Андрюша, – шепчет робко и счастливо Валя, закопавшись мне под мышку, – а я уж думала: нашей семьи больше нет… Будь всегда таким, а!..
Жаркий детский лепет жены переворачивает во мне сердце. Больно.
Больно и страшно.
Поезд прикатывает в столицу раным-ранёхонько.
Однако ж киоскер в будочке-аквариуме «Роспечати» на вокзале уже возюкается, раскладывает-выставляет свой пёстрый товар. На самое видное место – «Мистер Икс», «Эротика», «Эрос», «Акт» и прочая аляповатая похабная порнуха. В глубине киоска, на задней стенке, находят свое место и нормальные газеты-журналы. Среди них – свежая «Москва».
– Дайте! – вскрикиваю я, стукнув нетерпеливо в стекло. – Дайте «Москву» – поезд отходит. Без сдачи!
Мордатый порноторгаш кривит недовольно-угрожающую мину, но, узрев пятитысячную купюру-простыню в моей руке, благосклонно приоткрывает створку и выкидывает журнал.
Я нахожу в зале ожидания на втором этаже свободное место в дальнем углу, плюхаюсь и ещё минут пять держу книжку журнала на коленях, крепко прижав ладонью.
Нет сил открыть…
Но – судьбу не переждёшь. Я рывком распахиваю внутренности «Москвы» и сразу же вижу в оглавлении: Андрей НАЗАРОВ. «Аллергия». Повесть.
Пр-р-рокля-а-а-тие!
Я перелистываю журнальные страницы с моим злосчастным, моим роковым произведением. Как я мечтал, как я молил Бога, как жаждал я увидеть свою фамилию в этом журнале-короле нашей серьёзной литературы… И вот теперь я готов визжать от бессильной ярости, от ужаса происшедшего: моя повесть напечатана в «Москве». Она вышла в свет.
Глаза мои скользят по знакомым до запятой, до любимого многочисленного тире строчкам:
«Виктор её ненавидел. Он ненавидел её рыжие мелко завитые кудельки, её по-дурацки перевёрнутые дужками вниз модные очки с толстенными стёклами, делающими взгляд постоянно насмешливым, он ненавидел её острый бледный нос…
…Она умирала тяжело, мучительно, страшно – от рака лёгких. Когда она, задыхаясь и хрипя, звала его – просила воды или ещё что, он, стиснув зубы до онемения в скулах, сидел на кухне и с ненавистью думал:
“Скорей бы! Ах, скорей бы!..”
Она умерла весной…»
Я сминаю-комкаю журнал, зарываюсь в него лицом и, не обращая внимания на вокзальных соседей, давлюсь всхлипами. Я вдруг и отчётливо, каждой клеточкой мозга и сердца понимаю: и никого-то, кроме Валентины, у меня на всём белом свете нету… Ни-ко-го-шень-ки!
Как же я теперь жить буду?..
…Вот уже минуло-протащилось полгода.
Жена моя, Валя, умерла в начале апреля – от острого воспаления лёгких. Проклятые эскулапы! Даже такую пустячную хворь одолеть не могут…
Правда, Валя грипп на ногах перенесла: как же, выпускные экзамены скоро, можно разве питомцев-оболтусов своих среднеобразованных бросить в такой момент! Ну и, конечно, осложнение на лёгкие перекинулось – сгорела в несколько дней…
А я, я-то здесь при чём, а?! Я же умолял её лечиться, лекарствами её пичкал, ухаживал за ней, когда слегла, с ложечки кормил-поил… Я не хотел, чтобы она умирала.
Не хотел!
А как она-то не хотела. Уже в последний день, вернее, ночь, приподнялась из последних силёнок с подушки, обхватила меня за шею истончённой рукой, до боли стиснула.
– Андрей, Андрюшенька! Ведь только-только жить начали! Я не хочу сейчас…
– Успокойся, – мямлил я, давясь слезами, – ты не умрёшь. Что ты! Кто ж от таких пустяков помирает – уж давно бы земной шар опустел.
– Правда? Правда? – взбодрилась чуть она, заглядывая в мои измученные глаза с робкой надеждой.
– Успокойся! Конечно, правда, – выдавил я, видя в затемневших зрачках её самого себя и зыбкую тень-отблеск Ангела Вечности…
Все эти полгода я пролежал на диване. С работы, само собой, ушёл: просто перестал туда ходить и всё – даже трудовую не забрал. О деньгах не думал, но они сами свалились: заплатили в журнале за проклятую повесть да вдруг запустили в издательстве второй тираж суперобложечной книги – перевели мне на сберкнижку гонорарий. Одному – с лихвой.
И вот я лежал. Днями и ночами. Спал урывками, барахтаясь в липких, вязких сновидениях. Выходил раз в неделю – подкупить еды-питья. Поначалу, с поминок, запил было крепко, ударился в запой, но – завязал. По пьяни всё тянуло прикончить самого себя, самоубиться. А я для чего-то ещё хотел жить. Хотя то состояние, в каковом я находился, жизнью назвать было сложновато. Я лежал в прострации. Не умывался, не чистил зубы, не брился. Я вырвал телефон из розетки и не реагировал на звонки в дверь. Решил: когда взламывать примутся, забеспокоившись, тогда открою. Но никто, видно, всерьёз не тревожился. Да и кому я, собственно, нужен?.. Фурсику, разве. Только из-за него я через силу поднимался лишний раз, кормил несчастного зверя, споласкивал его ванночку-лоток. Потом снова с ним заваливались-опрокидывались на диван. Фурс хронически спал, я – воспалённо думал.
Я лежал и – думал, думал, размышлял, пытаясь понять, осознать устройство случившегося, механизм событий. О случайностях и совпадениях речи и быть не могло. Ясно как Божий день: между смертью моих героев и скоропостижной кончиной их прототипов – прямейшая связь. Выходит, я – убийца?.. Но я же не знал, не знал, чёрт побери! Я же не злонамеренно, не умышленно, не рассудочно приговаривал к смерти того или иного человека в моём мире, в воображаемом мире… В чём же тогда вина моя, Господи?
И, уж конечно, путаясь в этих бесчисленных «как?», «зачем?», «почему?», я не хватался за ручку и бумагу, дабы привычным письменным способом всё разъять на части, разложить по полочкам, просветить анализом, понять. Я боялся письменного стола. Я твёрдо, ещё в первые дни обречённого лежания, решил: с писаниной, с сочинительством покончено раз и навсегда. Да ведь я теперь просто-напросто не смогу писать!..
Однако ж время сделало своё дело. Покаянные мысли, страх, безысходная тоска и мистический ужас начали переворачиваться, перевариваться, перебраживать – в ярость, в злобу, в бунт. Сбалансировался я примерно на следующем: с таким смертным грузом на сердце мне не жить. Без авторучки в руке, без писательства мне не существовать. Без движения, без возвращения к людям мне не быть. А значит – нечего и терять. Или пан, или пропал. И – вот правильно! – тварь ли я дрожащая или право имею? Если Кто-то дал мне силу и власть в сочинительстве, значит, этот Кто-то и дал мне право пользоваться этой силой и этой властью? Значит, я сам волен решать – быть или не быть!..
Признаюсь, от всей этой круговерти опасных и притягательных мыслей я слегка развинтился, тронулся, помешался. А может быть, и не слегка.
Я решился.
Напустив ванну кипятковой воды, я отмок, тщательно отмылся от многослойной грязи. Обстриг обгрызенные ногти. Уничтожил кустистую бороду. Расчесал, кривясь от боли, обвисшие по-хипповски волосы. Натянул чистое бельё на задышавшее тело. Выпил две чашки горчайшего кофе. Убрал-вытер с письменного стола почти вершковый слой пыли. И – сел. Взбудораженный Фурсик вскочил привычно ко мне на колени, вытянулся блаженно и подзабыто вкусно заурчал.
Я решил написать повесть. Или рассказ.
Главный герой должен был в конце умереть. Как? От чего? Каков сюжет произведения?.. Это я представлял себе ещё смутно, совсем туманно. Я только определил, кто будет героем. Точнее: я видел явственно прототипа.
Я знал его много лет, когда-то работал с ним – мразь из мразей. В одной из своих вещей я упомянул о нём в эпизоде: дал две-три черты его наглой внешности, два-три характерных штришка его мерзкой фарисейской биографии. Убивать там, в той повести, я его и не думал, напротив, он по сюжету благоденствовал и карьерился. Теперь, в жизни, карьера его сорвалась: он оказался профнепригодным, к тому ж проворовался, так что полетел вверх тормашками из начальнического кресла. Но, как и все они из породы непотопляемых прохвостов, мой будущий герой нашёл-таки, отыскал себе вполне тёплое местечко, всплыл и продолжает приванивать вокруг себя…
Короче, на этой особи я решился провести фантастический эксперимент, проверить свою безумную силу.
Я мучился трое суток. Я сидел, часами не вылезая, за столом. Ходил, турнув кота, из угла в угол, расплющил-сжевал колпачки двух ручек, перемарал листов двадцать бумаги – бес-по-лез-но! Масть не шла. Этот проклятый лупоглазый прототип щеперился, упирался, выскальзывал, никак не втискивался живьём в пространство рассказа. Вместо живого убедительного героя рисовалось нечто ходульное, манекенное, кисельное.
И вдруг я поймал себя, зафиксировал: во мне, в мозгу моём пульсирует, рождается, рвётся во внешний мир совсем другая история, совсем другой герой. Я наконец-то услышал тот волнительный гул в душе, который вот-вот начнёт проясняться, упорядочиваться, проявляться в слова, образы, сюжетные ходы…
Но мне не нужен этот сюжет!
Я пытаюсь бороться с собой, глушить-заглушать рвущийся из глубин сознания разгорающийся творческий импульс или хотя бы повернуть его в нужное, необходимое, продуманное русло. Напрасно! Меня охватывает неудержимая дрожь нетерпения. Я бросаюсь к столу, хватаю судорожно ручку и начинаю стремительно покрывать саван бумаги нервными прыгающими строчками: «Просматривать газеты начинаю я всегда с последней полосы. И сразу – с некрологов. Так уж привык…»
Я пишу эту повесть о самом себе, о событиях последнего года, о своём позднем ужасном прозрении. Я пишу с жаром, с сумасшедшим вдохновением, почти не отрываясь от стола. Бедный Фурсик разъярился от голода и жажды, вопит где-то там, в ванной – я запер его, чтобы не мешал. Я пишу-сочиняю горестное повествование о герое-писателе, обладавшем страшным убийственным даром, и прототипом которого являюсь я сам. И я уже знаю, прозрев весь ход сюжета, что в финале моей мрачной повести герой мой умрёт…
Я не могу не написать эту повесть. Но я не хочу, не желаю – слышите вы! – я не хочу, чтобы её… Я боюсь!
Я страшно хочу жить!
О проекте
О подписке