Дни за днями всё в той же обстановке: поле, лес, деревни, всё больше татарские. Все тот же неурожай и неудовлетворение.
«Умнеющим человеком надо быть…» – вспоминаются мне слова старика, и я хотел бы обладать волшебной силой, чтоб собрать сюда всех умнеющих, чтоб увидели и решили наконец этот не терпящий отлагательства больной вопрос деревни.
Мимолетная встреча у большой дороги под березами, во время привала, ярко запечатлевшаяся.
Пока там заканчивалась работа, я сидел и благодушно смотрел на разгоревшийся костер, на закипавшие чайники, на Ивана, который с таким аппетитом приготовлял мне обед: мыл стакан, разворачивал курицу, яйца, хлеб.
Проезжавшая мимо ямщицкая пара остановилась, и из плетушки уставилось в нас молодое, лет тридцати, загорелое лицо, в дворянской фуражке. Манеры военного, глаза уверенные, приветливые; вежливый поворот – один из тех, после которых тут же завязывается знакомство.
– Если не ошибаюсь…
Ошибки не было, и я пригласил путешественника отдохнуть и освежиться чем бог послал.
– Merci bien,[2] – небрежно проговорил он, на мгновение сделал скучное лицо, затем быстрым движением выскочил из плетушки и ленивой, уверенной походкой пошел ко мне.
Несмотря на кажущуюся небрежность, nonchalance,[3] как говорят французы, в общем чувствовалась какая-то деланность и отсутствие той простоты, на какую, очевидно, рассчитывалось. Беспечный, уверенный взгляд моего нового знакомого мгновениями туманился теми характерными выражениями неприятного ощущения, когда не все так хорошо, как бы того желалось.
– На вашу долю тоже приходится…
Он осмотрелся и лениво опустился на предложенную ему бурку.
Опершись на локоть, он бросил небрежный взгляд на свои выхоленные ногти, и мне показалось, что в этот момент он обдумывает, как отрекомендоваться. Я и без этого, впрочем, догадывался, кто предо мной.
– В наше время что человек, то мнение… то новый взгляд… Сумбур какой-то…
Проезжий сделал гримасу боли, гримасу, вызвавшую во мне невольную к нему симпатию. Встретив мой приветливый взгляд, он как будто встрепенулся.
– Скажите откровенно: вы противник или сторонник последней реформы?
– Откровенно говоря, я выясняю еще для себя эту реформу… Я не знаю ее…
– Спасибо хоть за это… Обыкновенно мы не знаем и судим… Это характерная черта русского человека – знание заменять пальцем, приставленным ко лбу: чем меньше знает, тем больше апломба. В результате полный сумбур, который не со вчерашнего дня продолжается… Картина перед вами: вековой разврат крепостничества, блистательная реформа освобождения, переход от рабства сразу к дикой свободе, результат этого перехода…
Он остановился, хлебнул глоток чаю и продолжал:
– Свобода? Кому свобода? Озверевшему? Так дайте ж ему сначала образ человеческий, дайте ему тот руль, при помощи которого он сможет управляться с этой свободой… Дайте ему воспитание, то воспитание, которого не было у русского человека, и дворянина, и мужика за всю его тысячелетнюю историю… Нет-с, без конца своевременна реформа, хотя и пришлась поперек горла некоторым. Судите сами: произволу помещика – конец? земской деморализации – конец? воровству писаря, неурядице волостной, распущенности старшин, старост, полиции?
Голос говорившего оборвался.
Я мельком взглянул на него.
Красивые глаза его беспокойно бегали с какою-то внутренней лихорадочной тревогою.
– Трудная ваша деятельность.
– Трудная-то она трудная, да не в этом дело… Бог труды любит… Реформа эта тем и хороша, что законодатель нам только канву дал: много можно бы было сделать хорошего…
Он меланхолично обвел глазами горизонт.
– От законодателя реформа получила всё…
Он небрежно стряхнул пепел своей папиросы.
– Везде свои тернии.
– Везде-то везде, да каково-то вот здесь, на живом деле видеть, как отзывается это незнание живой жизни, этот канцеляризм… Надо знать эту жизнь, надо знать, как проникнуть в смысл ее, чтоб действительно что-нибудь вышло… Трудно… Как нарочно всё одно к одному: сверху, с боков… Природа и та точно взбунтовалась: один голод скачали, другой уже готов. Тиф кончился – холера. Там уже про чуму пишут…
– Ну, а снизу? с народом как у вас?
– С народом что? Надо знать русского человека. Чем проще, чем патриархальнее, тем лучше… Я с детства возле этого народа: вырос в деревне, тысячи человек в полку через мои руки прошли; придет хам хамом – уходит человеком. Наши либералы с дамским сердцем вопят: как? розги, в зубы?! Ерунда, чушь, то же самое незнание народной жизни… Сделайте милость: русский человек за этим не гонится, если всыпать ему за дело… Вот в кутузку, это – действительно разорение мужику. Да вот вам: послушай, братец, – обратился он к Алексею, незаметно насторожившемуся послушать, о чем господа говорят, – что тебе лучше, в тюрьму тебя посадить на месяц, например, или по-простецкому – зубы начистить, а то и выпороть? Говори прямо…
Алексей испуганно привстал и растерянно проговорил:
– Мы, ваше благородие, не здешние…
– Да я к примеру…
– Известно, к примеру, – согласился Алексей.
– Ну вот, ты и скажи, что тебе лучше: снять тебя вот сейчас с работы да в тюрьму или выпороть… к примеру?..
Но Алексей только повторял последние слова:
– Известно, к примеру…
– Вот наладила сорока Якова… Да говори ты… Можешь говорить?
– Когда не могу…
– Ну и говори.
– Чего мне говорить?! – ответил Алексей, и, не дожидаясь, встал, и ушел в поле.
– Откуда вы этакого болвана раздобыли? – добродушно спросил мой гость. – Его бы за деньги показывать… Вот чучело…
Наступило молчание.
– Трудно, трудно… и никто таки, знаете, никто этого понимать не хочет.
Он как-то подавленно вздохнул и махнул рукой.
– Другой раз, знаете, так разогорчишься, что просто взял бы да и бросил все… Вот этих дураков жалко…
Он показал на смотревшего чуть ли не в рот ему молодого парня.
– Ну, что смотришь?
И мой собеседник рукой спутал ему волосы.
– Славная морда, – снисходительно заметил он, обращаясь ко мне, и встал. – Ну; до свидания… Очень приятно встретить так неожиданно человека, с которым можно отвести душу.
– Все, бог даст, будет хорошо, – сказал он на прощанье. – Я, знаете, верю в приметы: все наши реформы начинались очень радужно, да кончались плохо. Бог даст – эта трудно начинается – конец будет хороший.
Он уехал, а я лежал на своей бурке, подперши подбородок рукой: застыла подавленная впечатлениями мысль, утомленный взгляд бродил, ни на чем не останавливаясь; мой чай стыл, но еда не шла на ум. Утомились и как-то скисли рабочие: не было обычного оживления, не было ни серьезных разговоров, ни шуток, ни обмена впечатлений: только покрякивали да изредка тяжело вздыхали, подмащивая кое-что себе под головы, собираясь соснуть часок-другой пред предстоящей работой.
Вперед…
Праздник, голубое небо, солнце, отворенные настежь окна и двери церкви, головы молящихся, запах каких-то желтых, уже осенних цветов, привязанные лошади у ограды. Рабочие отпросились свечки поставить, и я за ними пошел.
Батюшка молодой, угрюмый, но симпатичный, тот самый, который вчера в заплетенной косичке, в подряснике, встретился нам в поле выпалывающим свою полбу, – стоит теперь на амвоне, в полном облачении, с распущенными, волнами падающими мягкими волосами, – торжественный, нарядный, сосредоточенный и благообразный. Немного угрюмый, но чистый взгляд проникает толпу; он говорит проповедь на жгучую тему: о холере, о нелепых слухах, об астраханских беспорядках. Речь его, искренняя, сжатая, сильно бьет невежество, ярко рисует картину мрака и отупения – этих родителей всех нелепых слухов. Он клеймит безрассудных сильным текстом писания о людях, скотам уподобившихся. Старушки тихо всхлипывают, на лицах слушающих угнетенное чувство, страстное напряжение понять… понять, чтоб разогнать этот невыносимый страшный мрак души.
Головы, головы, головы, всё омраченные, опущенные книзу, а выше раскрытые окна с волнами света веселого дня; мягкое, синее небо.
Кончилась проповедь. Я вышел в ограду, ветерок играет волосами; несется из окна веселый возглас «благослови», и приятный певучий голос: «Благословение господне буди со всеми вами». Топанье ног, идущих к кресту, растянувшиеся группы выходящих из церкви…
На сегодня отменил работу: отдых на целый день. Рабочие разбрелись, и я вижу их из окна то там, то здесь смешавшихся с местными обывателями, сидящих на завалинках и мирно беседующих.
Грязная изба, темный вечер на дворе, сонные мухи жужжат на тусклых стеклах окон. Душно. Сонный говор под окном; чей-то голос скучный, язвительный, монотонный.
– Вы бы, говорит, мне благодарность от мира.
– Считает, что заслужил, значит, – звучит знакомый голос Алексея, полный горькой иронии.
– Неволит… скажи ему, кто не согласен… Бла-а-годарность…
В воздухе замер шлепок от плевка.
Голос Алексея грустный, безнадежный:
– Всё ждали, ждали – лучше, лучше, дождались…
Саркастический голос Ивана:
– Просто, можно сказать, утвердили во всех правах и наследствах…
Меланхолический голос Алексея:
– Бывало, ходишь на богомолье, куда – в Киев; а что у тебя в деревне, что у людей – все распорядок один… Сейчас что загон, то закон.
Первый голос:
– Вот какой стал закон. Бывало, либо в деньги землю снимали, либо исполу. Сейчас сказать исполу: ну, пропала так пропала, и барское и мужицкое. А нынче вот как наш-то изловчился: гречу исполу посеяли, сколько, значит, себе, столько ему, а уговор такой: дескать, мое особе, твое особе: как знаешь… К примеру, я себе десятину и ему десятину. Ему, значит, ее посеять, скосить, смолотить, – ну, исполу, одно слово, – что себе, то ему. Ладно: сейчас греча пропала… Это, бат, не мое дело, – вы мне заместо гречи ржи десятину выкосить да смолотить обязаны; вот, бат, жать действительно приневоливать мне нельзя вас, а косить – что назначу, то и коси… Такой закон, бат… Что станешь делать? Его закон – куда дышло, туда и вышло.
Оборвавшийся разговор начинается тем же голосом снова на другую тему и с другой ноты.
– Чтой-то время нынче, что ль, такое? вот точно кол стоит в брюхе, хоть ты что…
– Меня намедни схва-а-тило.
Я узнал голос Тимофея и вышел на улицу.
При моем неожиданном появлении лицо Тимофея вытягивается. Тем не менее я принимаюсь за него: капли, фланель, чай с красным вином и белый хлеб.
На другой день схватило Алексея и Авдея. На третий меня и моего ямщика Ивана.
Все «отходились», вино, капли, ходьба, фланель, мята, а главное – ходьба.
– В ходьбе все переломается…
И пояснение к этому закону:
– Сейчас напой горячую лошадь: нет лошади; а на ходу хоть два ведра, только пошибче поезжай потом.
Опять вперед…
Как-то в дороге поднялся вопрос ни больше ни меньше, как о том, что именно нужно для подъема благосостояния местности между Казанью и Малмыжем.
– Чего нужно? – говорил рыжий Иван, – переселяться на новые земли нужно… Земля серенькая, без навоза не терпит, навоза нет… да и земли-то ничего нет, – ты гляди: деревня на деревне… Тут по-настоящему расчет надо сделать, да каждый год сколько там придется – айда!
– Э-эх, за нынешнюю зиму прибавилось же, – заметил Авдей.
На кладбище, мимо которого мы идем, много новых крестиков: блестят на солнце.
– Переселенцы, – уныло говорит Филипп.
Филипп третий день какой-то угрюмый. Прежде, бывало, такой встрепанный, отзывчивый на все, – теперь апатичный: нет-нет и отстанет.
– Ты что, Филипп?
Филипп не то испуганно, не то угрюмо скользнул глазами и исчез куда-то в сторону.
– Ничего.
– Не болен ли?
– Нет. Табак вот забыл.
Я ему целую горсть папирос сунул.
– Ну спасибо. Домой бы уж скорей. Поди, отжались у нас.
И опять какая-то скорбная нотка, глаза в землю, в упор, пригинается как-то, точно упирается, собираясь с кем-то бороться.
Ну вот и Малмыж – конец полуторамесячной экскурсии. И я и рабочие рады. Время-то нехорошее – только и слышишь: то в то, то в другое село забралась непрошеная гостья.
– Шатущего народа много, от них и идет.
Мы-то первые шатуны: и на нас косятся. Так всю дорогу: то мы от какого-нибудь села уходим, то, того и гляди, нас честью попросят подобру-поздорову убираться.
– Вон уж люди хлеб новый продают. Почем рожь отдавал? – остановил Алексей возвращавшегося из города крестьянина.
Крестьянин не сразу ответил. Он остановил лошадь, снял шапку, заглянул в нее, почесал голову и, не глядя, проговорил:
– Шестьдесят две…
– Вот так соскочила!
– Соскочила… – медленно произнес встречный крестьянин. И, тряхнув головой, тронув лошадь, докончил: – Выскочит опять… Вот месяц-другой свалит мужик хлеб, поедет за ним же, – все полтора опять будет…
Телега с мужиком и тощей лошадью, громыхая, скрылась уже в пыли, а все еще находились под гнетущим впечатлением какого-то тяжелого, безвыходно тоскливого ощущения.
– Вот тут и суди, – заметил Алексей, – мужик продает дешево, покупает втридорога; богатый покупает дешево, продает втридорога. С чего тут богатеть мужику?
Толстый дьякон в грязном подряснике, увязавшийся за нами и давно как-то недружелюбно наблюдавший, проговорил, вдруг приостановившись и придавая голосу надлежащий тон:
– Ум к уму, деньги к деньгам. Ропщет тварь, писание забывши: воздай кесарево кесарю, божие богови, а единый талант мнози имущему…
– Известно… – нерешительно сказал Алексей.
– То-то известно!
– Вперед, вперед! – несется голос нагоняющего нас Логина.
Когда дьякон был уже далеко, Алексей проговорил, понижая на всякий случай голос:
– А по-нашему, богатому бы покупать дороже, а бедному продавать подороже: вот тогда бы, гляди, дело бы скорей сошлось.
Наглядная разница между интеллигенцией и народом. Народ не знает, что такое элеватор, но необходимость до того чувствует, что готов даже додуматься до него. Интеллигенция, наоборот, знает, но настолько не сознает всей необходимости этого единственно могущего как-нибудь урегулировать цены учреждения, что каждый раз, как влетит в голову это слово, так тут же и вылетит без всякого следа до следующего случайно случившегося случая.
Это, впрочем, судьба всех таких слов во всякой беспрограммной деятельности, которую тот же народ так метко охарактеризовал фразой: летит, как птица на дерево.
Грустный каламбур: с одной стороны – знание без сознания, с другой – сознание без знания.
Вот и город не город, деревня не деревня. По зданиям – деревня, по застою, тишине, апатии и отсутствию страстей и злоб дня – такой же город, как и все богоспасаемые русские города.
Злоба дня, впрочем, на этот раз есть: холера, и везде невыносимо несет карболкой.
Только что проснулся, говорят: Логин пришел. Позвали его ко мне. Вошел, прокашлялся и смотрит на меня, в своем белом пиджаке, так же, как, бывало, смотрел в глаза своему ротному, являясь к нему с докладом: спокойно, доверчиво и сдержанно.
– Филипп болен…
– Чем болен?
– Рвет, понос…
– Давно?
– Часа уж два.
– Зачем же не разбудили?
– Не осмелился.
Обыкновенно в таких случаях несмотря на то, что знаешь и имеешь массу средств, в данный момент ничего в голову не лезет. Чем ему поможешь?
– На голову жалуется… В лице переменился… – И, помолчав, понижая голос, добавил: – Почернел…
– Ах ты господи, надо ж в последний день… Боже мой, там жена, шесть детей, мать-старуха – с какими глазами явиться к ним!
– Да как же это? с чего? что он ел?
– Да так, ничего такого… что и другие… Вчера, как пришли, по стакану водки выпили, чай, квасу маненько, молоко…
– А раньше с ним ничего не было? ты не заметил?
Я вспомнил его угнетенное настроение за последние дни.
Логин не сразу ответил.
– Жаловался он действительно мне как-то… «Что-то сердце у меня, говорит, тоскует». Я ему говорю: «Может, о своих вздумал, ну и встоскнул…» – «Нет, говорит, будто дома-то, надо быть, благополучно: на жнитво денег выслал, опять же хлеб убрали, не мудрой, а всё для переворота есть». – «Ну так, говорю, что-нибудь, может, домашние о тебе тоскуют». – «Разве, говорит, домашние».
– А так расстройства, рвоты в дороге не было?
– Нет, ничего не замечали.
Логин опустил глаза в землю.
Когда какая-нибудь неожиданная беда появится сразу, все кажется, вот-вот сейчас это пройдет и опять по-прежнему все будет хорошо… Вчера еще был здоров… Был ли? Что же делать? Лечить. Здесь, в городе, где и доктора и больницы.
– В больницу надо скорей, – сказал я.
У Логина рябнуло в глазах.
В этот момент Логин был уж настоящим фронтовым унтер-офицером, которому я отдавал приказание выводить приговоренного на расстрел. Он еще строже оправил свой корпус.
Смотрит и молчит. Там, что внутри у него чувствуется, какой-то тревогой, помимо моей воли, охватывает и меня.
– Не хочет? – спрашиваю я.
– Так точно, – говорит Логин, понижая голос.
Ах, боже мой, вот несчастное заблуждение.
– Ну, я сам сейчас иду.
У Логина сверкнули глаза минутной надеждой, он вышел, а я стал быстро одеваться.
Рабочие остановились через дом. В большой темной комнате лежал Филипп. Я наклонился.
– Филипп!
На меня, на мгновение, сверкнули мутные, с желтыми белками глаза Филиппа. Какая страшная до неузнаваемости перемена. Только зубы белые и еще ярче скалятся на осунувшемся почерневшем лице.
– Филипп, что у тебя?
– Го-ло-ва… – едва-едва говорит.
– В больницу надо, Филипп, – говорю я тихо, ласково, охваченный бесконечной жалостью к бедной жертве.
– До-мой…
И слезы брызнули из его глаз.
– Батюшка, заставь богу молиться…
Ба-а… го-о-о-ой!..
Началась та ужасная рвота, про которую говорят, что точно сердце вырывает извнутри.
Нет сомнения: она, страшная гостья, сидит в Филиппе, и нельзя терять мгновения.
– Послушай, Филипп, – говорю я, собирая всю свою энергию, когда припадок кончился, – ты веришь мне?
Глаза Филиппа тяжело поднимаются на меня.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке