«Да-с, батюшка, – вспоминаю я слова одного сибиряка, – надо знать и понимать Сибирь. Во многих футлярах она: казенная, чиновничья Сибирь, купеческая, крестьянская, инородческая, переселенческая и раскольничья и глубже и глубже, до самой коренной, бродяжнической Сибири. Вот она какая, эта вольная, неделенная Сибирь. И что в ней, в самой коренной, того никто еще не знает и не ведает, и если б нашелся человек, который поведал бы да смог бы рассказать о том, что там, тогда бы только узнали, где предел силе и мученичеству русского человека, какими страданиями и горем вынашивает он любовь свою к воле-волюшке вековечной».
Кабинетская земля граничит с Алтаем, и, когда едешь из Семипалатинска в Томск, он все время на правом горизонте гигантскими декорациями уходит в ясную лазурь неба. В нем новые сказочные богатства – богатства гор: золото, серебро, железо, медь, каменный уголь.
Пока здесь вследствие отсутствия капиталов, железных дорог все спит или принижено, захваченное бессильными и неискусными руками, но когда-нибудь ярко и сильно сверкнет еще здесь, на развалинах старой – новая жизнь.
16 июля
Низко нависли тучи, заходящее солнце придавлено ими и, словно из пещеры, ярко смотрит оттуда тревожно своим огненным глазом. Несколько отдельных деревьев залиты багровыми лучами, и далекая тень от них и от туч заволакивает землю преждевременной мглой.
Напряженная тишина.
Какое-то проклятое место, где низко небо, низки деревья, где словно чуется какое-то преступление.
Это Каинск.
Население его почти всё ссыльные. И ремесло странное. Говорят, в какой-то статистике, в рубрике «чем занимаются жители», против Каинска стоит отметка «воровством».
Несомненно, что и до сих пор часть ссыльного населения города Каинска исключительно занимается тем, что, отправляясь в Томск, заявляет о себе. Из Томска такого сейчас же отправляют обратно в Каинск, выдавая, по положению, ему халат, одежду, сапоги… За все это можно выручить пятнадцать-двадцать рублей. Несколько таких путешествий, и человек на год обеспечен. Зато местные крестьяне, на обязанности которых лежит везти таких обратно, в Каинск, и конвоирующие солдаты ненавидят ссыльных.
Еще бы: они сидят на возах, а жалеющие своих лошадей крестьяне и солдатики, при своих ружьях и ранцах, все время маршируют возле, пешком.
17 июля
Река Обь, село Кривощеково, у которого железнодорожный путь пересекает реку.
На 160-верстном протяжении это единственное место, где Обь, как говорят крестьяне, в трубе. Другими словами, оба берега реки и ложе скалисты здесь. И притом это самое узкое место разлива – у Колывани, где первоначально предполагалось провести линию, разлив реки – двенадцать верст, а здесь – четыреста сажен.
Изменение первоначального проекта – моя заслуга, и я с удовольствием теперь смотрю, что в постройке намеченная мною линия не изменена.
Я с удовольствием смотрю и на то, как разросся на той стороне бывший в 91 году поселок, называвшийся Новой Деревней. Теперь это уж целый городок, и я уже не вижу среди его обитателей прежней кучки смиренных, мелкорослых вятичей, год-другой до начала постройки поселившихся было здесь.
За Обью исчезает ровная, как скатерть, Западная Сибирь.
Местность взволновалась, покрылась лесом и глубокими падями (оврагами), повалилась вдаль, открывая глазу беспредельные горизонты.
Здесь и тайга, и пахотные места (гривы), государственная земля и общественники-крестьяне.
Села зажиточные, но грязные. В избах гнутая мебель, цветы, особенно герань; всякая баба приготовит вам и вкусные щи и запечет в тесте такую стерлядь, какую только здесь и умеют готовить. Но не обижайтесь, если рядом с стерлядью очутится и черный таракан, а то и клоп, которых множество здесь и которые особенно любят (или не любят?) иностранцев.
Не обижайтесь, если летом, кроме клопов, вас заедят комары, слепни, овода, мошкара – все, что называется здесь «гнусом», зимой 50-градусный мороз отморозит вам нос, а ночью нападут бродяги.
Так и говорят здесь сибиряки:
– Три греха у нас: гнус, мороз и бродяжка.
Все остальное хорошо:
– Пашем – не видим друг дружку, косим – не слышим, мясо каждый день.
Здешний сибиряк не знает даже слова «барин», почти никогда не видит чиновника, и нередко ямщик, получив хорошо «на водку», в знак удовольствия протягивает вам, для пожатия, свою руку.
Здесь нет киргиза, не прививается к оседлости бродяжка, и место их в экономической жизни местного населения заменяет свой же брат победнее, и эксплуатация бедного богатым здесь такая же, как и везде.
Иногда бедные уходят на заработки, а богатые скупают их участки, платя им гроши за это.
В общем же все-таки, и это несомненный факт, что отношение к беднякам здесь неизмеримо более гуманное, чем в русских деревнях, и благотворительность в Сибири крупная.
Что до отвратительных сцен грабежа, – попавшего ли в лапы мира бедняка, осиротевшей ли матери семейства, у которой, за долги миру покойного мужа, отнимают все, несмотря на то, что земля, за которую покойный всю жизнь выплачивал, поступает тому же миру, – то здесь, в Сибири, и помину о них нет.
Это и понятно: оголодалые волки злее рвут.
Другое дело – задетое самолюбие, и здесь сибирский мир не уступит русскому: выскочку, талантливого ли человека заест так же, как и русский, без сожаления и остатка.
В последнее время распорядки пошли иные, и богатеи угрюмо ворчат:
– Доведут, как в России: ни хлеба, ни денег не станет.
Вообще о России осталось впечатление сбивчивое.
Говорят с уважением:
– Расейский плуг, расейский пахарь…
А, поджав руки, баба кричит мне:
– А что в глупой Расеи умного может быть?
Впрочем, что до баб, то отношение к ним тоже смешанное: иные хозяева иначе не называют своих домочадцев – женщин, как средним родом: «женское», но в то же время говорят «вы».
– Женское, насыпьте чаю!
– Женское, плесните гостю!
Насыпьте – налейте, плесните – дайте умыться.
18 июля
Вот и станция Тайга, откуда идет ветка на Томск.
Заведуя в этом районе участком сибирских изысканий, я навлек на себя тогда гнев томских газет за то, что провел магистраль не через Томск, ограничившись веткой к нему.
Но дело в том, что ветка вышла короче удлинения магистрали, если бы она прошла через Томск. При таких условиях, принимая во внимание транзитное значение Сибирской дороги, не было никаких оснований заставлять пробегать транзитные грузы лишних сто двадцать – сто пятьдесят верст.
Основное правило идеальной дороги – кратчайшее расстояние и минимальные уклоны.
В этом отношении – образец, как это ни странно, наша первая Николаевская железная дорога.
Затем мы точно разучились строить, и Московско-Казанское общество дошло в этом отношении до обратного идеала, умудрившись накрутить между Москвой и Казанью лишних двести верст.
19 июля
Средне-Сибирской железной дороге делают упреки за то, что она с крутыми уклонами.
Это, конечно, большой недостаток, но не надо забывать, что такие уклоны допущены только для скорейшей прокладки железнодорожного пути.
А затем неизбежно будет сейчас же приступить к дополнительным работам по уменьшению этих уклонов.
Последние знакомые еще мне места.
Коренная тайга, напоминающая хлам старого скряги, гиганты-деревья, поросшие мохом, лежат на земле, тонкая же непролазная чаща, давя друг друга, тянется кверху: сухая уже там, вверху и подгнившая от стоялого болота здесь, внизу: запах сырости и гнили.
Но ближе к сухим пригоркам попадается поразительной красоты лес, ушедший вершинами далеко в небо. Желтые стволы сосен, там вверху заломившие, как руки, свои ветви. Нежная лиственница с своим серебряным, стройным стволом. Могучий кедр темно-зеленый, пушистый. Целая куртина нарядных кедров: больших, стройно поднявшихся кверху, маленьких, как дети, окружившие своих отцов. Между ними сочная мурава, и яркие солнечные пятна на ней, и аромат, настой аромата в неподвижном, млеющем воздухе. Поднимешь голову и, где-то там, вверху, в беспредельной высоте, видишь над собой кусочек яркого голубого неба. Все притихло и спит в веселом дне. Но треск ветки гулким эхом разбудит вдруг праздничную тишину, и проснется все: какой-то зверек прошмыгнет, отзовется редкая птица, а то, ломая сухие побеги, прокатит и сам хозяин здешних мест – косолапый, проворный и громадный мишка.
А то зашумит иногда там, вверху, как море в бурю, тайга, но по-прежнему все тихо внизу.
22 июля
До Иркутска мы не доехали по железной дороге всего семьдесят две версты, хотя путь уже и был уложен до самого города. Но приходилось ждать поезда до утра, и мы решили проехать это пространство на лошадях.
За это мы и были наказаны, потому что ехали эти семьдесят две версты ровно сутки, без сна, на отвратительных перекладных, платя за каждую тройку по сорок пять рублей… На эти деньги по железной дороге в первом классе мы сделали бы свыше трех тысяч верст.
А впереди таких верст на лошадях свыше тысячи: если так будем ехать, когда приедем, и что это будет стоить?
В Иркутске мы останавливаемся на два дня, так как для такой большой лошадиной дороги, какая предстоит нам, надо запасти многое: экипажи, телеги, провизию.
Иркутск, третий большой сибирский город, который я вижу. Первый, несколько лет тому назад, я увидел Томск, и он произвел на меня тогда очень тяжелое впечатление: вся Сибирь представлялась тогда каким-то адом мне, а Томск, через который я вступал в Сибирь, достойным входом с дантовской надписью: lasciate ogni speranza…[1]
Когда я поделился этим впечатлением с одним своим приятелем, он сказал:
– Слишком громко для Томска и Сибири, – просто российская живодерня.
Помню это ужасное, с казарменными коридорами и висячими замками на дверях номеров, «Сибирское подворье», эти домики с маленькими окнами и дверями, которые и летом имеют такой же нахлобученный вид, как и зимой, когда снег засыпает их крыши.
В девять часов вечера уже весь город спит, темно на улицах, и спущены собаки с цепей.
Обыватель, погрязший в расчетах, прозаичный, некультурный, ничем посторонним, кроме вина, еды и карт, не интересующийся. Сплетни, как в самом захолустном городке.
Развлечений никаких; везде грязь; молодеческие рассказы о похождениях исправников и становых; торговля краденым золотом и всякой гнилью московской залежи.
Словом, за две недели жизни в Томске тогда я так истосковался, что, когда выехал, наконец, из него и увидел опять поля, леса, небо, я вздохнул, как человек, вдруг вспомнивший в минуту невзгоды, что наверно за этой невзгодой, как за ночью день, придет и радость.
Эта радость заключалась в том, что я больше не в Томске и, вероятно, никогда больше не увижу его.
Может быть, этому скверному впечатлению содействовало и то, что все время я был под тяжелым впечатлением нападок местной прессы на меня, за обход Томска.
Другой большой город Сибири – Омск, я увидел, возвращаясь в Россию, и своим открытым видом, широкими улицами он очень понравился мне.
Впрочем, здесь тоже нужно сделать оговорку: я возвращался в Россию.
Один мой приятель, наоборот – попал в Сибирь через Омск и возвратился в Россию через Томск. Омск ему очень не понравился, а Томск произвел очень хорошее впечатление.
Что до Иркутска, то это такой же городок в шубе, как и все сибирские города.
Маленькие здания, деревянные панели, деревянные дома, грязные бани и еще более грязные гостиницы с их нечистоплотной до последнего прислугой.
Из интеллигентного кружка города видел только П. (остальные вследствие лета в разъезде), который и показал нам интеллигентную работу города: музей, детский приют.
Вопрос, занимающий теперь жителей Иркутска: останется ли у них генерал-губернаторство.
Ввиду теперешнего, уже не окраинного положения генерал-губернаторства прежнее его значение несомненно утратилось.
25 июля. Озеро Байкал
Выехали из Иркутска. Тянемся, как на волах. Железная дорога кончилась, а с ней сразу, как ножом отрезало и от всех удобств. Почтовые станции не в состоянии удовлетворять и третьей части предъявляемых к ним требований.
Ожидающие очереди пассажиры всех видов и оттенков.
Вот сидит купеческая семья: он, она и несколько подростков детей, – сидят, пьют чай с горя, в ожидании. Напряжение на детских лицах. Маленький ребенок, с заботой взрослого в глазах. Единственный выход – двигаться дальше на вольных. Но и их скоро не сыщешь: сенокос. За перегон в двадцать верст – пять – десять рублей, то есть в пятьдесят раз дороже, что по железной дороге. А сколько времени пропадает: два часа ищут, два запрягают, два едут, и опять такая же история. В результате скорость три версты в час, а на все сутки и того меньше, потому что дни и недели в дороге нельзя же проводить совсем без сна.
Переехав Байкал, разбились на два отряда: Б. и С. уехали, а я, К. и А. сидим и ждем лошадей.
Темный вечер. Монотонно и однообразно барабанит в окна мелкий осенний дождик. Все небо обложено сплошными низкими тучами. В памяти встают картинки пережитого дня. В общем, впрочем, бедные и несодержательные. Многого ждали от Байкальского озера – говорят о его бурях, таинственных волнениях без ветра, объясняя их вулканическими или иными подземными причинами; но при нашем переезде озеро было тихо, был туман, шел дождь, и впечатление от переезда через Байкал получилось не большее, как от переезда на пароме через любую холодную лужу-реку.
В каюте дрянного парохода, или, вернее, в черный цвет окрашенной баржи, холодно и сыро, как в подмоченном погребе, тускло освещенном верхним окошечком.
Вода в Байкале с постоянной температурой около двенадцати градусов. Такая же температура и в красивой Ангаре, вытекающей из него, вдоль которой вчера всю ночь мы ехали.
Красивая, но холодная, с своими ледяными туманами. Каждый раз, как спускались к ней, нас обдавало туманным холодом глубокой осени. Иногда часть реки обнажалась и ярко сверкала, но остальная река и крутой противоположный берег, поросший лесом, все время были окутаны облаками непроницаемого тумана. Молчаливо, быстро несет река свои зеленовато-прозрачные воды.
Пустынно: поросшие лесом косогоры, никаких посевов, селения редки, малонаселенные, с нищенскими постройками. Среди жителей много сосланных с Кавказа.
И холод севера не охлаждает этих южан: бьют, режут друг друга и чужих. Самые сильные разбои и грабежи всегда дело их рук, и другие народности только их неискусные ученики.
Физиономии нехорошие: рассказов много об их делах, – не только, впрочем, о кавказцах, – все Забайкалье кишит теперь всяким бродячим народом.
Железнодорожные работы подходят к концу, приближается зима, денег нет, нет жилья и крова, и идет сплошная облава по большим дорогам.
Ценности жизни – никакой.
Топором рассекает головы трем за то только, что те улеглись на его полушубке.
На днях повешенный здесь разбойник, Бен-Оглы, поражал своими цинично равнодушными ответами на суде и, наконец, заявил, что и таких не намерен больше давать.
Спит душа, и не человек, а зверь, самый страшный из всех, рыскает здесь по этой трущобе.
Плохо и местному населению: у них голод, и пуд овса доходит до двух рублей, сено до рубля восьмидесяти копеек.
Мы слушаем рассказы из местной жизни, а дождь льет и льет.
Мы в номере: столик, кровать, два деревянных стула. Я сижу и думаю, как остроумно я распорядился. В вагоне было жарко, и вот теплые вещи я отправил с багажом, а теперь на дворе холод и дождь. В своих прюнелевых ботинках и с кушаком вместо жилета – хорош я буду. С багажом же уехало и оружие мое, бог весть для чего купленное, обычная, впрочем, судьба таких моих покупок. Потом я все это раздарю. Бекиру подарю карабинку Маузера.
Бекир – кавказец, – наш слуга. Он был сперва в восторге от встречи с своими здесь. Радостно удивлялся и говорил:
– Всё земляки и близко от нашей деревни.
При его протекции эти земляки вздули нас самым безбожным образом: за провоз шестидесяти верст на шести тройках взяли сто двадцать рублей, под всякими предлогами выудили еще пятнадцать рублей, пользуясь моим отсутствием, сорвали еще семь рублей, всучили за тридцать рублей уже поломанную телегу, стащили купленную для экипажей мазь, и, если б мы не уехали, наконец, на пароходе, то, вероятно, не отпустили бы нас до тех пор, пока брать было бы нечего.
При всем желании быть терпимыми, мы все разочаровались в здешних восточных людях. Один Бекир еще отстаивал их. Но они умудрились и у Бекира стащить его узел с револьвером. Узел и вещи – пустяки, но с потерей револьвера Бекир не мог примириться.
– Двенадцать лет, – твердил он, – двенадцать лет. Я пристрелял его к себе, я знаю его, как себя…
И как ни отговаривали мы его, он уехал назад за своим револьвером, с тем, чтобы нагнать нас где-нибудь.
Глаза Бекира мечут искры, и кто знает, чем кончится у них там. Я предсказывал ему худой конец, но он твердил одно:
– Мне только револьвер…
2 августа
Вот и Сретенск.
Сретенск – что такое Сретенск? Сретенск – село на одной параллели с Харьковом, на реке Шилке, Шилка впадает в Амур и т. д. Утро. Тихо и ясно. Я сижу в тени террасы; не смущайтесь названием, – терраса простая, сколоченная из леса, под тон всей остальной простой и деревянной сибирской архитектуре.
В нескольких саженях от меня пристань амурского пароходства, и в настоящую минуту снизу ползет пассажирский пароход: род арестантской барки, с красным колесом сзади; он пыхтит и шумит, плохо подвигается вперед.
А на той стороне, в тесноте, между нависшими камнями надвинувшихся холмов, видны здания железнодорожной станции.
Самого Сретенского еще не видел и даже не справлялся в календаре о значении и истории его.
Мы в гостинице «Вокзал». Привезли нас в эту гостиницу ночью, после тысячи верст перекладных, и мы моментально уснули на грязных донельзя матрацах.
И. Н. осведомился у прислуживавшего бойкого мальчугана:
– Клопов хватит на каждого?
Подмываемый ласковым тоном, мальчик фыркнул и в тон, лукаво, ответил:
– Хватит…
Засыпая, я думал: какой в сущности грязный и неопрятный народ мы, русские.
Чуть выедешь из Петербурга или Москвы, и уже начинается эта непролазная грязь везде: и в роскошных вагонах первого класса, и в залитых отвратительной карболкой третьего, и на станциях, и в городах во всех этих гостиницах.
Иркутск – большой город, столица Восточной Сибири, а какая грязь, опущенность в лучшей из ее гостиниц, «Деко». А Чита? Теперь этот «Вокзал»? А в избах крестьян, несмотря на цветы, ковры, гнутую мебель?
Во дворах вонь, и негде в селах вздохнуть свежим воздухом.
Но эта же баба, которая вытащила только что из вашего стакана таракана, обтирая палец о свой пропитанный салом сарафан, с пренебрежительным выражением лица говорит об аборигенах здешних мест, бурятах:
– Грязно живут… Падаль у них первое блюдо… Вот от язвы лошадь и скот валятся – жрут. Другая собака рыло отвернет, а ему все бог дал…
Перед падалью, конечно, и клоп и таракан – идеал гигиены. И. Н. говорит:
– Я раз как-то студентом от нечего делать в одной деревне начал практиковать, а по воскресеньям публичные лекции читать…
– С разрешения?
– Кто бы мне позволил? Без всякого, конечно, разрешения. Приходит баба: нога, вот! Оказывается, порезала и лечила жженым навозом да навозной жижей – это у них первое лекарство – ну, вздуло, конечно: во. И заметьте, к фельдшеру ходила, и фельдшер ей хорошее лекарство прописал, – бросила лекарсство, и вот свой способ. Я отказался ее лечить. Что ж лечить такую? Все равно не послушает. Как раз в это же время одна девочка тоже порезала ногу, и в три дня я залечил ее рану. Приходит воскресенье. На лекции и девчонка и баба с своей вот этакой ногой… «Вот, говорю, смотрите, господа, леченье навозной жижей и чистой водой». Ну, факт налицо. «Известно, говорят, что вода чистая, что грязь… Дура баба…» Сами же ругают. Баба оправдывается: «Так мы ведь откуда знаем, теперь вот сказал…» Приходит опять на другой день: «Лечи». То-то. Сейчас чик-чик, прорезал, обмыл, чистой тряпочкой перевязал, присыпал слегка йодоформом – через неделю опять человеком стала.
И. Н. еще говорит, но я уснул, как убитый, без слов, движенья.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке